Странно, во всем своем длинном монологе он ни разу не ссылается ни на одну статью законов. И еще: судя по ее вопросам, судья 1 ни о болезни Истицы, ни о том, что у меня нет алиби, не знала. Вообще ничего не знала о моем уголовном деле!
По лицу Истицы невозможно понять, слышит ли она Адвоката или нет. Похоже, то, что происходит в ее бедной голове, к его словам вообще отношения не имеет. Будто болезнь, поселившаяся там, издевается, глумится над нею.
Он продолжает еще говорить, когда она выдергивает из сумочки измятый, повытершийся на сгибах листок. Оспины зрачков, отсвечивающих навечно замороженным блеском, сходятся к переносице. Не обращая внимания ни на Адвоката, ни на меня, вдохновенно и невнятно зачитывает длинное послание суду.
Скорее всего, она долго готовилась к этой минуте, минуте решающей схватки с врагом! Текст звучит довольно гладко, но не слишком убедительно. Ей все это написали? Сама вряд ли смогла бы…
– Я совершенно здорова… принимаю все лекарства… это он, Маркман… он… – Голос понемногу теряет свое наполнение, становится безжизненным и пустым. И в этой пустоте бьется глухое эхо. – Доктор мной очень доволен… доволен… И другой доктор… Здесь написано…
Пытается еще что-то сказать. На губах вздуваются, лопаются невидимые пузыри. Секунды набухают слезами в зияющих неподвижных глазах, вспыхивают в них желтыми отблесками. Боевой запал весь выдохся. Уставшая, растерянная женщина, которая молчит.
Судья 1 передает листок Адвокату, и тот сразу же начинает всматриваться в него. Физиономия его оживает. Свесившиеся было набок когти мастера снова приходят в подрагивающее движение. С трудом разбирает напористый почерк Истицы. Ломкие, прямые, как спички, слова. Чиркнешь неосторожно взглядом – и сразу вспыхнут. Жирный дактилоскопический след ее большого пальца. Юркая мысль юриста мечется, петляет в частоколе длинных фраз. Пытается добраться до (несуществующего?) смысла. Наконец останавливается, наткнувшись на точку в конце. Некоторое время он стоит неподвижно. Потом, зажав в зубах тяжелую ухмылку, поднимает листок и смотрит сквозь него на свет. Точно выискивает тайные водяные знаки, подтверждающие подлинность написанного. Ноздри, густо заросшие коротенькими волосками, раздуваются охотничьим азартом.
Ответчику кажется, что черные буковки жалобы, словно полудохлые муравьи, сыплются тоненькой струйкой вниз с листа на пол, расползаются по сторонам. Он даже видит несколько шевелящихся буквиц неуклюжей Истицыной латиницы, отчаянно цепляющихся лапками за нижний край. И вся жалоба понемногу превращается в пустой белый лист бумаги.
Высокая Судья 1 объявляет решение о прекращении запрета приближаться к Истице. Предлагает посоветоваться с доктором. Я хоть и знал, что весь этот запрет на приближение полная глупость, но все равно чувствую огромное облегчение. Хотя пользоваться разрешением подходить уж точно не собираюсь.
А Истица моя совершенно не понимает, что произошло. Не понимает, что это еще даже не судебное решение по ее уголовному делу против Грегори Маркмана. Да и не всякий здоровый человек тут разберется. Пожалуй, и устроено-то все так, чтобы без адвоката невозможно было разобраться.
Она поворачивается к Адвокату. Взгляд ее удаляется, делается все тоньше, натягивается, но не отлипает. Похоже, она его силой удерживает, заставляет себя смотреть на врага, которого вряд ли даже видит сейчас. Наверное, все очень сложно, если у тебя больной мозг. Наконец ее многослойные веки опускаются, защищая выпученные от напряжения глаза. На месте их остаются темные впадины. Она явно начинает бояться этого человека, нанятого Ответчиком, чтобы защищаться от ее обвинений. И точно, вид у него такой, что можно испугаться. Я и сам…
На лице Истицы проступают цветные пятна. Дыхание становится прерывистым. Сжимает обеими руками голову, словно боится, что вот-вот взорвется на мелкие кусочки… Но проходит минута, и вдруг она совсем успокаивается, черты лица разглаживаются, она становится счастливой и умиротворенной. Вышла далеко в свой астрал, и уже не нужно возвращаться.
В еще не полностью просохшем небе появилось тусклое солнце, растеклось вниз по отполированному дождем золотому куполу Губернаторского дворца на холме. Огромные мутанты-грачи, вцепившиеся в чугунную ограду трехпалыми когтистыми лапами, глядят в упор, не мигая, на торопливо проходящих мимо чиновников. На проводах, продетых сквозь облака, воробьи начальными нотами какой-то знакомой мелодии. Обозленный ветер, не обращая внимания на воробьиную мелодию, воет, свистит сразу со всех сторон, царапает прохожих острой зернистою изморозью. Заталкивает обратно в глотки непроизнесенные слова.
Интересно, что Спринтер подумал бы о моей Истице?
Как видно, сила привычки, еще с детства перекошенная в направлении к живущему в России брату, очень сильна. Так что, сам того не замечая, произношу это, причем вслух… Все эти годы в Бостоне пытаюсь понять, почему так часто сравниваю себя с братом, уже давно живущим на противоположном конце света. Ведь и до отъезда не так уж близки были… Но длительные наблюдения над самим собой ничего не дают…
Сразу после неудачного побега период возникновения танцующих фигурок из бесформенной массы пластилина сменился в жизни брата эпохой исчезновений. Первым пропал прямо на моих глазах бубновый туз. Словно ветром сдуло. Правда, уже через минуту Спринтер опять его торжественно предъявил. Туз лежал как ни в чем не бывало рубашкой вверх посреди стола на другом конце комнаты. Потом стали исчезать спички, за ними целые спичечные коробки и иные мелкие предметы.
Однажды на дне рождения отца достал из кармана колоду, предложил гостям потрогать ее, чтобы все убедились, что карты настоящие. Долго бормотал какую-то высокопарную чепуху, наверное, чтобы отвлечь внимание. Затем вдруг сделал неуловимое движение, и вся колода пропала. Показал пустые ладони, гости засмеялись и стали требовать, чтобы она вернулась. Он вывернул карманы, показал рукава, задрал брюки, чтобы все убедились, что в носках тоже ничего нет. Колода исчезла! Будто и не было ее никогда! Гости начали тревожно переглядываться, некоторые даже протрезвели. Но ненадолго. А он стоял набычившись и всем своим видом, казалось, подчеркивал, что делается это все не для их развлечения, а чтобы продемонстрировать лишь малую часть своего могущества.
Вечером, когда все разошлись, отец попросил показать, как он это делает. Спринтер посмотрел неожиданно остекленевшими глазами и ответил, что не знает. Как-то само собой получается. И больше от него ни отцу и тем более уж ни мне узнать не удастся.
Со временем эти фокусы стали наваждением не для одного меня, но и для всей семьи, для друзей и даже для учителей в школе. Пропадали фигуры с шахматной доски в самые острые моменты нашей игры. Пропадали из дома вещи, деньги. Из дневника пропадали только что поставленные тройки. Иногда на пару дней исчезал он сам. Исчезали взрослые женщины, с которыми видел его иногда на Невском. Я следил за этими исчезновениями со смесью зависти, восхищения и даже легкого испуга. Все мое знание о женщинах тогда ограничивалось несколькими рассказами Мопассана и грязными разговорами во дворе.
Несмотря на все мои просьбы, брат секретов своих не открывал никогда. Опыты с угадыванием чисел или там с поиском спрятанных предметов получались у Спринтера гораздо хуже. Как видно, для них надо было отрешиться от себя, стать орудием чужой воли. И он на это не был способен.
Спринтера тоже обвинила женщина, и он чуть было не загремел за решетку. Впрочем, дело происходило совсем в другой стране и почти целую жизнь тому назад. И женщина эта, в отличие от моей Истицы, была здоровой. Даже слишком.
Он пересказывал эту историю потом много раз, и каждый раз чуть иначе. Лепил из своих рассказов все новые, не слишком правдоподобные фигурки – он называл это «лепить горбатого» – и расставлял их по-другому. Это был его конек. Мог скакать на нем часами, размахивая шашкой, весело и безжалостно разрубая на куски только что вылепленных персонажей. Особенно женщин. Но уже через пару дней, словно окропленные живой водой, разрубленные фигурки восставали из мертвых, обрастали мясом и вновь занимали свои исходные места для нового рассказа.
Мои воспоминания о его историях, оставленные без присмотра, за все эти годы слегка потускнели, потеряли первоначальный блеск и даже покрылись слоем грязи. Но не пропали. Как и было положено у нас в семье, сора из дома я никогда не выносил. Вот и накопилось всего… (На самом деле тут были даже и не мои собственные воспоминания. Тогда я думал еще его мыслями, видел женщин его глазами.) Осторожно вынимаю их откуда-то со свалки в самом дальнем углу своей памяти, куда уже много лет не доходил дневной свет, встряхиваю и подношу к глазам.
Обвинительницей была дочка первого секретаря ленинградского обкома (тогда самого опасного человека в городе). Во всяком случае, так она кричала в отделении милиции, где они оказались оба. После того как Спринтер в очередной раз сбил ее с ног, когда она с криком «жид проклятый, ты у меня всю жизнь за решеткой сидеть будешь», набросилась на него.
А до этого они сильно выпили на квартире у Илюши Пласкова на Пушкинской. Спринтерского «наперсника разврата» в то время. Вначале дочка даже понравилась ему. Холеная, задумчивая, она казалась иностранкой, скорее всего, француженкой, случайно появившейся здесь, в Ленинграде. И без всякого акцента говорившей по-русски. Изящно оттопыривая мизинец, она молча курила длинные тонкие сигареты. Голубой дым на фоне ярко-красных губ навевал какие-то смутные голливудские мечты.
Но европейский лоск сразу и бесследно смыло всего тремя рюмками водки. И то, что должно было произойти, не произошло. Не потому, что не хотела секретарская дочка. Слишком много очень русских матерных слов выкрикивала эта мгновенно обрусевшая француженка, слишком много битых тарелок вдруг появилось вокруг нее.
Затем она потребовала, чтобы Илюша откупорил «неразменного Наполеона» двадцатилетней выдержки, который горделиво стоял на самом видном месте у него в шкафу. Ну а это было уже настоящее хамство! Такие бутылки вообще никогда не открывали, и она должна была знать. Их дарили, лишь когда нужно было серьезно отблагодарить. Говорят, на весь город было всего пять таких бутылок, и они переходили из рук в руки… А чтобы взять и просто так, ни с того ни с сего открыть?! Совсем съехала баба! Спринтер ее попробовал утихомирить, на колени к себе потянул, но е