Я снял трубку и позвонил председателю райисполкома. Сергей Яковлевич тяжко вздохнул и сказал:
— Я тут — пас.
Сажать Илью Антоновича очень не хотелось, да и это было бы с моей стороны чудовищной неблагодарностью. А что делать?! О нашей дружбе известно всему району. Самоотвод — самый разумный и законный выход из этого положения. Кому тогда доверить разбор дела? Своим заместителям?… Авениру Темкину? Конечно, он бы с великой радостью согласился, только доверь, — провел бы суд с помпой и размотал бы Илье Антоновичу всю катушку. Ивану Михайловичу Иришину? Этот, по доброте душевной, осудит его на год лишения свободы — больше-то у него не поднимется рука написать, и тогда никакие жалобы и апелляции не помогут. Областной суд не глядя заштампует этот приговор. А год для Головы при его характере — вечность. Нервы его не выдержат, выкинет какой-нибудь фортель… Просить областной суд передать дело в соседний район? А что толку?! Самый умный и милейший судья не согласится на условное осуждение: приговор по протесту прокурора наверняка будет отменен за мягкость. Если же я сам буду слушать это дело и вынесу условное наказание… Трудную задачу задал мне друг — Илья Антонович Голова. Долго я над ней думал и наконец сказал сам себе: «Что будет, то будет. А дело разберу сам. Проведу процесс со всей строгостью закона, с заседателями, которые во всем идут судье наперекор».
Дня за три до суда ко мне в кабинет явился сам Голова. Глаза у него блестели, а из-под шапки выбивался кудрявый спутанный чуб. Он плюхнулся на диван, с хрустом потянулся.
— Ну что, судить будешь?
— Буду.
— Ну, ну, валяй, наяривай, — тоскливо улыбаясь, сказал Илья Антонович.
— Вон из кабинета! — строго приказал я. Он встал, сморщился, затряс головой:
— Спасибочка, Семен Кузьмич, от всего сердца благодарен. — И вышел.
Я смотрел в окно. Он шел от суда по дороге к чайной и вытирал шапкой лицо.
Спустя часа два он явился — трезвый, робкий, совершенно подавленный.
— Ходил… думал… А на сердце такая тяжесть, словно убил я человека. А что я сделал? Честно выполнил волю народа, — с грустью пожаловался Илья Антонович. — Нет, ты скажи, неужели колхозник не имеет права на культурный отдых в свой праздник?
Я не стал ему отвечать. Да и что я мог ему сказать?! Он пристально посмотрел на меня и жалобно протянул:
— А, молчишь! Значит, я ни в чем не виноват. — Он тупо уставился в пол. Потом оторвал глаза от пола и испуганно посмотрел на меня: — Много могут дать?
Я сказал, что это дело суда и что готовиться надо к худшему.
Он дернулся и зябко поежился, словно бы ему было холодно, и заговорил, пытаясь придать голосу равнодушный тон:
— Наплевать на все! Дадут год, отсижу как-нибудь, потом получу паспорт и махну куда-нибудь в город, а то в Сибирь — белку промышлять. Не страшно. Голова нигде не пропадет!
— А если два? — спросил я.
— Все равно, — как эхо отозвался он.
Я объяснил Голове, что нужно срочно предпринять. В первую очередь не хныкать и немедленно ехать в город, искать адвоката. При нем я позвонил в областную прокуратуру, и мне назвали фамилию толкового защитника.
В день суда рано утром явился адвокат и до открытия судебного заседания успел познакомиться с делом. Впрочем, дело было простое, ясное и не вызывало никаких сомнений. Адвокат разочаровался и сказал, что ему здесь делать нечего.
Когда мы вошли в зал судебного заседания, он был полон. Еще бы! Кого судят-то? Знаменитого Илью Голову. Он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», в начищенных до солнечного блеска сапогах, в синих диагоналевых галифе и в новой зеленой гимнастерке, подпоясанной широким офицерским ремнем. На гимнастерку он нацепил все свои регалии, а сбоку повесил полевую сумку. Я взглянул на Илью Антоновича и подавил улыбку. Он сделал все, чтобы выглядеть солидно и внушительно.
Меня беспокоил вопрос о составе суда. В последнюю минуту прокурор может заявить мне отвод. И это не только законно, но и обоснованно. Но я уповал на строптивость своих заседателей, которые из чувства противоречия возьмут да и отклонят ходатайство прокурора. К счастью, до этого не дошло. Когда я спросил прокурора, доверяет ли он слушать дело этому составу судей, он сразу же ответил, что не возражает. Хуже было с подсудимым. Илья Антонович никак не мог понять, что значит возражать против состава суда, да и вообще — может ли он здесь против чего-либо возражать. А когда наконец дошел до него смысл слов, он очень удивился и дал мне понять, что кому же еще, как не мне, может он доверить свое печальное дело.
Я машинально вел процесс и плохо слушал, что говорилось. Я думал об одном — как вести себя с заседателями. Если я буду настаивать на условном осуждении, они восстанут против меня и будут требовать подсудимому самого строгого наказания. Если же вести себя так, чтобы они потребовали условного осуждения, тогда областной суд отменит наш приговор. Там не очень любят, когда приходят дела с условным осуждением. Областные судьи скорее сами применят условное наказание, чем позволят это нам. Они считают себя выше нас по крайней мере на три головы, а умнее — на все четыре. Перед ними не сидит человек, у которого глаза ошалели и с носа каплет пот. А у моего подсудимого пот тек даже из ушей.
К концу заседания у меня полностью созрел план действий.
В прениях прокурор просил суд определить Голове год лишения свободы; адвокат, как я и ожидал, просил тоже год лишения свободы, но условно.
Когда Илье Антоновичу предоставили последнее слово, он вскочил, вытаращил глаза и заговорил одними междометиями: «Э-э… Я-я… И…» — и, не сказав ничего вразумительного, махнул рукой и сел.
Как я предполагал, так оно и вышло. Не успел я сказать, что подсудимый, хотя и виновен, но заслуживает снисхождения, как заседатели в один голос заявили, что никаких снисхождений ему — два года тюрьмы, и баста. Я подписал приговор, но предупредил, что не согласен с ним и буду писать особое мнение. Должен сказать, что они не возражали, когда я попросил их забрать осужденного под стражу до вступления приговора в законную силу.
Когда я огласил этот приговор, зал ахнул. У прокурора почему-то неестественно задергалась шея. Но он ничего не сказал, схватил портфель и стремительно вышел. Зато возмущению адвоката не было предела. Он долго доказывал в канцелярии суда, секретарям, что это предел дикости и жестокости.
— Нет, вы только подумайте! — страстно говорил он, размахивая руками. — Сам прокурор просил год, а, они — два. О, идиоты, варвары, бессердечные!
Но что было с Ильей Антоновичем! Приговор пригвоздил его к полу. Все давно уже разошлись, а он все стоял перед столом суда, беспомощно разводя руками. Адвокат подошел к нему, посадил на стул, стал горячо убеждать, что он этому позорному приговору сломает хребет. Он поинтересовался, кто остался при особом мнении. И когда я назвал себя, он изумленно вскинул брови:
— О-о-о-о! — И сразу же сел писать кассационную жалобу.
Жалко Голову, до слез жалко! Но что делать?! У меня другого выхода не было.
Посыпались телефонные звонки. Меня беспрерывно спрашивали, утка это или правда, что Голове дали два года.
Позвонил и Сергей Яковлевич и холодно сказал, что он был обо мне лучшего мнения. Я обиделся и заявил, что суд ни от кого не зависит и подчиняется только закону.
— Понятно. Будь здоров, судья! — оборвал он меня и повесил трубку…
Я пошел в канцелярию. Секретари о чем-то вполголоса разговаривали с судебными исполнителями. При моем появлении они замолчали, разбежались по своим местам и с усердием принялись скрести перьями. А уборщица и сторож Манюня демонстративно бросила на пол швабру и заявила, что завтра же берет расчет.
Спустя две недели дело Головы рассматривалось в кассационной инстанции облсуда. К делу, кроме жалобы, был приложен ворох характеристик и справок. Но на всю эту бумажную шелуху я меньше всего рассчитывал. Главным козырем в этой рискованной игре был сам Голова, его личное обаяние: на суде должен был присутствовать Илья Антонович.
В тот день я с утра ходил как чокнутый. За эти две недели нервы окончательно растрепались, и мною овладело отчаяние. Теперь я был твердо убежден, что, несмотря ни на что, приговор будет оставлен в силе. До обеда я себя еще кое-как держал в руках, а потом стал звонить председателю уголовной коллегии. Без счету я вызывал город, и каждый раз мне отвечали, что дело еще не рассматривалось. И только к вечеру я услышал сиплый, не женский голос Павлины Тимофеевны, или попросту Павлинихи, как зовут ее все народные судьи. Я робко спросил, как решилось дело Головы.
— Мы считаем, что народный суд правильно решил это дело. Самогоноварение по области приняло угрожающий характер, и борьба с ним должна вестись самая решительная.
Я ничего ей не ответил. У меня вывалилась из рук трубка.
— Алло, Бузыкин! — взывала ко мне Павлиниха, — Куда ты пропал? Так я говорю, — продолжала она, — в этом смысле ты молодец, что ведешь жестокую карательную политику… Но, — она чуть-чуть смягчила голос, — все же мы решили сохранить ему свободу. Два года так и оставили, но считать их условными. Человек он заслуженный, неопасный и весьма симпатичный… — Дальше я не помню, что она говорила, но говорила что-то приятное и хорошее…
Мои расчеты и надежды оправдались. Голова остался на свободе. Но это не принесло мне ни радости, ни удовлетворения, хотя мой авторитет бесстрастного и строгого судьи в глазах начальства подпрыгнул сразу на три ступени. Зато я навсегда потерял друга и хорошего человека. Теперь мы не встречаемся. Он считает, что за все его добро я отплатил ему черной неблагодарностью. Разве мог он, да и кто-либо другой, предположить, что только для спасения его свободы я затеял эту рискованную игру с правосудием! Об этом не узнал никто. Да и надо ли об этом рассказывать?
А лихой партизан Голова после всех этих судебных передряг сник. С председателей его сняли, назначили бригадиром. Он пробыл на этой должности с полгода, потом выправил паспорт и уехал, а куда — никому не известно.