Другой был случай, после этого и до Боулинг-Грина, или Эндовера, или еще где-то, они на самом деле получили пропуска Береговой охраны и моряцкие документы и сели на судно из Балтимора или еще откуда-то, но в Нью-Йорке их с борта выпнули по какой-то жалобе, я так никогда и не понял. Куда бы Клод ни двинулся, Мюллер хрял за ним. Мать Клода даже пыталась этого типа арестовать. В то время Хаббард, ближайший друг Франца, возражал вновь и вновь – пускай-де отправится куда-нибудь и отыщет себе мальчика посговорчивее, уйдет в море, поедет в Южную Америку, поживет в джунглях, женится на Синди Лу в Виргинии (Мюллер происходил из аристократии где-то). Нет. То была романтическая и роковая привязанность: сам я понять такое мог, потому что впервые в жизни поймал себя на том, что останавливаюсь посреди улицы и думаю: «Интересно, где сейчас Клод? Что он сейчас делает?» – и шел его искать. В том смысле, что чувство такое, какое бывает при любовном романе. То было весьма ностальгичное «Одно лето в аду». Там чувствовалась ностальгия влюбленных Джонни и меня, влюбленных Клода и Сесили, Франца, влюбленного в Клода, Хаббарда, нависавшего тенью, Гардена, влюбленного в Клода, Хаббарда, меня, Сесили, Джонни и Франца, войны, второго фронта (который случился совсем незадолго до этого), поэзии, мягких городских вечеров, криков «Рембо!», «Новое Видение!», великого Götterdämmerung-а,[49] песни про любовь «Всегда губишь того, кого любишь», запаха пива и дыма в баре «Уэст-Энд», вечеров, которые мы проводили на травке у реки Хадсон на Риверсайд-драйве у 116-й улицы, глядя на розовый запад, глядя, как мимо скользят сухогрузы. Клод мне говорил (шепотом): «Надо мне свалить от Мюллера. Давай в море с тобой пойдем. Только ни единой душе про это не говори. Давай попробуем сесть на судно во Францию. Вон то, наверное, во Францию идет. Высадимся на втором фронте. Дойдем до Парижа пешком: я буду глухонемым, а ты говоришь на сельском французском, и мы крестьянами притворимся. А когда доберемся до Парижа, он, вероятно, будет уже на грани освобождения. Отыщем символы, которыми пропитаны все канавы Монмартра. Будем сочинять поэзию, писать маслом, пить красное вино, носить береты. У меня такое чувство, что я в пруду, который высыхает, и я сейчас задохнусь. По-мойму, ты меня понимаешь. А если нет, давай все равно так и сделаем. Франц – он до ручки дошел, он меня все равно убьет».
III
Поэтому днями мы стали валандаться по Залу НМС, ожидая своей очереди на судно. По вечерам встречались с Хаббардом у него на квартире за углом от Гренич-Виллидж по Седьмой авеню, потому что он работал, получал каждый месяц чек своего трастового фонда и вечно угощал нас изысканными ужинами в «Ромли Мари», в «Сан-Ремо», в «Минетте», и Франц неизбежно всегда нас отыскивал и прибивался. Клоду всегда отлично удавалось то, что Андре Жид называл «acte gratuite» («беспричинный поступок»), когда делаешь что-то просто ни ради чего. В одном ресторане, видя, что его телятина с пармезаном не слишком горяча, он просто взял тарелку, сказал: «Говно какое-то», – и швырнул ее через плечо, лишь слегка дернув запястьем, без всякого выражения, учтиво поднес к губам бокал вина, и никто этого не заметил, кроме нас. Официант даже подскочил с извинениями, подобрать осколки. Или в столовке на рассвете он подымал каплющий яичный белок на вилке и сухо говорил официантке: «Вы называете это полутораминутной варкой?» Или, когда мы ели большой стейк у Уилла в комнате, он брал его целиком, не успевал Уилл его разрезать на четыре части, и принимался его жмакать сальными пальцами и, видя, что нас всех это просто развлекает, рычать, как тигр, а потом Франц кидался ему подыгрывать и пытался вырвать стейк у него из пальцев, и они его разрывали в куски когтями. «Эй! – орал я, – мой стейк!»
«Ах, Вдуюс, ты только о еде и думаешь, дубина мясистая!»
Однажды он стал подпрыгивать на Джейн-стрит и хвататься за нависавшие над нами ветки, вечером, и Франц вздохнул Уиллу: «Ну не чудесен ли?» Или в другой раз перескочил через забор, а Франц тоже попробовал так сделать, промахнулся: «Слышно было, – как говорит Хаббард, – как у него суставы скрипят». (От напруги держаться вровень с таким вот молодым человеком, девятнадцать лет.)
Очень все это было грустно. Про кошку я все равно тогда не знал, к счастью.
Другой вечер, Клод заметил дыру на рукаве Уиллова костюма из сирсакера, сунул в нее палец и оторвал пол-пиджака. Скрипя костями, подлетел Франц, и схватился за другой рукав, и сдернул его, намотал Хаббарду на голову, порвал у него на голове пиджак по всей спине, а потом они стояли вокруг, рвя его на полоски, связывали их вместе, а потом развесили эту гирлянду на люстре и книжных шкафах по всей комнате. Все это добродушно, Хаббард просто сидел, плотно сжав губы, издавал носом «тхфанк», словно пучок лопастей Люфтваффе той ночью, когда у них были все права на свете делать все, чего пожелают. И конечно, для «лоуэллского мальчугана» вроде меня уничтожение пиджака было странно, а вот для них… они все из зажиточных семей.
IV
Мюллер наконец прознал, чем мы занимаемся, таскался за нами следом по 14-й улице и за угол к профсоюзу, ныкался в парадных, наконец мы нашли его в зале профсоюза с мольбой на лице, он говорил: «Послушайте, я знаю, что вы задумали, поэтому я тоже кое-что устроил: я условился насчет обеда для нас троих с девушкой сверху, которая отвечает за распределение по судам и прочее. Вчера я с ней поговорил до того, как вы сюда пришли, и сегодня днем, поглядите-ка, я стянул дюжину разнарядок у нее со стола, вот они, Клод, положи в карман. Теперь слушайте: я могу и это, и еще много всякого, с моей помощью мы все можем устроиться на судно втроем вообще раз плюнуть, ждать совсем не придется…»
Само собой, когда Франц отошел и не мог уже нас услышать, Клод мне говорит: «Но весь смысл ухода в море как раз в том, чтоб избавиться от него. Вот теперь-то мне что делать?»
Той ночью все мы оказываемся, с девчонками и Уиллом тоже, на Минетта-лейн, где старый Джо Гулд, уперев бородатый подбородок в трость, смотрит на Сесили и говорит: «Я лесбиянин, я люблю женщин». Поэтому все мы отправляемся на безобидную вечеринку на Макдугал-стрит, как-то избежав Франца, поскольку он сворачивает за угол что-то искать, мы сидим на этой типичной ночной вечеринке по-нью-йоркски, треплемся и слышим, как внизу стонет и трещит козырек бара, а потом видим, как кто-то по нему взбирается, влезает в окно, бум, это Франц Мюллер.
Фактически, по мере того как все становилось хуже и Франц все больше отчаивался, однажды ночью (если верить тому, что он рассказал Уиллу) он влез по пожарной лестнице на задах «Долтон-Холла» и поднялся к окну Клода на третьем этаже, а окно было открыто настежь, он залез внутрь и увидел, что Клод спит во тьме луны в окне. Он там простоял, говорил он, где-то с полчаса, просто глядя на него молча, почтительно, едва дыша. Затем вылез. Когда перепрыгивал через забор, его поймал сторож пансиона и втащил в парадный вестибюль под дулом пистолета, и его там отчитал ночной портье, вызвали легавых, ему пришлось размахивать бумагами и объясняться, им пришлось позвонить Клоду и разбудить его, и тот спустился и подтвердил, что пил с Мюллером у него в номере всю ночь. «Божже мой, – хохотал Хаббард, не разжимая губ, – а предположим, ты комнату перепутал и нависал над совсем посторонним человеком».
V
В приступе злого вдохновения я пошел прямо к столу большой шишки в союзе и сказал, что ужасно долго уже жду себе судна: «И что? Поглядим-ка на твои другие списания». Вдруг он заулюлюкал, увидев старое списание с «Дорчестера»: «„Дорчестер“? Ты был на „Дорчестере“? Господи ты бож мой, чего же сразу не сказал, у любого бывшего члена экипажа с этого „Дорчестера“ тут особые льготы, скажу я тебе, брат! Вот! Вот твои карточки. Ступай отдай их Чернышу, судно получишь через день-два. Добрые времена, брат». Я изумился. У нас с Клодом появилась возможность порадоваться. Мы решили съездить в Лонг-Айленд повидать мою родню.
В баре через дорогу мой отец, в белой августовской рубашке пивного вечера, на Клода посмотрел поперек и сказал: «Ну ладно, угощу сынка богатея выпивкой». По лицу Клода пробежала тень. Потом он мне сказал, что ему это так и не понравилось. «Если для Дулуозов типично не это, мне нипочем не узнать что. Зачем ему понадобилось как раз в тот миг об этом заговаривать? Вы мужланы из краев романтического трепа».
«Не нравится мне этот Клод, – грит мне Па наедине той же ночью, – похож на проказливого юного паразита. Он тебя до добра не доведет. Как и этот мелкий Джонни Подли твой, и этот Хаббард, о котором ты мне все уши прожужжал. Чего ты с такой никчемной шушерой связался? Что, нельзя уже хороших молодых дружков найти?» Представь, мне такое говорят посреди моего периода «Поэта-Символиста», когда мы с Клодом наперебой орем темным подмостным водам: «Plonger au fond du gouffre, ciel ou enfer, qu’importe? [на дно твое нырнуть – Ад или Рай – едино![50] ]» и всякие прочие поговорки Рембо, и ницшеанские, а тут нам гарантируют, что мы выйдем в море во мгновение ока и станем символистскими Изидорами Дюкассами, и Аполлинерами, и Бодлерами, и «Лотреамонами» вообще в самом Париже.
Годы спустя я встретил пехотинца, который как раз в то время был на втором фронте, и он сказал: «Когда я услышал, что ты и этот парень Мобри собрались прыгнуть с судна во Франции и пойти в Париж пешком, чтобы стать там поэтами, за линией фронта, притворяясь крестьянами, мне захотелось вас найти и стукнуть головами друг с другом». Но он забывает, что мы намеревались на самом деле это совершить и почти что совершили, а это случилось еще и до прорыва Сен-Ло.
VI
Вызов и пришел однажды под вечер. Я написал работу Клоду (который был умнее меня, но ленивее), он ее сдал, надеясь получить какое-нибудь попустительство от преподов Коламбии, и мы с ним отправились в профсоюз и цапнули свои назначения. Распределяли на «„Либерти“ курсом на второй фронт». Мы рванули на Хобокен посредством подземки, пешком через весь город к Северной