Зачем нужно было так себя уродовать?!
На миг мне кажется, что она, как в детской сказке, вот-вот опять обернется прежней Лиз. Но чуда не происходит… Я с трудом привожу себя в чувство, и чувство это совсем не напоминает любовь. И даже на любование. Скорее… Насколько же непохоже то, что с ней произошло, на преображение Инны! Здесь лишь поменяли лицо. С живого, так чутко отзывавшегося на каждое слово, на неподвижное, окаменевшее… За последний месяц две по-разному изменившиеся женщины проходят мимо меня в противоположные стороны.
Так нельзя. Слишком быстро влюбляюсь и слишком быстро разочаровываюсь… Но тут ведь ничего не поделаешь… Всегда видел Лиз своим особым зрением. И для этого зрения теперешний, совсем трафаретный образ оказался почти уродливым… Наверное, с самого начала была взята очень высокая, очень чистая нота, и теперь, когда она замутилась, приходится расплачиваться…
Я перестаю разговаривать с самим собой: начинаю повторяться. Поток сознания петляет из стороны в сторону и все больше мелеет. Чего-нибудь нового сказать себе об этой чужой женщине я уже не сумею.
Куртка Лиз на спинке ее стула, но сумочка висит на стуле брата. Почему-то мне приходит в голову, что она сделана из змеиной кожи. (Интересно, она все время там висела?) На голой руке возле самого плеча у Лиз круглая татуировка. Месяц назад ее точно не было. Расплывшаяся блеклая печать «Оприходовано» на свернутом в рулон важном документе или, скорее, синюшный штамп косметолога, удостоверяющий качество проделанной работы. Дотрагиваюсь до нее взглядом и сразу же отвожу его в сторону. Долго и упорно смотрю мимо на стену. Еще немного – и там появится темное пятно, потом на месте его возникнет углубление, из которого пойдет дымок, потом…
Короткое интермеццо между тем, как видно, закончилось, и Спринтер снова уверенно солирует про свои бизнесы и благотворительные фонды. Избыточной скромностью он никогда не страдал. А теперь вообще одна только бесконечная бархатная ария заморского гостя. Себе, любимому. Диапазон, как у оперного певца. Два легато, три стаккато. Так и сочится желанием понравиться… Каждый раз, когда слышу – особенно здесь, в Америке, – эти заливистые арии с одними и теми же лейтмотивами от русских бизнесменов, становится уж очень тоскливо.
Оркестрик – сбившаяся в кучу на полутемном помосте толпа маленьких человечков под водительством лысого гиганта с прижатой к двойному подбородку скрипочкой – играет знакомое и грустное. Медленно кружащиеся фигуры танцующих – бедра, обтянутые чешуей из переливающейся ткани, и прилипшие к ним черные брюки – парят безмолвно над полом.
В огромном, во всю стену окне шпиль церкви. (Прорезанный в небосводе тоненький след непоколебимой веры пуритан, строивших когда-то этот город? В отличие от золотых шпилей Питера тут шпили всегда по-сиротски белые. И ночью темнота немного отступает от них.) Прямо над церковью лунный серп, обернутый в кружево туч. Ветер сметает с него золотистые снежинки. Сквозь толщу ночи стекают в морщинистую ленту Чарльз-Ривер звезды. Если прищуриться, можно различить соединяющие их тонкие линии. Звездный свет плывет по темной реке, смешивается с дрожащими бликами, с чешуей отраженных окон, с волокнами тумана, с оранжевыми буйками, покачивающимися в отравленной воде. В небе высоко над серпом узкий прямой крест оконной рамы и смазанные отражения танцующих здесь, в ресторане.
А Спринтер уже сменил мелодию и теперь поет о возникших в Питере за последнее время галереях и театрах, о постсоветском авангарде.
– Вы обязательно должны приехать! Я бы показал вам город, как никто другой.
Он выглядел бы гораздо умнее, если бы не боялся казаться скучным. Но, если сказать об этом, ни за что не поверит.
– Вообще-то, мне нравится тут, – Спринтер так, чтобы не заметила Лиз, подмигивает брату. – Когда был в Бостоне в прошлый раз, заходил сюда вместе с моей приятельницей. Брат ее знает.
– Похоже, ты не слишком скучал, пока меня в Бостоне не было. – Прижатый к разбухшим губам пустой бокал выгибает, растягивает к ушам незнакомое лицо Лиз.
36. Белый танец. Удары сыплются один за одним
(Кембридж, Массачусетс, 21 февраля 1992 года)
Рисунок мелодии, соединяющей инструменты на помосте, понемногу меняется. Становится все более грустным, все более обреченным.
Мысли возвращаются от Лиз обратно ко мне… Я знал, что это должно было произойти. Как в воду глядел. В черную воду Чарльз-Ривер… Было лишь вопросом времени. Вопросом, на который я уже давно получил ответ… Наверное, потерял ее еще до того, как она так неожиданно и так глупо помолодела… Потерял и делал вид, что ничего не произошло. Решил, что лучше не быть до конца откровенным с самим собой… Да и как можно потерять то, что тебе не принадлежит?.. Должно быть, сам себе противоречу… Не могу понять, за что она на меня так злится? Не захотел оценить муки омоложения, которые так смело на себя приняла?.. А, не все ли равно… Омоложенный, усредненный образ стал не причиной, но поводом. Хоть и очень серьезным, но только поводом. Причина пряталась где-то в прошлом… В глубине своей поумневшей души я уже давно был готов к этому. Мы всегда плохо подходили друг к другу, а теперь вот и отходим друг от друга плохо… Она придуманная, и это я сам ее создал. Кроме того, что захотел увидеть, не увидел ровно ничего… Нет у меня теперь той Лиз, что месяц назад уехала в Вашингтон, и этой, которая вернулась, тоже нет.
Те, у кого нет воображения, не влюбляются… А у меня… Я же знал, что она умеет врать. Но теперь она врала по-крупному, врала всем своим обликом. Тем, с чего у нас начиналось… Но не только одной внешностью, чем-то еще. Чего пока не понимаю… Все, что я видел и слышал, лишь маленькая часть происходившего на самом деле… И я был один. Все полгода суда и Лиз. Просто на время перестал помнить об этом. Ну и получил…
Эти тяжело ворочающиеся в голове размышления – вроде тестов Роршаха. Все зависит от того, как себе объясняешь. Если и удалось что-нибудь понять, то о самом себе. К Лиз, непрерывно меняющейся – к той, которая на самом деле, за всеми косметическими преображениями, – это, наверное, никакого отношения не имеет. Нельзя превращать другого человека в кусок стекла, в зеркало только для того, чтобы рассматривать себя…
Она что, смеяться теперь совсем не сможет? Будет всю жизнь ходить с этим неодушевленным лицом? Одна эта мысль вызывает желание немедленно отсюда уйти. Вторая мысль – она создала свой омоложенный образ, чтобы мне понравиться, – ничего у меня не вызывает. Кроме ощущения неестественности всего, что происходит.
Все тот же затянувшийся водевиль, понемногу превращающийся в голливудский фильм со стареющей кинозвездой в роли молоденькой девочки. Предполагает сентиментального, легкоранимого зрителя. Решающая сцена объяснения. На стыке драмы и гротеска. В ресторане, под щемящие звуки скрипки. Говорят, четвертая струна ближе всего к плачущему человеческому голосу. Смычок лысого гиганта касается сейчас только одной этой струны. На блестящем фоне Чарльз-Ривер. Над которой со свистом летит лунный серп, впивающийся в темную небесную мякоть. И сноп ликующих брызг повисает над рекой. Если молчать – внизу поползут титры. Стрекочет проектор. До реплики, когда произойдет решающий поворот в развитии сюжета, остается всего несколько минут экранного времени. Сильно изогнутые кадры – многие совсем засвечены – трясутся и все больше убыстряются. Камеру держали очень неумелые руки. Впрочем, если приглядеться, иногда мелькают незаметно вмонтированные, но очень четкие кадры из совершенно иного фильма. Фильма о беспощадной войне близнецов Спринтера и Стайера.
Сверкающее горлышко бутылки шампанского само собой наклоняется над ее бокалом. Через минуту он снова оказывается совершенно пустым. Как видно, ею овладевает беспокойство… (Или это она сама овладела своим беспокойством и так умело его демонстрирует? Контролировать то, что она показывает, умеет она хорошо.) Во всяком случае, ее теперь гораздо больше, чем нужно…
Она сдвигает брови – одинокая сосредоточенная морщинка проступает между ними – и поднимается из-за стола. Тяжелая тень, наполненная маленькими цветными квадратиками, окатывает меня с головой.
– Ответчик, пойдем танцевать. – Сейчас не до танцев. Но она настаивает. – Пойдем танцевать. Я к тебе обращаюсь! – Звучит это скорее как приказ, требующий полного и безоговорочного подчинения.
– Лиз хочет с тобой танцевать, – переводит приказ Спринтер с английского на английский.
Мы танцуем в полутьме, на расстоянии друг от друга. На белое дамское танго это совсем непохоже. Каждый сам по себе. Наш первый и последний танец. Даже этой обманчивой близости у нас не осталось. Ничего уже не откликается на скользящее рядом незнакомое тело. И это почему-то пугает. (Сейчас Лиз гораздо дальше, чем когда звонила из Вашингтона. Она все еще держит длинную паузу ничего не значащей болтовней перед неизбежным разговором и наблюдает за мной. Совсем как мой ведущий перед началом допроса. Чтобы дозрел.) Пустые фразы качаются из стороны в сторону. Колышутся в воздухе, словно тонкая кисейная занавеска, сквозь которую доносится ее дыхание, угадывается ее лицо.
Я безуспешно пытаюсь спрятать взгляд, неуклюже топчусь на одном месте, то и дело спотыкаясь о собственную тень – из-за вращающегося под потолком зеркального шара она все время путается под ногами, а у меня и так обе ноги были левые всегда, – не прислушиваясь ни к словам, ни к ритму музыки. Лиз это явно раздражает. Она делает губами маленькие задумчивые движения, словно покусывает изнутри щеку. Пробует внести хоть немного слаженности в наши движения и начинает вести сама. Неприятно, но стараюсь не подавать вида. С того самого первого дня, как мы встретились, на самом деле вела она. А я даже не замечал. Не хотел замечать… нужно быть смелым, чтобы увидеть сокрытое…
Как бы предчувствуя, что сейчас произойдет, никто не присоединяется к нам на танцплощадке. Мы совсем одни. И я совсем один.