Судный год — страница 17 из 63

е понесло.

Надо было что-то делать, и Илюша включил дурака. Обычно это хорошо работало. Притащил запечатанную пачку женских американских трусиков и разыграл перед ней и ее бесцветной подругой любимую галантерейную сцену. Благоговейно поднес к лицу, закатил глаза и стал нюхать пачку, приговаривая: «Хорошо жить в Америке!» И тут началось! Она вырвала у него пачку – ну и убирайся в свою проклятую Америку! – и стала вытирать о нее измазанные в масле и икре пальцы! Илюшу чуть не хватил удар, но даже и тогда он все-таки сдержался. А дочка, не теряя ни минуты, деловито полезла прямо за столом своими плохо вытертыми пальцами к Спринтеру в брюки. Тот отпихнул ее, так что она с грохотом свалилась на пол. Выглядела она в задравшейся юбке и перекрученных колготках настолько нелепо, что они с Илюшей не смогли удержаться от смеха. И это было ошибкой. Так же как и то, что помогали ей встать.

Когда потом в сотый раз обсуждали это, Илюша так и не смог вспомнить, откуда нарисовались на Невском эти две дамочки на высоких каблуках и в совсем коротких юбках, не мог вспомнить даже, как их звали. (Тогда лозунг у них со Спринтером был: «Надо многих любить детям орлиного племени!» Хотя, разумеется, к любви все это даже косвенного отношения не имело.) Скорее всего зацепил их по дороге, когда возвращался с работы. А Спринтера высвистел уже после того, как привел их к себе домой.

Фокус с исчезновением в тот раз у Спринтера получился неудачным, сделать ноги незаметно ему не удалось. И дочка с подругой, к великому облегчению Илюши, увязались за ним. Было три часа утра, и Невский был совершенно пуст. Две пьяные бабы, покачиваясь на каблуках, шли за Спринтером и выкрикивали грязные ругательства. Каждые десять шагов рассвирепевшая дочка, выставив длинные ногти с кровавым маникюром, догоняла его и с визгливым, пронзительным криком начинала пинать своими острыми туфлями. Спринтер отталкивал ее, она падала на асфальт, а он отворачивался и нарочито неспешно продолжал идти. Она еще больше разъярялась, и все повторялось снова. Пока они все втроем не оказались наконец в отделении милиции рядом с площадью Восстания.

Дежурный – пожилой милиционер с нездорово припухшей физиономией, уставший к концу дежурства до полного безразличия ко всему на свете, – записал сбивчивые показания о том, как Спринтер ее пытался изнасиловать, и верная подруга, само собой, все подтвердила. Но тут дочка сделала несколько ошибок. Наверное, спектакль с обвинениями в изнасиловании еще не был полностью отработан. Папе-секретарю звонить она отказалась.

– Его будить сейчас нельзя! Утром сам вам позвонит, – сжимая изо всех сил толстые колени, кричала она заплетающимся голосом, и подруга тупо кивала с закрытыми глазами. – И чтобы этот жид уже сидел за решеткой! Иначе вас здесь всех с работы повыгоняют! Понятно?

Начальнику отделения и дежурному, который вел допрос, ее крики и угрозы совсем не понравились. Слишком был силен запах водки, идущий от двух подруг, да и маслянистые пятна от губной помады на ширинке серых брюк Спринтера версию об изнасиловании явно не подтверждали. Скорее, наоборот. Но они молчали. Визгливые крики о папе-секретаре, должно быть, сильного впечатления на бывалых милиционеров не произвели. Они уже много раз слышали что-то подобное. Дочку с подругой отпустили, а Спринтера оставили в отделении.

– Вот что, паренек, – сочувственно произнес дежурный, запирая его в камеру, – если она завтра официальное заявление принесет и отец действительно… придется дело открывать, и ты скорее всего загремишь… у нее свидетельница…

Заявление она не принесла, всемогущий папа-секретарь не позвонил, и он не загремел. На следующее утро его выпустили. (По другой версии воспоминаний Спринтера, отпустили их сразу, как ушли дочка с подругой.) Посоветовали несколько дней не стирать брюки. Вещественное доказательство… Никаких тебе судей, адвокатов, заседаний… Все было гораздо проще, естественней, чем здесь…


Адвокат и Ответчик в парке в центре города, недалеко от здания суда. Влажный ветер смывает с лица прилипший за время слушания мертвый воздух. Свисающая с облаков тонкая материя, о которой догадываешься лишь по шелесту разлетающихся листьев, совсем истрепалась, и сквозь микроскопические прорехи струится яркий желтый свет с другой стороны. Бабье индейское лето, первая снятая судимость. Еще не вся судимость. Только маленькая часть ее.

Небо над Бостоном понемногу проясняется. Холодное стеклянное пламя струится по кронам деревьев. Дирижабль – одинокая рыба без плавников, но с полощущимся белым хвостом рекламы – плывет в хрустальной звенящей синеве над великим штатом Массачусетс среди пушистых облаков с алыми краями. Облака похожи на гигантские одуванчики, вытолкнутые в поднебесье заходящим солнцем и неподвижно парящие теперь над городом. Раздувшаяся стальная рыба беззвучно скользит между небесных одуванчиков.

– Как вы думаете, зачем все же Истица подала эту жалобу? – поворачивается ко мне Адвокат.

– Понятия не имею.

– Она приняла вас за кого-то другого?

– За столичного ревизора из Санкт-Петербурга?

– Какого ревизора? – Черт его знает, может, и не шутит. Творчество Гоголя не является частью школьной программы в Массачусетсе. Или это я неверно произнес?

– Неважно. Это я так… Вообще не понимаю, отчего нельзя представить в суд документы, что Истица больна? – негромко, но так, чтобы Адвокат услышал, вздыхаю я. – И тогда все сразу бы стало на свои места. Ведь с больными не судятся.

Мой Защитник неопределенно улыбается бумажному стаканчику с мутным кофе у себя в руке. Мелькают белоснежные зубы, багровый с синевой подбой верхней челюсти. Острая тень пролетевшей птицы перечеркивает на мгновение физиономию.

– Тут ведь еще вот какая сложность… Чтобы получить всю ее медицинскую историю, – делает он короткую тяжелую паузу, низкий металлический голос ничего хорошего не предвещает, должно быть, решил поставить на место своего самоуверенного клиента, – нужно специальное решение суда. Да и то, что она больна, де-юре еще не означает, что против нее не совершено преступление. Противозаконные деяния, в которых пострадавшая сторона страдает серьезными медицинскими проблемами, караются в Массачусетсе с повышенной суровостью. – На концах гладких юридических фраз начинают проступать царапающие заусенцы. – Dura Lex, seed lex, – твердый металл плавно переходит в мягкую латынь, – in judicando criminosa est celeritas. Суровый, но закон, – переводит он подзащитному, – в судебных делах поспешность преступна.

Произносит он все это со знанием дела. Правда, не моего дела, а дела вообще… Не перестает удивлять меня мой разносторонний Защитник. Похоже, он и древние языки изучал тоже? Или это лишь пара заученных фраз, чтобы впечатлить клиента?

Как видно, даже озвученный на классической латыни суровый новоанглийский закон ничего общего не имеет не только с советским законом, но и с библейским законом Ветхого Завета, трехтысячелетним Деревом Жизни евреев, о котором нам со Спринтером когда-то рассказывал отец. Для съехавшихся сюда со всего мира эмигрантов здешний закон не живое растущее дерево, а скорее довольно тупой топор, который нужен не для ежедневной жизни, а чтобы отсекать прогнившие ветви.

Самодовольный адвокатский бас становится совсем низким, певучим. Первый монолог о процессе, которым Защитник меня удостоил. Он плотно сжимает губы, чтобы придать дополнительную важность тому, что предстоит сказать. Подчеркнуть, что паузы в монологе так же важны, как слова. Такое впечатление, что ему хочется зевнуть и он с трудом удерживается. Легонько помахивает в воздухе согнутой рукой, будто взбалтывая перед употреблением хороший коньяк.

– Иеп. Поспешность преступна, – еще раз безжалостно повторяет он категорический императив правосудия, правосудия отделенного от праведности, и глядит на своего клиента как на безобидного, но тупого двоечника с последней парты. Которому нужно объяснять основные юридические аксиомы, перед тем как приступить к доказательству основного результата. И уже не адвокатское желание помочь попавшему в беду, но смирившаяся с несовершенством мира легкая прокурорская грусть слышна в его интонации.

Раздольным поэтическим жестом отводит в сторону приподнятую руку с открытой ладонью, обозначая очередную многозначительную паузу. Потом, не торопясь и негромко лязгая статьями законов и уложений, уверенно расстилает перед подзащитным свои длинные доказательства, такие гладкие, что кажется невозможно на них удержать равновесие, не поскользнуться, не скатиться в открытую насмешку над Истицей. Но ему и это удается.

Ответчик отводит глаза и смотрит в никуда, словно боится, что вот сейчас вызовут к доске. Защитник зашел слишком далеко. Хотя стоит, конечно, совсем неподвижно и всего в метре от меня. Уж не собирается ли он весь процесс использовать только как пьедестал, чтобы водрузить на нем для всеобщего обозрения величественный памятник самому себе?

Верхняя губа Защитника брезгливо дергается. Отработанным движением он выбрасывает бумажный стаканчик в урну. Из руки между указательным и средним пальцами сразу же прорастает направленная на меня длинная сигарета. Высекает огонек из своей инкрустированной тусклым перламутром зажигалки. Сигарета втягивает в себя огонек, и кончики адвокатских пальцев становятся бледно-красными. Я с удивлением замечаю, что наманикюренные когти мастера хорошо ухожены. И это не вызывает уверенности, что моя судьба в надежных руках. И с образом тренера по греко-римской борьбе тоже не слишком вяжется.

– Попробуйте сосредоточиться… Ведь вы должны понимать: перед тем как вынести решение, суду требуется время, чтобы выяснить правду. Всю правду. – Он задумчиво повел глазами в сторону, словно провожая только что произнесенную фразу.

Единожды оправданному Ответчику делается не по себе от глубины открывающейся юридической бездны. Его и так уже сильно покалеченная душа, отпрянув от края ее, возвращается на свое привычное место. Пары фраз достаточно. Теперь в ней шевелятся сомнения. Она уходит внутрь самой себя и не подает признаков жизни. Съеживается, становится маленькой. Мало-душие.