Сука — страница 13 из 14

Воспоминания эти могли бы показаться счастливыми, но на самом деле были ужасными, потому что неизбежно приводили в одну и ту же точку. Он, такой белый и худенький, стоит между скалами. «Будь она проклята, эта волна, та, что его унесла», – проговорила она про себя. Нет, будь проклята она сама, ведь это она его не остановила, ему не помешала, оставалась на месте, не делая ничего, даже не закричав.

На Дамарис вновь тяжким грузом навалилась вина, словно и не было всех этих лет. Страдание супругов Рейес, розги ее дяди, взгляды людей, понимавших, что она, хорошо знавшая скалы и таившиеся в них опасности, могла бы предотвратить трагедию, и слова Люсмилы, которые она проронила несколько месяцев спустя, перед сном, в полной темноте, намекая на то, что Дамарис завидовала Николасито. «У него ведь были резиновые сапоги», – сказала она. Дамарис тогда разозлилась. «Это ты ему завидовала», – сказала она в ответ и больше с ней не разговаривала, пока Люсмила не попросила у нее прощения.

Дамарис на какое-то время замерла, глядя невидящим взглядом на натертый до блеска пол, думая о маме, о том дне, когда та уехала в Буэнавентуру, оставив дочку на попечении дяди Эльесера. Дамарис всего четыре года, на ней отданное кем-то донашивать чужое платьице, слишком тесное для нее, и две короткие косички, торчавшие вверх, словно проволочные антенны. Тогда еще не было ни причала, ни быстроходных теплоходов, а был пароход, приходивший к ним раз в неделю, и на его борт пассажиры поднимались прямо из лодок, с пляжа подвозивших к нему людей. Дамарис вместе с дядей стоят подальше от моря на песке, а ее мама – на самой линии прибоя, с подвернутыми штанинами. Она, конечно же, должна сесть в лодку, которая доставит ее на борт, однако память Дамарис хранит другой образ: ее мама уходит вперед, навстречу волнам, все дальше и дальше, пока не скрывается из виду. Это одно из самых первых ее воспоминаний, и оно всегда заставляет ее осознать свое одиночество и вызывает на глазах слезы.

Слезы Дамарис отерла и поднялась. Вымыла посуду и вернулась в большой дом – продолжать заниматься уборкой. Сняла в гостиной и спальнях шторы. Отнесла их к купели и отложила те, что из комнаты Николасито: их она всегда стирала отдельно – с отменным прилежанием и осторожностью. Стирка штор была работой нелегкой, требовавшей и внимания, и физической силы, особенно когда нужно было выстирать портьеры гостиной, потому что они были просто невероятных размеров, покрывая высоченное и широченное окно от пола до потолка и от одной стены до другой. Купель же большими размерами не отличалась, и ей приходилось стирать эти портьеры по частям, согнув спину и бесконечно снуя руками, еще и еще раз перетирая куски ткани, пока мыльная пена не выест наконец всю грязь и с этого куска не потечет чистая вода. А потом еще и еще раз – со всеми остальными частями огромного полотна: спину ломит, неловкие мужские руки все трут и трут, а в голове крутятся мысли, что за эту работу ей никто не платит и что ее зависть к Николасито – чистая правда, вот только завидовала она не его резиновым сапогам и не этим его красивым вещам – новым футболкам, игрушкам, подаренным Младенцем Иисусом на Рождество, шторам и покрывалу с картинками из «Книги джунглей», а тому, что у него есть родители – сеньор Луис Альфредо, говоривший: «Чемпион, давай силой померимся» и каждый раз позволявший сыну уложить свою руку на стол, и сеньора Эльвира, встречавшая его улыбкой и ласково проводившая рукой по волосам, поправляя мальчику прическу. А еще она говорила себе, что сама сто раз заслужила все косые взгляды в свою сторону, все подозрения и обвинения и все розги дяди Эльесера, которому следовало бы всыпать ей еще больше и больнее.

Когда она закончила работу, день уже клонился к вечеру, а сама она выбилась из сил. Море было тихим, словно бескрайний бассейн, но Дамарис ему не обмануть. Она-то хорошо знает: оно – то самое свирепое животное, что заглатывает и выплевывает людей. Она вымылась в купели, развесила портьеры сушиться на веревках в летней кухне и доела из кастрюли остатки риса. Тут вспомнила, что что-то давно не попадались ей на глаза псы, и пошла их искать, чтобы покормить, но не нашла. И ушла в хижину, где, не сменив рабочую одежду на домашнюю, улеглась на матрас перед телевизором, собираясь немного отдохнуть, но прямо посреди очередной серии ее сморил сон – глубокий и спокойный, самой смерти подобный, и она проспала до самого утра.


Дождя ночью не было, и утро выдалось просто чудесным. Дамарис выключила телевизор, работавший всю ночь, распахнула окна, впуская солнечный свет, и пошла в кухню с мыслью сварить себе кофе. От увиденной там картины кровь застыла в ее жилах. Шторы из комнаты покойного Николасито валялись на полу, испачканные и разодранные. Дамарис нагнулась их поднять, но в руке оказался только один кусок. Порваны в клочья, да так, что восстановлению не подлежат. Шторы с картинками из «Книги джунглей» Николасито!

И тут она увидела собаку. Та разлеглась в глубине кухни, возле дровяной плиты, за другими портьерами, нетронутыми, по-прежнему спокойно висевшими на веревках. В ярости Дамарис схватила веревку, которой привязывают лодки, завязала на ней затяжную петлю, выскочила из кухни с той стороны, что обращена к бассейну, обошла кругом, вошла со стороны плиты и набросила сзади петлю на голову суке, прежде чем та смогла понять, что происходит. Стала тянуть за веревку, петля затянулась, но Дамарис не остановилась, не сняла веревку с собачьей шеи и не провела ее через грудь, она все тянула и тянула, изо всех сил, пока собака крутилась и извивалась у нее на глазах, которые, казалось, ничего не видят, потому что единственное, на чем зафиксировался ее взгляд, так это на набухших сосках суки.

«Опять беременная», – сказала она себе и потянула с еще бóльшим энтузиазмом, все сильнее и сильнее, продолжая тянуть и после того, как сука, обессиленная, упала, свернулась клубком и больше не двигалась. Желтая, резко пахнувшая лужица мочи медленно потекла к Дамарис, постепенно вытягиваясь в ручеек, потихоньку добравшийся до ее босых ног. Только тогда Дамарис очнулась. Ослабила веревку, отступила от лужи, подошла к собаке, потрогала ее ногой и, поскольку та не шевельнулась, вынуждена была осознать то, что она сделала.

Ошарашенная, она выпустила из рук веревку и обвела взглядом мертвую собаку, длинную лужу мочи и змеившуюся на полу, словно гадюка, веревку. Оглядела все с ужасом, но и со странным чувством удовлетворения, в котором лучше было себе не признаваться и закопать его поглубже, похоронив под другими эмоциями. В полном изнеможении Дамарис опустилась на пол.


Сколько времени просидела на полу, она не знала. Показалось, что целую вечность. Наконец подползла на четвереньках к собаке, чтобы ослабить петлю на шее. Ничего не получилось, и спустя еще одну вечность она поднялась, взяла большой кухонный нож и перерезала веревку. Собака стала свободной, и Дамарис захотелось погладить ее, но делать этого она не стала. Только долго на нее смотрела. Та, казалось, уснула.

Потом взяла собаку на руки, гудевшие от приложенных усилий, и понесла ее в лес. И оставила тело далеко в лесу, по ту сторону ущелья, под бобовым деревом, где землю покрывал ковер палой листвы и белого пуха цветов. Место красивое, будившее в ней самые лучшие воспоминания, потому что в детстве, помнится, они вместе с покойным Николасито и Люсмилой тысячи раз лазили на это дерево за созревшими бобами. Уходя, оглянулась и несколько секунд глядела на суку, словно читая молитву.

Дамарис аккуратно сложила испорченные шторы покойного Николасито и сунула их в пластиковый пакет, а потом убрала пакет в шкаф в его спальне, укрыв одеждой мальчика и окружив шариками нафталина. Ее сильно беспокоил вид голого окна, а также мысль о том, что скажут супруги Рейес, когда войдут в комнату своего покойного сына и увидят, что шторы пропали. Подумала и о Рохелио: он наверняка скажет ей что-то вроде «Я так и знал: с этим животным добром не кончится!» «Сука проклятая, – шептала она про себя, ища какую-нибудь старую простыню, чтобы повесить на окно, – поделом тебе».

Да и уборку в большом доме она еще не закончила. Осталось еще убраться в шкафах, натереть мастикой деревянные полы и постирать постельное белье, но сегодня у нее не было настроения что-либо делать, даже готовить или есть, а поскольку сбежавшие псы еще не вернулись, то и кормить их было не нужно. Так что она легла на матрасик и еще один день провела в вегетативном состоянии перед телевизором, а заснуть не смогла даже за полночь, когда на улице полил дождь и вырубился свет.

Ливень начался мощный, но, поскольку ветра не было, он ровно, строго вертикально, падал на асбестовую крышу, стуча в нее, словно молоточками, заглушая все другие звуки, все другие ощущения, и Дамарис вдруг показалось, что она не сможет выдержать этот дождь ни минутой больше. Ей не удавалось забыть, выкинуть из головы – ни то, что произошло, ни то, как боролась собака, ни как она сама, стремясь победить, тянула ее к себе, чтобы подчинить, тянула со всей силы, укорачивая и укорачивая веревку, пока сопротивление не прекратилось. И оказалось, что это и значит убить. И Дамарис подумалось, что это вовсе не сложно, да и времени занимает не слишком много.

Тут она вспомнила о женщине, которая своего мужа зарубила топором, а потом по кускам скормила тело тигру, названному в новостях ягуаром. Случилось это в природном заповеднике в нижнем Сан-Хуане, и тигр сидел в клетке. А женщина стояла на том, что она не убивала, что муж ее погиб от укуса гадюки, а поскольку в сельве они были только вдвоем, вдалеке от цивилизации и без всякой связи с внешним миром, она не смогла придумать, что еще сделать с телом. Похоронить его она не могла, потому что почва в сельве глинистая и такая жесткая, что вырыть могилу нужного размера невозможно, а чем швырнуть его в море или оставить на растерзание стервятникам, так лучше отдать на съедение вечно голодному тигру. Никто ей не поверил. Очевидно, что женщину, способную разрубить тело мужа и по кускам скормить его тигру, злоба распирала в такой степени, что она же должна была его и убить.