Суета Дулуоза — страница 39 из 47

Перед баром на 125-й улице я сказал: «Так, гляди, хорошая решетка подземки, сюда деньги все время падают, и детишки лепят жвачку на концы длинных палок и выуживают их. Кинь туда ножик, и давай пойдем в этот прохладный салон, полосатый, как зебра, и тяпнем пивка холодного». Что он и сделал, но теперь не украдкой, а на виду у всех театрально опустился на колени и выпустил нож из негнущихся пальцев очень театрально, как будто это единственное, чего ему не хотелось прятать на самом деле, но тот упал, ударился о решетку, застрял в ней, он его пнул, и ножик упал 6 футов вниз на обертки от жвачки и всякий мусор. Тем, кто его даже видел, все равно никакого дела не было. Нож, бойскаутский ножик, что, полагаю, с четырнадцати лет у него был, когда он пошел в бойскауты учиться мастерить что-нибудь из дерева, но лишь столкнулся с вожатым Маркизом де Садом, лежал теперь там, вероятно, среди заначек сброшенного героина, марихуаны, других ножей, гандонов, чего-не. Мы зашли в бар с кондиционером, и сели на прохладные крутящиеся табуреты, и заказали по холодному пиву.

«Я точно на сковородку попаду. Жариться буду в Синг-Синге. Сингером вас грешных воспевать, мальчонка».

«Ай да ладно тебе, Уилл прав, это вопрос защиты всей твоей чертовой жизни от…»

«…помнишь, мы кино это на той неделе смотрели с Сесили и Джонни, „Les Grandes Illusions“,[51] Жан Габен там пейзанский солдат, Клод Лебри де ла Мерд, или как там его звали, который ходит в белых перчатках, они еще вместе сбегают из немецкого лагеря? Ты – Габен, ты крестьянин, а я, мне эти белые перчатки уже руки натерли».

«Хватит дуру гнать, мои предки были бретонские бароны».

«Вешаешь же, сам знаешь, я б их даже искать не стал, если б даже это было правдой, потому что уж я-то знаю, если и бароны они были, то какие-то крестьянские». Но все это он сказал эдак по-доброму, тихим голосом, и разницы никакой не было. «Мы сегодня вот что сделаем – мы напьемся, даже денег займем, а потом вечером я пойду сдаваться. Пойду домой к сестре Матери, как напророчили. На стул наверняка сяду, поджарюсь. Он у меня на руках умер. Вот какова история жизни Франца Мюллера, он все время повторял, вот, значит, как все заканчивается, вот что со мной случилось. „Случилось“, учти, как будто оно уже раньше стряслось. Надо было мне в Англии остаться, где родился. Я его в сердце пырнул, вот в эту часть, двенадцать раз. Я его столкнул в реку со всеми этими камнями. А он поплыл вверх ногами. Голова под воду ушла. И мимо все эти суда идут. Мы на то чертово судно в Бруклине не сели. Я так и знал, что-то пойдет не так, когда мы на то чертово судно не сели. Тот чертов первый помощник, рыжий, он на Мюллера был похож».

«Поехали на подземке в центр, кино поглядим или что-нибудь».

«Нет, поехали лучше на такси к моему психиатру. Я у него пятерку займу». И мы вышли на улицу, тут же такси поймали, что на виду елозило, доехали до Парк-авеню и вошли в шикарный вестибюль, вверх на лифте, и я подождал снаружи, пока он внутри признавался во всем своему психиатру. Вышел с пятидолларовой купюрой и сказал: «Пойдем, он умывает руки. Пошли только быстрее, за угол и на Лекс. Он, по-моему, мне не верит».

Мы шли дальше и выбрались на Третью авеню, где увидели на козырьке рекламу кина «Четыре пера». «Давай на него». Мы вошли как раз к началу этой постановки Дж. Артура Рэнка упомянутых «Четырех перьев», у которой в сюжете есть парень по фамилии Хаббард. Мы оба морщились, когда слышали эту фамилию в диалогах. Картина в «Техниколоре». Вдруг тысячи фуззи-вуззи и английских солдат начинают крошить и истреблять всех налево и направо в Битве на Ниле возле Хартума.

«Они их могут истреблять тысячами», – говорит Клод на темном киносеансе.

IX

Выходим мы оттуда и лениво прогуливаемся вниз по Пятой авеню к Музею современного искусства, где Клод задумчиво останавливается у портрета Амедео Модильяни, почему-то своего любимого современного художника. Позади стоит педик, пристально наблюдая за Клодом, бродит вокруг, снова возвращается еще раз на него глянуть. Клод либо замечает, либо нет, но я-то вижу. Останавливаемся перед знаменитой картиной Челищева «Cache Cache»[52] и восторгаемся всеми мелкими касаньями, маленькими лонами, маленькими эмбрионами (эмбриями?), спермой, исторгаемой цветками, это изумительная картина, которую несколько десятков лет спустя повредит огнем – или полтора десятка лет. Затем мы идем через Таймз-сквер и к Залу НМС чисто ностальгии ради, наверное. Клод говорит: «Этот твой Саббас, бывало, лунатил с тобой по улицам Нью-Йорка и Лоуэлла, со всеми своими стихами, насчет „Эй вы там, привет“ и „Больше не будем мы бродяжить“, жалко, что я с ним так и не познакомился».

X

Едим «горячие собаки», поесть надо, ходим еще, возвращаемся по Третьей авеню, оттуда мало-помалу подбираемся к дому его тетки на 57-й улице, заходим в бар, и на нас наскакивают два моряка, спрашивают, где им можно девчонок на съем найти. Я им говорю, гостиница «Письма твоему сыну». (В то время так оно и было.) Потом Клод говорит: «Видишь, жилетка на мне, она была Франца, она тоже вся в крови, что мне с ней делать?»

«Когда выйдем из бара, просто брось в канаву, наверно».

«Трут эти белые перчатки. Хочешь себе, крестьянин?»

«Ладно, давай». Он изображает, как воображаемо отдает мне эти белые перчатки, «жестом», как сказал бы Жене, но для меня это просто тупая показуха, и он не знает, что делать. Позволь мне грамматические отступления, так же хорошо ясно выложенные во всех барах отсюда до Санкт-Петербурга.

XI

И вот под конец дня на Третьей авеню он просто сбрасывает жилетку (как бы такую кожаную) в канаву, никому дела нет, и говорит: «Теперь я два квартала пойду один, сверну вправо на Пятьдесят седьмую улицу, расскажу тетке, она вызовет адвокатов на Уолл-стрит, потому что у нас есть связи, знаешь, и тебя я больше никогда не увижу».

«Еще как увидишь».

«Как бы то ни было, я пошел. Роскошный это был день, старина». И, повесив голову, он кидается вверх по улице, кулаки в карманах, и делает этот свой правый поворот, и тут как раз большой грузовик, гласящий «РУБИ ЮЖНАЯ КАРОЛИНА», рокочет и грохочет мимо, и я думаю, не скакнуть ли мне на него, вопя: «Ха хаааа», – и свалить из города прочь вновь повидать мой Юг. Но сначала мне нужно увидеться с Джонни.

Но, разумеется, нью-йоркская полиция проворней. Я прихожу повидаться с Джонни, ничего ей не говорю, но вечером дверь стучит, и внутрь загуливают в натуре как бы между прочим два штатских, которые начинают рыться в выдвижных ящиках и переворачивать книжки. Джонни орет: «Что это за хрень?»

«Клод признался, что вчера ночью убил Франца на реке».

«Убил Франца? Как? Почему ты мне не сказал? Ты меня поэтому поцеловал, когда ушел с ним утром? Скажи этим парням, я думаю, что Мюллер сам напросился!»

«Полегче, девушка. Тут что-нибудь есть?» – спрашивает легавый, глядя на меня откровенными голубыми глазами.

«Обычный случай самообороны. Нечего скрывать».

«Ты идешь с нами, сам понимаешь ведь, правда?»

«За что?»

«Важный свидетель. Разве тебе не известно, что если кто-то признается тебе в убийстве, ты должен сразу об этом сообщить в полицию? И где орудие убийства?»

«Мы его уронили в решетку в Харлеме».

«Ну и вот, ты еще и укрыватель преступления. Забираем тебя в местный участок, но погоди минут пятнадцать, полчасика или около, там фотографы хотят тебя снять».

«Снять? Зачем?»

«Клода уже сняли, мальчик. Говорю тебе, сиди тихо, и все. Покуда… эй, Чарли, ладно, в участке увидимся». Чарли уходит, и через полчаса сидения мы отчаливаем, в его машине, в участок, который где-то на 98-й улице, и меня вводят в камеру с доской вместо кровати, без окон, какая разница, и я сворачиваюсь и пытаюсь поспать. Но шум там стоит что надо. В полночь к моей решетке подходит тюремщик и говорит:

«Тебе повезло, пацан, тут целая куча фотографов из нью-йоркских газет ждала тебя целых полчаса».

XII

И вот наутро мне нравится офицер, произведший мой арест, который подумал про эти полчаса, и вот он возвращается, рыгает, говоря, что плотно позавтракал, говорит: «Пойдем», – у него голубые глаза, еврей в штатском, и мы едем в центр в контору ОП[53] за всею бюрократией и допросом.

Он безмятежно ведет машину по Уэстсайдской трассе, медленно, и говорит: «Славный денек», – он почему-то сознает, что я – не опасный преступник.

Меня вводят в кабинет Окружного Прокурора, в то время это Джейкоб Грумет, усики, тоже еврей, стремительно ходит взад-вперед, бумаги разлетаются, а сам говорит мне: «Перво-наперво, юноша, сегодня утром нам пришло письмо из АМХ на Тридцать четвертой улице. Вот. Садись». Я прочел это письмо, карандашом, говорилось:

«Я тебе говорил, Клод паршивец и убьет. Когда мы встретились в „Эль Гаучо“ в тот вечер, и я тебе сказал, ха! ты не поверил. Крыса он. Я тебе всегда это говорил, еще с тех пор, как мы встретились в тридцать четвертом». И так далее. Я подымаю взгляд на Грумета и говорю:

«Это фальшак».

«Ладно, – определяя в папку. – С каждым таким убийством нам похожие письма приходят. Почему именно это фальшак?»

«Потому что, – смеясь, я, – в тридцать четвертом году мне было двенадцать лет, я никогда не слышал про „Эль Гаучо“ и не знаю ни души в АМХ на Тридцать четвертой улице».

«Боженька благослови твою душу, – говорит ОП, – а теперь, детка, вот сержант уголовной полиции О’Тул, который выведет тебя в наружный кабинет и задаст тебе дальнейшие вопросы».

Мы с О’Тулом выходим в другую комнату, он говорит: «Садись, кури?» – сигарету, я закуриваю, гляжу в окно на голубей и жару, как вдруг О’Тул (здоровенный ирландец со шпалером на груди под пиджаком): «Что б ты сделал, если бы педик за хуй тебя цапнул?»