В последней один из лучших двухэтажных домов с помещавшимися в нижнем этаже обширными лавками с панским и красным товаром принадлежал новгородскому купцу Федосею Афанасьевичу Горбачеву.
Сюда-то и прибыла гостить его племянница Елена Афанасьевна.
Но прежде нежели мы проникнем в это временное жилище нашей героини, перенесемся с тобой, дорогой читатель, во дворец, внутренняя жизнь которого была так же своеобразна, как и его внешность.
Вот как, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее наш великий историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанной деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников триста человек, самых злейших, назвал их братнею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые золотые блестящие кафтаны; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрени; братия спешила в церковь: кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем братия ела и пила досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Царь обедал, после беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне, в десять обыкновенно царь уходил в спальню, где трое слепых рассказывали ему сказки; он засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою».
Был десятый час чудного июльского вечера 1568 года. Царь уже вошел в свою опочивальню, молодые опричники разбрелись по обширному дворцовому двору.
Большинство из них начали играть в свайку, иные собрались отдельными кучками, и лишь два из них ходили обнявшись в стороне, видимо, намеренно держась в отдалении от своих товарищей.
Эти два еще совершенно юных были — Максим Григорьевич Скуратов, сын знаменитого Малюты, и уже знакомый нам царский стремянной Семен Иванович Карасев.
Наружность последнего нами уже описана, а потому не будет повторяться.
Первый же был одинаков с ним по росту, фигуре и сложению, и лишь волосы на голове и на маленькой бородке и усах были немного темнее и в правильных чертах лица было более женственности. Глаза у Максима Григорьевича были светло-карие, с честным, почти детски невинным взглядом.
Он совершенно не казался сыном своего отца, с отталкивающей наружностью которого мы тоже уже познакомили читателя, он был весь в мать, забитую, болезненную, преждевременно состарившуюся женщину с кротким выражением худенького, сморщенного лица, в чертах которого сохранились следы былой красоты.
Он был любимцем не только матери и сестер — их у него было две — но и всей дворни. Любил его и отец, на него возлагал он все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр.
Мечта о боярстве не оставляла Малюту.
Сан боярский был издавна высокою степенью в государстве. Григорий Лукьянович был честолюбив и страстно добивался его, но Иоанн не возводил своего любимца в эту степень, как бы уважая древний обычай и не считая его достойным носить этот верховный сан.
Получение боярства было, таким образом, заветною, но пока недостижимою мечтой Малюты Скуратова.
Царь тоже любил Максима, часто по-детски дававшего прямые ответы, и жаловал его по-царски.
Семен Иванович был тоже любимцем царя, но этим он был обязан не родству между опричниками, а своими личными качествам.
Карасев был сиротою и служил за Рязанью в Заштатском острожке, когда в Переяславль явился московский воевода за сбором опричников.
Жизнь и служба в острожках, как именовались крепостцы того времени, окруженная рвом и валом и служившая оплотом против нашествия кочующих орд, были тяжелы и скучны, и Карасев, недолго думая, записался в опричники, чтобы только попасть в Москву, хорошенько и не зная род и обязанности этой кровавой службы.
Узнавши ближе своих товарищей, он, по своей честности и прямой натуре, отшатнулся от них и сблизился с Максимом Скуратовым, тоже отдалявшимся от своих буйных и неразборчивых в средствах к достижению желаний товарищей.
Сближение между сыном любимца государя и простым опричником ратником произошло, впрочем, после случайного повышения последнего по службе и назначения его в царские стремянные.
Случилось это повышение следующим образом.
Семен Карасев отличался необычайною смелостью и отвагой и страстью к охоте за дикими зверями.
Царь тоже любил охоту и звериные потехи, для которых около главного царского крыльца было даже отведено место, огороженное надолбами и обтянутое канатом.
На крыльцо выносилось кресло для царя и начиналась потешная травля, для которой зачастую брали медведей для вожаков, в то время сотнями водивших ученых медведей по городам и селам.
Травили зверей между собою; но раз донесли царю, что опричник Семен Карась вызывается один потешиться со зверями.
Царь, соскучившись однообразием слободских удовольствий, радостно ухватился за эту мысль и назначил новую потеху на Покров.
Это было в начале октября 1566 года.
Праздник Покрова удался в этот год на славу. Лето и осень в том году были замечательно теплы, и легкая прохолодь в воздухе к полудню стала менее заметною, при наступлении полного затишья.
Обычный полуденный сон прервали в слободе на этот раз в два часа звоном колокола. Государь не замедлил выйти из палат и сел на свое место на крыльце. Зурны и накры[3] грянули в лад, и звери, спущенные вожаками, пустились в пляс.
Мгновенье — и, махая шелковой золотошвейной ширинкой, выскочил в красном кафтане весь бледный Карась и принялся вертеться и заигрывать со зверями под усиленный гул зурн и гудков.
Вот он, оживившись и пришедши в дикое исступление, начал крутить и повертывать зверей, рык которых, казалось, производил на него подстрекающее действие, умножая беззаветную отвагу.
Движение в поднятой зверями пыли и подскоки человека, крутящегося в общей пляске, обратились наконец в какое-то наваждение, приковывая неотводно глаза зрителей к кругу, откуда раздавались дикие звуки и виднелось мелькание то красного, то бурых пятен.
Зурны и накры дули вперемежку, а из круга зверей раздавался бросающий в дрожь не то шип змеиный, не то свист соловьиный, то усиливаясь, то дробясь и исчезая, как бы заглушающийся в пространстве.
Время как будто бы остановилось. Оно казалось одною минутою и вместе целою вечностью от полноты ощущения, не могущего быть выраженным словами.
Удар колокола к вечерне был как бы громовым ударом, рассеявшим чары.
Царь встал улыбающийся, довольный.
Лица опричников тоже сияли отчасти от полученного удовольствия, отчасти в угоду царю.
Иоанн подозвал к себе Семена Ивановича.
— Исполать тебе, детинушка!.. Показал ты нам этакую хитрость-досужество, каких сроду люди не видывали опричь твоего дела… Жалую тебя моей царскою милостью, отныне будешь ты стремянным моим.
Царь протянул руку Карасеву.
Тот трепетно прикоснулся губами к царевой руке.
Среди опричников ратников пронесся завистливый гул.
Так произошло повышение Семена Карасева.
Вскоре так случайно возвысившийся опричник сошелся с сыном Малюты.
Вернемся же, читатель, к этим друзьям, расхаживавшим обнявшись по дворцовому двору в июльский вечер 1569 года.
— Так ты говоришь, очень она хороша? — спрашивал шепотом Семен Иванович Максима Григорьевича.
— И не говори; так хороша, как ясный день; косы русые до колен, бела как сахар, щеки румянцем горят… глаза небесно-голубые, за взгляд один можно жизнь отдать… Да ужли же ты не встречал ее на Купеческой улице?
— Может, и встречал… — небрежно уронил Семен Иванович. — Да ты знаешь, не охоч я до девок да до баб…
— Знаю, знаю, ты у нас красная девушка, но погоди, придет и твой черед… Я тоже самое не охоч был… да сгубила меня теперь красная девица… и днем наяву, и ночью во сне… все передо мной стоит она, ненаглядная…
— Да кто она, ты не сказал, да и мне невдомек спросить было…
— Разве не сказал я тебе? Федосея Афанасьевича Горбачева дочь… Настя… Настасья Федосеевна… — поправился Максим Григорьевич.
— Тебе-то как довелось с ней познакомиться?.. — спросил Карасев.
— Я с ней незнаком, со стариком отцом сошелся, полюбил он меня, а ее так мельком видал, поклонами обмениваемся… — со вздохом произнес Скуратов.
— Что же зеваешь… сватай… а то как раз за какого-нибудь купчину сиволапого замуж выйдет.
— Хорошо тебе говорить — сватай… Во-первых, отец на дыбы встанет, ведь он все боярством бредит… да на него бы не посмотрел я… но не отдадут за меня, да и сама не пойдет…
— Это за тебя-то? — даже воззрился на него Семен Иванович.
— Да, за меня… за сына Малюты… — с горечью произнес Максим Григорьевич.
Карасев посмотрел на друга, но не ответил ничего.
Наступило минутное неловкое молчание. Первый прервал его Карасев.
— Покажи мне все же твою красавицу-то…
— Изволь, не потаю… мне все равно не видать ее как своих ушей…
— Да ты что это… я отбивать не стану… не бойся…
— Не прогневайся, это я так, к слову… Слышал я, что к Федосею Афанасьевичу племянница из Новгорода гостить прикатила, подруга задушевная моей-то зазнобушки, то вот, бают, красавица-то писаная… Смотри, как увидишь, как раз до баб охоч станешь…