Судный год — страница 25 из 63

– И я вдруг обнаружил, что остался совсем один, перестал для нее существовать… До сих пор не знаю, любила ли она вообще меня когда-нибудь… Теперь уже неважно… – Лес, шумящий вокруг, заставляет говорить почти шепотом. Но Лиз слышит. – Закончится этот процесс, начну бракоразводный… Хотя делить нам с ней нечего. Да если бы и было, она все равно бы не взяла… Разведусь, потом что-то еще подоспеет… Так и буду ходить годами по судам… И судебные заседания будут цепляться одно за одним…

И, будто в подтверждение моих слов, тысячью протянутых во все стороны узловатых рук цепляются еще живые деревья за солнечный воздух, пропитанный отчетливым горьким привкусом поздней осени. Все глубже и глубже ветвятся, ползут в перегное у меня под ногами мощные волосатые корни, переплетаются, срастаются в белый фундамент, во взбухающее ско́рние живого растущего собора.

И слышно, как время течет. Неспешное, прозрачное время заповедного леса, вобравшее все остальные времена. Слышно, как в нем проступает знакомый прерывистый ритм дыхания Лиз. Как низкое небо, усеянное темными птицами, скользит по ее смеющимся глазам. И музыка, обеззвученная музыка кружащихся листьев, вплетается в шелест вороньих крыльев, в стройный соборный хор золотистых сосен, в надсадное голошенье осин, лепечущие всхлипы лип, трепетанья и жалобы склоненных кленов. Мы одни в этом огромном лесном соборе, который уже много столетий строился, рос сам собой. И это делает нас еще ближе друг к другу.

– Ответчик ты мой! – проводит она холодной ладонью мне по лбу, одним этим жестом отгоняя все прошлое. – Нельзя тебе с женщинами связываться! Ни с сумасшедшими, ни с нормальными! Хлопот никогда не оберешься!

– Ладно. Свяжусь покрепче с тобой и больше ни с кем связываться не буду. Хотя я думаю, ты тоже ненормальная.

– Конечно же, ненормальная! Иначе ты бы так легко меня не получил. Сопротивление ведь усиливает желание. А я совсем не сопротивлялась. Скорее наоборот…

– Только не начинай сопротивляться сейчас. Желание мое уже невозможно сделать сильнее, могу лопнуть. И ты будешь виновата.

– Теперь поздно. Даже если бы захотела, не смогла бы, – блаженно бормочет она.

Мы, взявшись за руки, сбегаем вниз по тропинке. Останавливаемся и, затаив дыхание, смотрим, как высветляется возле нас осенний лес. Действительно ли от ее лица исходит свет? Или все дело в моей влюбленности? И это лишь отражение всего тысячеголосого свечения лесного собора? Леса, ставшего могучим бором, со-бранием, со-бором всех осенних деревьев? Взгляд мой цепляется по очереди за каждую ветку, потом следит за острым перекореженным листом с черными варикозными венами, который, перевернувшись несколько раз, падает сейчас к ее ногам.

Одиночеством предстоящей зимы, старческим, скользящим вниз по небосводу, по своду небесного купола со-бора, одиночеством ду́ши деревьев наполнены. Ожиданьем смиренным мгновенья, когда зазвучат органные трубы их стволов мольбою скукоженной древесной плоти. Мольбою о сохранении жизни в длинной бостонской зиме, мольбою о весеннем воскресении мертвых растений, цветов и животных. Беззащитность, щемящая беспомощность оставшихся один на один с наступающими холодами… еще ненадолго есть с нами свет…

И вдруг я отчетливо понимаю, что эта беспомощность тоже связана с Лиз, что на самом деле Лиз – самая главная причина всего, что вижу и слышу сейчас.

– У тебя проблемы с Ричардом?

– Не хочу об этом говорить, – совсем тихо отвечает она. Или это ветер сносит ее торопливые фразы в сторону. Освещенное (освященное?) ею пространство заметно сжимается. – Не хочу, чтобы ты произносил его имя. – И правда, Ричарду не место в нашем лесном со-боре. – Для тебя он не существует.

Но Ричард существовал. Хотя я и ни разу не видел его. Ни на мгновение не переставал существовать. Существовал каждую ночь рядом с нею. На ней, сзади ее, внутри ее… Это у меня становится наваждением… Интересно, догадывается ли проницательный помощник прокурора, что жена ему потихоньку изменяет? В этих двух словах – «потихоньку изменяет», – которые крикнул внутрь себя, было что-то настолько мелкое, настолько грязное, что неожиданно ощутил острое, смешанное с брезгливостью отвращение к себе. И часть этого отвращения незаметно для самого перекинулась на Лиз… Нет, зла мы никому не причиняем. Даже Ричарду, пока он об этом не знает. Но противно, что приходится прятаться. Любить исподтишка…

И опять лес, сквозящий просеянным солнцем, врывается в наш медленный разговор. Среди бугристокожих голенастых деревьев, шумно вздыхающих шуршаньем своих еще уцелевших листьев, дрожащие тени на мшистом ковре затевают веселую борьбу. Сейчас они на цвет, как глаза у Лиз. Из последних оставшихся сил выгибаются кверху тонкие ветви, заламывают артритные сучья, помеченные первыми признаками тлена. Задирают цветастые подолы рубища пропитанных сиянием крон, выворачивают их наизнанку. Верхушки елок, словно охваченные тихим религиозным экстазом, выводят длинные овалы на куполе собора.

Гудит тысячей стволов огромный орган-древостой, и мелькают, кружатся полоски неба, свисающие между ними. Косые линейки прутьев скользят по натянутым веткам, загнутым на концах, как грифы со скрюченными колками, и льется, льется со всех сторон нам на головы высокий распев несметных лучей, шелестящее пение листьев, соединенных ветром. Многоголосая живая литургия – каждой сосновой иголкой, каждым кленовым листом, – исчезающая и проступающая снова литургия. С каждым шагом вглубь леса она приближается, становится все более отчетливой. И слышно, как Таинство Соборования творит над немощными деревьями ветер, над теми из них, кто может не пережить наступающую вскоре зиму. И весь мой суд со всеми адвокатами, помпроками, судьями кажется чем-то маленьким и нелепым.

Высоко в куполе собора солнечный диск в продолговатой блестящей туче, как зрачок огромного, в полнеба ока, внимательно следящего за тем, что происходит внизу. За тем, что происходит с нами двумя.

Минуту я стою неподвижно. В наступившем молчании обреченно, словно предчувствуя скорую гибель, поет одинокий комар. Закинув руки за голову и закрыв глаза, пережидаю головокруженье. Вертлявые желто-зеленые головастики плывут по внутренней поверхности век. Свет стекает через дыхательное горло вдоль по шее, как-то попадает оттуда в позвоночник и дальше сквозь ступни вниз, в землю. И уродливая задняя мысль о Ричарде медленно тонет в этом потоке.

– Как хочешь… – наконец неуверенно бормочу я. – Ты уже совсем взрослая женщина.

– Конечно, мне сорок пять! Я знаю! – Резким движением она убивает присевшего на руку комара. Еще не успевшего сделать ей ничего плохого. Может, просто отдохнуть хотел немного… – И не надо все время об этом напоминать!

На секунду чувствую предсмертный ужас раздавленного комара – тонкие переломанные ножки еще шевелятся в алом пятне на коже, – но срабатывает инстинкт самосохранения, выталкивающий неприятные мелочи.

– Лиз, я старше тебя на двадцать пять лет жизни в советской России. И люблю тебя такой, какая ты есть сейчас, – совершенно неожиданно для себя выдаю я самую простую и самую ценную фразу из своего неприкосновенного запаса. И повторяю ее уже в будущем времени. – Я люблю и буду любить тебя всеми поющими от счастья шестьюстами тринадцатью частями моего тела. Твой любимец лишь один из них… Даже больше, чем люблю… обожаю… – я забыл английское слово и бормочу на русском. Но она понимает. – Тебе еще никогда не было так хорошо, как будет. Вот увидишь! – Произносить высокие слова в шумящем лесном со-боре я совсем не боюсь… тут это кажется таким естественным…

– Почему только шестьюстами тринадцатью? – Она легко целует меня своими мерцающими влажным светом глазами. Неспокойная от ветра юбка прижимается сзади к ногам.

– У евреев человек состоит из шестисот тринадцати частей.

– Прости, дорогой мой еврейский Ответчик. Сама не знаю, что говорю.

– Тебе не за что извиняться. Наоборот.


Мы смотрим куда-то очень далеко и видим то, что нельзя увидеть глазами. Наверное, каждый по-своему. Разговор затихает сам собой. Но я все еще слышу ее голос, ее интонацию. Закрываю плотнее глаза – темный солнечный зайчик щекочет набухшие веки, – открываю их снова, и сыплются, сыплются из вывернутых кверху цветастых подолов в воссиявшую над куполом собора слоистую дугу радуги – уже наяву, прямо перед нашими лицами – стаи осипших картавых ворон. Разинув застывшие клювы, словно сотней раскрытых ножниц, беззвучно кроят они из полинявшей от дождей синевы новую одежду для ветра.

Вокруг облетает, кружится умирающая листва. И листопад облепляет озаренное светом, танцующим между стволами, лицо Лиз, над которым покачиваются сейчас тоненькие нити паутины.

Огромное заходящее солнце стоит между нами. Особорованные осенним лесом, мы слушаем – слушаем почтительно и завороженно, – как течет драгоценное время нашей новой жизни, как сливается оно с литургией деревьев, как стекает по голым ветвям, по бугристым стволам. Капля за каплей сквозь мох в кромешную мглу. И мы оба становимся частью этой мелодии. Медленно растворяемся в ней, ожидая благословления нашего собора. Благословления тысячи его пронизанных солнцем осенних деревьев… Ибо судят здесь совсем не так, как в муниципальном суде Бостона…

Внезапно шелест тяжелых крыльев проступает в мелодии. Синяя птица с длинным хвостом из черных цифр, кивнув головой – поблагодарив, что передал жене послание от Нормана? – и распушив перья, взмывает из моха прямо у нас под ногами и устремляется в купол со-бора. Почему-то в глубине души я знал, что когда-нибудь она появится наяву. Но Лиз ее, как видно, не замечает. Может, у меня глюки на почве любви появляются?

16. Второй суд. Опекун Штиппел. Засланный казачок

(Бостон, 28 ноября 1991 года)


Конец ноября, месяца многоцветных листьев и голых черных веток. Месяца, когда в Бостоне короткие дни, очень мало неба и солнца, но больше всего самоубийств. Утром встаешь – еще темно, приходишь с работы – опять темно за окном. И ни на что, кроме работы, не остается времени.