им поразительным самообладанием носить личину? После судебного приговора Кобылин вовсе отшатнулся от общества, вернее, общество отшатнулось от него. Озлобленный, проживал он большей частью в деревне, изрыгая проклятия на Россию, которая сделалась ему особенно ненавистной после отмены крепостного права».
Что касается проклятий, «изрыгаемых» в сочинениях «озлобленного» сатирика, то именно стараниями Феоктистова они дальше Кобылинки не распространялись. А Россию Кобылин действительно невзлюбил.
— Здесь, — заявлял он, — кроме вражды, замалчивания, ждать мне нечего. На самом деле я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре у Феоктистова. Из моей здешней долгой и скорбной жизни я мог, конечно, понять, что на российских полях и пажитях растут крапива, чертополох, татарин, терновник для венцов терновых, куриная слепота для мышления, литературная лебеда для духовного кормления и прочий всякий хлам. Лично я обречен с моими трудами литературному остракизму и забвению…
— Моя третья пиэсса[8], исправленная и сокращенная, не удостоилась милости г. Феоктистова.
Он утверждает, что это несправедливая и жестокая сатира…
— Третью пиэссу Феоктистов не пропускает. Это мне и обида, и большой убыток. Я в нынешнем тяжелом году рассчитывал на эту пиэссу, которая должна дать сбор. Я ее изменил, исправил, сделал новый конец по указанию цензуры, но ничего не помогло. Это мне было так прискорбно, что я почти заболел. Вот уже двадцать лет, как она запрещена…
— Получил письмо от Феоктистова, в котором он мягко стелет, но жестко спать, а именно: министр внутренних дел состоит в совершенном согласии с мнением Совета и полагает, что пиэсса не возбудит смеха, а произведет содрогание…
— Сколько вещей лежит втуне — когда я посмотрю на свой шкаф, мне так грустно становится… Много, много хороших вещей лежит, и всё даром, втуне, — что другим составило бы европейскую известность и деньги, которых мне так надо… а у меня это какой-то хлам, покрытый сорокалетней пылью…
— Какая волокита: прожить семьдесят пять лет на свете и не успеть провести трех пиэсс на сцену! Какой ужас: надеть пожизненный намордник на человека, которому дана способность говорить! И за что? За то, что его сатира на порок производит не смех, а содрогание, когда смех над пороком есть низшая потенция, а содрогание высшая потенция нравственности. Какая нежность полиции! Какой чиновничий сентиментализм, или лучше: какое варварство в желтых перчатках! Не имею ли я право в конце моей жизни и в глуши такой ночи закричать, как Цезарь Август: «Вар, Вар, отдай мне мои годы, молодость и невозвратно погибшую силу!»
Феоктистов конечно же, случись ему услышать эти «жалобы» Кобылина, звучавшие в его дневниках и письмах, не снизошел бы до них. Драматург и цензор находились на разных полюсах. Первый под конец жизни был разорен и уповал только на литературные гонорары. Служебная бдительность второго была щедро оплачена. Евгений Михайлович встретил старость «кавалером всех орденов до Александра Невского включительно», при Николае II в 1896 году был назначен сенатором и ушел на покой писать мемуары в чине тайного советника, имея 40 тысяч рублей наградных сверх пожизненной годовой восьмитысячной пенсии…
Жестокое убийство француженки, жившей напротив самых окон генерал-губернаторского дома, всполошило всю полицию. «Грозный хозяин Москвы», как называли Закревского, негодовал. Он хорошо знал деспотичный характер государя Николая I, хорошо знал, что любая оплошность в правлении Москвой могла остановить его блистательный взлет, низвергнуть с завоеванных высот. Убийство, к которому, по мнению всей Москвы, была причастна дворянская знать, ставило под угрозу карьеру Закревского, которую он сделал, поставив в Аустерлицком сражении на собственную лошадь. Тогда, 2 декабря 1805 года, майор Закревский смекнул, что и лошадь, если на нее вовремя водрузить зад начальства, может «ввезти в Сенат». Когда шальная пуля, залетевшая в тылы русских войск, сразила лошадь командира полка графа Каменского, Арсений Андреевич тут же подставил ему свою, помог взобраться на седло, поправил в стремени сапог командира. Каменский не оставил без внимания услужливость подчиненного. Отходя в 1811 году в мир иной, он завещал ему свои бумаги и между прочим снабдил пышной рекомендацией, с которой Закревский явился ко двору в Петербург и предстал перед императором Александром I.
Майор был тотчас произведен в полковники лейб-гвардии Преображенского полка и назначен адъютантом к военному министру Барклаю де Толли, а вслед за тем и директором особой канцелярии министра. Канцелярская служба сверкнула ему Георгием четвертой степени и Владимиром третьей степени. Правда, блеск их был еще не так ярок, как блеск тех лучезарных звезд, из которых Арсений Андреевич выковыривал бриллианты для продажи, вставляя в отечественные ордена фальшивые стекляшки. Войну с Наполеоном Закревский благополучно пересидел на посту дежурного генерала при штабе государя, и после разгрома французов его полная осанистая фигура еще долго маячила в свите Александра I, совершавшего торжественные шествия по России и Европе.
В 1823 году Закревский покинул столицу, получив назначение на пост генерал-губернатора Финляндии. В Гельсингфорсе[9], где находилась его резиденция, он жил на широкую ногу, устраивая на казенные деньги пышные приемы и балы для местной знати, что не замедлило сказаться на его положении. Желая видеть Арсения Андреевича в числе своих сограждан, финский сенат обратился к царю с просьбой «о сопричислении его к высшему дворянству края», и Закревский был возведен в графское достоинство великого княжества.
Императору Николаю Павловичу Закревский показался человеком очень подходящим для той масштабной работы, которая развернулась в государстве после событий на Сенатской площади. Взойдя на престол, он тотчас пожаловал Арсению Андреевичу орден Святого Александра Невского и назначил членом Верховного уголовного суда, учрежденного «для суждения прикосновенных к делу 14 декабря 1825 года». Государь не ошибся в своем выборе; ему понравилось старание, с которым финский граф исполнял эту должность, и фортуна в лице российского самодержца улыбнулась Арсению Андреевичу. В апреле 1828 года Николай повелел ему быть министром внутренних дел Российской империи с сохранением всех прежних должностей. Это был взлет. Он, Арсений Андреевич, два десятка лет назад армейский майор, каких тысячи, взирал на мир с высоты главного кресла одного из самых могущественных министерств империи.
Казалось, ничто уже не сможет столкнуть его с вершины. Но в 1831 году в России разразилась эпидемия холеры. Имея опыт борьбы только с «холерой революционной», Арсений Андреевич оплошал. Карантины, бестолково расставленные им по границам губерний, вместо того чтобы остановить холеру, способствовали ее скорейшему распространению. К лету холера уже свирепствовала в Петербурге. Государь был в ярости, он назвал все распоряжения Закревского «идиотскими», призвал его во дворец, обругал и выставил вон. В один миг Закревский лишился всех должностей и вышел в отставку, подавленный, убитый, растоптанный.
Отлучение от государя длилось 15 лет, до тех пор, пока Николай Павлович, напуганный революционными событиями в Европе, не вспомнил об Арсении Андреевиче. Царь вызвал его из подмосковной деревни. Последовала сцена теплого примирения опального графа и самодержца, когда-то не сошедшихся во взглядах на способы пресечения холерной эпидемии. Николай обласкал Арсения Андреевича, осыпал его милостями и орденами и назначил военным генерал-губернатором Москвы. В доказательство возвращения своего неограниченного доверия император вручил Закревскому чистые бланки с собственноручной подписью с позволением вписывать в них всё, что тот сочтет необходимым. Много лет спустя, в 1864 году, незадолго до смерти, Закревский писал:
«Я знаю, что меня обвиняют в суровости и несправедливости по управлению Москвой; но никто не знает инструкции, которую мне дал император Николай, видевший во всём признаки революции. Он снабдил меня бланками, которые я возвратил в целости. Такое было тогда время и воля императора, и суровым быть мне, по-видимому, было необходимо».
Об инструкции и бланках знала конечно же вся Москва. «Закревский во всё продолжение своего деспотического правления в Москве, — вспоминает дворянин Селиванов, служивший в его канцелярии, — хоть и не прямыми словами, но разными очень прозрачными намеками давал всем чувствовать, что у него есть открытый бланк и что он может делать всё, что признает нужным».
Бланки наводили ужас на всю Москву, и Закревский, пользуясь этим, свидетельствуют современники, «нагонял такой страх на москвичей, что никто не смел пикнуть даже тогда, когда он ввязывался в такие обстоятельства семейной жизни, до которых ему не было никакого дела и на которые закон вовсе не давал ему права… Он интересовался даже тем, сколько отец дает денег дочери на булавки».
Диктатор, как водится, поставил дело так, что трепетали не только перед ним, но и перед всем его семейством, которое имело доступ к власти. «Свежий старик, человек без всякого светского образования, поспешный и иногда грубый, — вспоминает сенатор Лебедев, — он часто находился под влиянием жены и дочери». В то время, когда Арсений Андреевич находился в апогее своего могущества, дочь его вершила судьбами Москвы, ее капризы возводились в закон, возвращали милость опальным, повергали в опалу осыпанных милостями. «Окруженная раболепным вниманием, — пишет один из биографов Закревского, — графиня Лидия Арсеньевна была царицей московского высшего общества и походила иногда на избалованного ребенка, часто употребляя свое влияние на отца».
Ко времени вступления Закревского в должность уголовная преступность во всех слоях общества достигла в Москве небывалого размаха. «Граф Закревский много переводит мелких мошенников, — отмечал в своих «Записках» Лебедев, — но мошенничества не переведешь, и оно всё более втирается в слои высшие. Москва кишит преступлениями: в разорившемся дворянстве поддельными векселями Загряжского, Бородина, Нилуса, в купечестве подлогами беспрерывными». Заявляя свою «правительственную способность» и стараясь оправдать доверие Николая, Закревский «принимал меры к спокойствию Москвы». Он с усердием занялся «открытием и предупреждением заговоров». «Каких? о чем, где?» — недоумевал обер-прокурор, стол которого был завален уголовными делами. Да, Закревский «открывал заговоры», а между тем почти вслед за отъездом царского двора из Первопрестольной (Николай принимал участие в пышных торжествах в честь вступления Закревского в должность) в Кускове была отравлена графиня Шереметева, через месяц в гостинице «Дрезден» на Тверской задушен и ограблен сын персидского посланника, 7 апреля 1850 года послушник Донского монастыря заколол кинжалом княгиню Голицыну, а через семь месяцев после этого погибла француженка, жившая под боком у генерал-губернатора… Утром 11 ноября Арсений Андреевич, держа два пальца в прорези мундирного сюртука, вошел в свой кабинет. Камердинер