Суета Дулуоза — страница 17 из 47

Это было восхитительно. Я омылся дочиста. Автобус шел в Мэриленд, и я радовался, как маньяк, лишь тому, что смотрел на «настоящую южную листву». Негр из Ньюарка все время разговаривал со мной на сиденье, о том, как он выиграл на бильярде в Ньюарке и что-то проиграл в покер, а теперь едет навестить своего умирающего Папку в Виржинни. Жаль, что у меня не хватило бы денег доехать до Виргинии, билет мой вез меня только до Вашингтона, О. К.[13] Там, на унылой улочке, битком почтовых ящиков и негров, на них опиравшихся, я заполучил себе комнатку, кишмя клопов, жары, спать не смог, ходил взад-вперед, а наутро сел на автобус обратно в Нью-Йорк, где пересел до Нью-Хейвена, чтоб проехать домой и повидаться с Па. На дороге я оказался впервые.

Он разозлился на меня дьявольски, но я ему объяснил, как не должен начинать первую игру сезона, да и никаких игр, насколько мог видеть. «А, – сказал он, – я это видел с самого начала, то же самое в Лоуэллской средней. Ты мог бы стать великим футболистом, Джеки, только никто не хотел давать тебе такую возможность. Будь у меня деньги, я б сунул им несколько дубов…»

«Да ничего, война заваривается, кому сейчас какое дело?»

«Мне дело!»

«А мне нет… если все эти пацаны, с которыми я вырос, туда пойдут, вроде Дики Хэмпшира, какого черта, я себя говном чувствую». (Во французском это слово, merde, никогда не плохое слово, оно просто правда.) (Извини-подвинься.)

«Ну и что теперь будешь делать?» – говорит Па.

«Я слыхал, есть работа на местном резиновом заводе, подрубщиком шин, или как их там называют…» Тем вечером у себя в комнате, пока Ма и Па спали, я крутил Рихарда Вагнера, пялясь на Пролив в лунном свете. Немного грезил о том, как буду однажды скоро плыть по этому Проливу под парусом. То была «Волшебная музыка огня» из «Die Walküre»,[14] но у меня нос заложило, что-то вроде вирусной инфекции, и я чуть не задохнулся до смерти.

Наутро я объявился на резиновом заводе, получил работу, все утро провел в шумном резинопыльном заведении, ворочая шины и подравнивая их изнутри какой-то смолой, в полдень мне стало противно, и я ушел, а платы за то утро так и не потребовал. Двинул средь бела дня, средь удлинявшихся теней Лонг-Айлендского пролива, увидел домики на холмиках, глядящие сверху на дальние бухточки, и набрел на сказочную игровую площадку, на которой детвора средь осенней листвы скакала на игрушечных лошадках под мелодию «Старым добрым летним днем». На глаза мне навернулись слезы. Великий герой американского футбола, герой мильной дистанции, геройский чемпион мира по боксу, писатель и драматург – всего лишь грустный юноша, навроде Сарояна, с вьющимися волосами, надзирает за детским восторгом в солнечных сумерках…

Ах, поэтишно. Я пошел домой и сказал Па, что не могу согласиться на эту работу. Он сказал: «Тут тебе открытку принесли, из Хартфорда, Коннектикут, от твоего старинного дружочка Джо Фортье, говорит, может добыть тебе там работу механика».

«Ладно, завтра съезжу».

«Не то чтоб мы тебя дома тут не хотели… но я вынужден каждое утро милю ходить на этот полиграфкомбинат, а мать твоя, не забывай, вытирала со столов в кафетерии „Уолдорф“ в Нью-Хейвене на прошлой неделе, пока ты должен был играть в футбольной команде. Мы тут в том же рассоле колготимся, что и обычно. Ну почему вы никогда ничего правильно не делаете?»

«Это мы еще поглядим. Вот устроюсь на ту механическую работу в Хартфорде и покажу тебе».

«Что это ты мне покажешь, паразит ты мелкий?»

«Я тебе покажу, что стану великим писателем».

«Ни один Дулуоз никогда никаким писателем не был… нет такой фамилии во всей этой писанине».

«Никакая это не писанина…»

«Юго, Бальзак – это да… А не твой выпендрежник Сароян с его пижонскими заглавиями».

Но поутру, перед завтраком, Па уже был на пляже, собирал моллюсков и наслаждался свежим бретонским воздухом. Ма весело жарила яичницу с беконом. Я сложил свою сумку, и осталось мне лишь пройти милю или около того и сесть на троллейбус до центра Нью-Хейвена, там вскочить на желдорогу и отправиться в Хартфорд. На волнолом сияло солнце.

Ты решишь, что, научив их плавать, я б мог показать им и как плыть до самого конца.

V

В Хартфорде я получил работу, это не есть важный раздел книги, за исключением того факта, что у меня впервые была своя комната, в дешевых меблирашках на Главной улице, Хартфорд, и я взял напрокат портативную пишущую машинку «Андервуд» и, когда приходил вечером домой уставший после работы, съев свой еженощный дешевый стейк в таверне на той же Главной улице, каждый вечер устраивался и принимался писать два или три свежих рассказа: весь сборник рассказов назывался «Поверху „Андервуда“», нынче и читать-то не стоит, да и повторять тут, однако отличная попыточка начать. За окном моей комнаты ничего не было, кроме голой каменной стены, которая позже настроила меня на мысли о «Писце Бартлби» Мелвилла, у которого был такой же вид из окна, и он, бывало, говорил: «Я знаю, где я». Ну и тараканы, но хоть без клопов.

Денег в особенности у меня не было, пока мне их не выплачивали пятнадцатого каждого месяца. Как следствие, у меня однажды случился голодный обморок на станции «Атлантической белой вспышки», где я механил с пацаном по имени Бак Шотуэлл. Он увидел меня на полу гаража.

«Что за хрень с тобой? Просыпайся».

Я сказал: «Два дня не ел».

«Да ради Бога, сходи домой к моей матушке да пожри». Он везет меня домой к матери в Хартфорд, и та, кривоногая, и толстая, и добрая у стола, дает мне кварту молока, фасоли, тост, гамбург, помидоры, картошку, все дела. Бак ссужает мне пару дубов, чтоб до пятнадцатого дотянул. Мы оба в робах, заляпанных тавотом.

Когда руководство станции выясняет, что я не такой уж клевый механик, ничего не знаю об устройстве автомобиля, они меня ставят на бензоколонку, качать горючку, и протирать стекла, и вскрывать канистры масла, и совать в них носик, и заливать масло в масляную дырку. В те дни смазчикам приходилось только подымать крышечки масленок и заливать, но следовало знать, где все эти маленькие масленки находятся. Меж тем настала осень, «старый меланхоличный октобер», как я ее называл: «Есть седое, златое, пропащее / В свете праотцев, он чудной / Что-то нежное, грустное, любящее / В октоберской меди лихой… Заскучалось… грусть-грусть-грусть / И скончалось… старь-старь-старь»,[15] – то было прекрасно с красным листопадом страждущим, а потом вселялся старый серебряный ноябрь, принося с собой и ароматы поблеклей, и небеса посерей, снег, который можно нюхать.

Я у себя в комнате по ночам был счастлив, писал «Поверху „Андервуда“», рассказы в стиле Сарояна-Хемингуэя-Вулфа, как мог их себе прикинуть в девятнадцать-то лет… Хоть иногда томило по девушке. Однажды я отдыхал на травке перед нашей заправкой в Восточном Хартфорде и увидел шестнадцатилетнюю девчонку, она шла мимо – ямочки под коленками, в мякоти, где колени сгибаются, позади, и двинул за ней до обеденного лотка и назначил ей свидание в лесу позади Завода Прэтта-и-Уитни. Мы просто поговорили, просмотрели, как пролетают аэропланы. Но совершили ошибку – из лесу вышли вместе ровно в пять часов, когда все рабочие Прэтта-и-Уитни выезжают оттуда на машинах, би-би, ого-го, йиппииии, и все это, и мы оба залились румянцем. Несколько вечеров спустя дома у ее тетки я поквитался за эти румянцы. К тому же в то время (без хлопот) нас с Шотуэллом перевели на другую заправку в Фармингтоне, и там идут две девчонки через дорогу, он говорит: «Давай, Джек», – прыгнул в машину, мы за ними погнались, подобрали их, отправились на ноябрьский рыжий луг, и машина у нас подскакивала весь день: нелепые заботы механиков, я бы сказал.

VI

Креном по американской ночи. Затем наступает Благодаренье, и меня одиноко тянет домой, к индейке, кухонному столу, но в этот день надо пять часов работать, но тут мне в тараканью дверь с видом на каменную стену стучат: открываю: там здоровенный идеалист кучерявый Саббас Савакис.

«Я подумал в такой день приехать к тебе, он же вроде как должен какое-то значение иметь касаемо благодарностей».

«Очень здорово, Саб».

«Ты чего бросил Коламбию?»

«Ненаю, просто надоело об углы биться… Спортсменом-то быть нормально, если думаешь, будто из колледжа что-то получишь, а мне просто не кажется, что я от колледжа что-то получу… Я тут новый рекорд поставил по прогулам, как я тебе писал… Тьфу ты, ненаю… Я хочу писателем стать… Погляди, какие я тут рассказы пишу».

«Это просто как грустное кино с Бёрджессом Мередитом, – говорит Сабби, – ты и я одни на День благодарения в этой комнате. Пошли кино поглядим?»

«Клево, я знаю, в „Камео“ хорошее идет».

«Ой, это я видел».

«Ну а я нет».

«Ты какое не видел?»

«Я не видел то, что идет в „Олимпии“».

«Ну, ты тогда иди в „Олимпию“, а я пойду в „Камео“. Так полагается бросать старину Сабби в День благодарения?»

«Я этого не сказал, пошли сначала поедим… какое кино захочешь посмотреть, то иди и смотри. А я пойду смотреть то, что я хочу».

«Ох, Загг, жизнь грустна, жизнь…»

«„Жизнь крута и безобманна“, мне кажется, твой Уордсуорт сказал».[16]

«Знаешь чего? У моей сестры Ставрулы новая работа, мой брат Элия за это лето подрос на три дюйма, мой брат Пит – сержант Квартирмейстерской службы, у моей сестры Софии новый хахаль, у моей сестры Ксанти новый свитер ручной вязки от моей невестки, очень красивый свитер, отец мой – слава Богу, мать сегодня готовит громадную индейку и наорала на меня за то, что я поехал к тебе в Хартфорд, а мой брат Марти подумывает пойти на службу, а мой брат Джорджи получает почетные грамоты в старших классах своих, а мой брат Крис подумывает, не бросить ли ему лоуэллское „Солнце“ и не пойти ли тоже в армию. Вернулся б ты в Лоуэлл да писал бы о спорте в лоуэллском „Солнце“?»