ый пучок болей шевелился, царапал подвздошье. И дирижировал им у меня за спиной Большой Клауст. Пока не услышал крадущиеся шаги – если долго сидеть на полу в темноте, обязательно услышишь за спиной крадущиеся шаги, потом много раз проверял, – и я тогда начал кричать в полный голос. Лифт тут же заработал… Наверное, именно тогда и впустил в себя этот морок…
Ну а тут ведь на самом деле ничего не произошло. Только представил себя внутри этого запаянного шара – и сразу… Так недолго и в дурдом загреметь… Вот у Спринтера с Клаустом проблем вроде никогда не было. Не все, как видно, от генов зависит… (Мысль эта прошла совсем рядом по касательной к шару, но не задевая его.) Но вот кто-то осторожно встряхнул шар, и, как неправдоподобно большие хлопья белой копоти, спускается из темноты густой снег, поглощающий внутри все звуки. Хлопья скоро осядут, и жизнь остановится. Краски, цвета, наполнявшие все изнутри, незаметно вытекают наружу, перемешиваются, превращаются в одну сверкающую серой замшей смесь. А в избушке женщина с полными голыми ногами, прижавшись лбом к спинке кровати, со злостью стучит, стучит ладонью по стене. Стук отдается в черепной коробке и затихает. И снова я не могу понять, что от меня хотят… Жестокая сказка братьев Гримм, которую увидел наяву здесь, в Новой Англии… Как и тогда в детстве, совершенно нельзя чего-нибудь сделать, чтобы помочь этой женщине за стеной…
Нужно переждать, пока не закончится приступ. Говорят, боль хорошая штука, благодаря ей выживают. Не знаю. Мне она никогда не помогала. Ни в чем. Волосы становятся мокрыми. Лунный исламский серп висит прямо надо мной. Зыбкий крест, вечерняя тень оконной рамы, подрагивает у ног. Светятся осколки звезд, замерзшие в подернутых льдом лужах на асфальте подъездной дорожки к дому. Из глубины тела нахлынул горячий живительный толчок крови, и Клауст понемногу отпускает. Я успокаиваюсь и оглядываюсь по сторонам. За крестом в желтом окне пробегает шестицветная профессорская жена.
Растрескавшаяся луна медленно осыпается белой пылью. Вокруг бездонная белизна без единого человеческого звука. Взгляд, обмотанный этой целостной целебной белизной, различает огоньки в далеких окнах, треугольные крыши, парящие над домами, траурную ленту дороги на пуховом одеяле, укутавшем мертвую землю. Диковинные ветви растений, выложенные морозом на стеклянной поверхности шара. И снег, заметающий снег. Внутри и снаружи…
Возьми себя в руки. Вперед. Я машу раскрытой ладонью из стороны в сторону, и этот жест прощанья смазывает сказочную картину, на которой еще не высохли зимние краски. Воздух приходит в движение и обжигает холодом лицо.
18. Пифия и раскаявшийся сионист
(Амхерст – Бостон, 8 декабря 1991 года)
Туго обтянутое ветром верное «Субару» несется по узкой полосе, изгибающейся посреди плоящейся сугробами равнины. Разбрызгивает в асфальте мутные пятна фонарей. Пушистые комочки снежной мути не спеша ползут вверх по моему искривленному лицу на ветровом стекле. Машина петляет между холмов, и вместе с ней плавно поднимаются и опускаются, подчиняясь единому ритму, серебристые гирлянды деревьев по обеим сторонам дороги. Мерцают хрустальным инеем сучковатые черно-белые кусты, смазанные скоростью. Белый надрез месяца сочится искрящимся шелком в мякоти неба.
Я сижу, сгорбившись и намертво вцепившись в руль. Прерывистая белая линия посредине дороги бесшумно плывет в голове. Выпрыгнувший на секунду справа огромный щит показывает колонку цифр и тут же исчезает. Сразу за щитом идет длинная фраза, записанная электрической азбукой Морзе. Одинокие точки и сливающиеся в светлые тире огни мелькающих мимо домиков Амхерста.
Невысокие округлости холмов тянутся насколько хватает глаз. (Впрочем, из-за наступающей темноты хватает он не слишком далеко.) Они напоминают контур женщины, которая, лежа на спине, смотрит в черный небосвод и медленно дышит. И дыхание ее становится облаками. Голова, покатые плечи, груди засыпаны снегом с торчащими из него разлапистыми крестиками голубых елей. По животу не спеша ползет с железным грохотом мелко нарезанный на вагоны червяк пассажирского поезда. Вот-вот она глубоко вздохнет, встанет, залитая лунным шелком, во весь свой гигантский рост, брезгливо стряхнет снежное наваждение и сбросит металлического червячка в белое урочище за краем леса. Месяц над головой начнет медленно вращаться вокруг оси, наматывать на себя выдохнутые ею облака, все больше приоткрывая звезды за ними. И тогда огромная обнаженная женщина, широко ступая неповоротливыми ногами с холма на холм, двинется сквозь ледяную массачусетскую глухомань к Бостону. И лунная ось вращения – бесплотное веретено, обернутое светящимися облаками, – будет плыть перед нею, указывая дорогу.
Снежная женщина остается позади, и снова ползут в белой тишине за «Субару» – не отставая, а иногда даже обгоняя меня – угрюмые бесформенные сугробы. Редкие огоньки, разбросанные по темным сопкам, беззвучно танцуют, баюкают, заманивают в сон.
Понемногу лунная равнина становится совсем гладкой и пустой. Вязкая тишина требует человеческого голоса, и я включаю приемник. По всему диапазону частот одни помехи. Наконец протяжный звук проступает сквозь космический треск. Затем чеканный, настырный голос диктора. Собравшиеся в Беловежской Пуще президенты России, Украины и Белоруссии объявляют о том, что СССР прекратил свое существование. И опять удивительно противный звук из эфира, самый отвратительный из всех, что я когда-либо слышал. Отходная по империи зла.
Конец Советского Союза застает меня вцепившимся в руль своего «Субару» посредине заваленной снегом Новой Англии, на полпути к Бостон. В эфире сгущается, нарывает новое гуденье. За ним писклявый пунктир позывных, и трескучий радиофурункул в самом центре эфира лопается безбрежными аплодисментами…
Сразу за аплодисментами снизу врывается звонок. Я вздрагиваю и верчу головой по сторонам, пытаясь понять, откуда идет звук. И вспоминаю, что еще месяц назад поставил себе в «Субару» телефон. С трудом поднимаю тяжелую трубку. В этот момент моя ослепшая от набегающих хлопьев машина уже летит по встречной полосе. Несколько секунд моя жизнь висит, раскачиваясь на волоске передо мной. Торопливо ударяю по тормозам, испуганное «Субару», вихляя задом, съезжает юзом на обочину. Из-под заднего колеса вылетает жирный ком грязи. Я дергаю ручник и застываю. Еще немного – и от меня так же, как и от Советского Союза, ничего бы не осталось.
– Не смейте причинять ей боль! – перекрывая глухой стук моего сердца, врывается знакомый стремительный альт. – Она и так… Слышите? Слышите?!. Два раза пыталась… Если с ней что-нибудь случится…
Я внимательно смотрю на трубку и молча кладу ее на место. Включаю верхний свет, и мое «Субару» становится уютной палаткой, примостившейся у края дороги посреди снежной равнины Массачусетса. На сотни километров ни одного человека, которого я знаю.
Вглядываюсь в темноту, и снова всплывает обведенное темнотой приглаженное пасторское лицо в резной деревянной рамке. Теперь оно делается гораздо моложе. Исчезают тяжелые очки, гусиные лапки расслабленных морщин вокруг пухлых губ. Длинные соломенные пряди свисают на покатый лоб… Под фотографией на стене (рамка тогда была не резная, а тоненькая, черная, официальная) в ОВИРе на улице Желябова крупными буквами копия статьи из «Ленинградской правды» за 23 сентября 1984 года. «…Готов искупить свою вину перед Родиной… распространял слухи, порочащие советский государственный строй… предостеречь от страшной ошибки других несчастных евреев, которые ничего не знают об Израиле…»
Ответчик отмечает про себя, что с годами он становится все более дальнозорким, когда взгляд сфокусирован и обращен назад в прошлое, но все более близоруким, если пытается разглядеть что-либо в своем будущем. Да и того, что сейчас совсем рядом, часто не видит… (Знать бы загодя, кого сторониться, а кому была улыбка – причастьем…) Я прищуриваюсь и всматриваюсь повнимательнее в свои воспоминания. Детали, как видно, перепутались. Или это я сам немного их перепутал, чтобы получше выглядеть в собственных глазах?
Вспятившая явь возникает перед мысленным взором, накатывает тяжелыми мутными волнами. Захлестывает с головой. Становится трудно дышать. Появляется звон в ушах, и давит виски.
Мимо проплывают чьи-то знакомые лица. Я снова в подводном мире своей предыдущей жизни. В центре его майор Пескова, белобрысая инспекторша ленинградского ОВИРа. В штатском. За непреодолимым государственным столом, отполированным тысячами елозивших вспотевших пальцев. Прямая, будто к спине сзади под белой блузкой прикреплена доска. Гвардейская выправка. Муштруют там хорошо. На всю жизнь. Под чугунной статуей Ленина. Сразу после Судного дня. Прекрасно запомнил: первый раз в жизни пошел тогда в синагогу – седьмого октября 1984 года. Незнакомые ивритские буквы высоко над свитком Торы. Сидевший рядом бородатый парень в черной шляпе, заметив мой вопрошающий взгляд, перевел:
– Знай перед кем стоишь! – и тут же торопливо ответил: – Хинейни Адонай – «Вот я, Господи».
Тогда впервые в жизни голос предков во мне заговорил. Правда, ненадолго и невнятно. Но, может, это начало. И здесь, в Америке, снова услышу?
Тяжелая дверь с треском захлопывается за спиной, и Клауст медленно вползает ко мне в душу. Майорша долго вертит повестку, поднимает рыхлое лицо. Граница между лицом и мутным овировским воздухом угадывается с трудом. Вздохнула, уставилась молча на стоящего перед ней Ответчика, словно ждет, чтобы сработала генетическая память и он в чем-то преступном тут же сознался. Наконец кивнула, с сожалением признавая, что такие люди, как я, все еще существуют в нашей замечательной стране.
– Проходите. Садитесь. – Умело и равнодушно обыскивает начальственными глазами притихшего посетителя. Закончив со шмоном, задумчиво вытягивает беспощадно красные губы, рисует пальцем на столе невидимые овалы. Аккуратно положенная в самый центр пустого черного стола бледно-серая повестка, наверное, должна подчеркивать неотвратимость объявляемого решения. – Согласно существующих инструкций (похоже, русскому языку на ее курсах уделяли внимания меньше, чем строевой подготовке) ваш отъезд на постоянное место жительства в государство Израи́ль в настоящее время нецелесообразен. – Сколько ни готовился к этой фразе, все равно застает врасплох! – Сможете подать на пересмотр не раньше чем через пять лет. – Начальственные овалы на столе, предоставленные самим себе, сжимаются в точки, напоминающие наконечники ощетинившихся иголок. – Пока должны сидеть совершенно тихо и выполнять все советские законы. А не то окажетесь там, где уже сидят ваши дружки.