Это сказал как-то раз ее дядя, обронил на одном из тех его празднеств, которые он закатывал, когда они жили внизу в деревне, в двухэтажном доме. Он был пьян, без рубашки и сидел на улице в компании с несколькими рыбаками, когда перед ними прошла деревенская красотка. Высокая, она шла горделиво, покачивая бедрами, прямые волосы спускаются ниже лопаток. Дамарис всегда ею восхищалась. К ней были прикованы взоры всех рыбаков, а дядя глотнул из своего стакана.
– Хороша, ничего не скажешь, – выдохнул он, – а ведь ей, должно быть, уже сорок – возраст, когда женщины засыхают.
«А я всегда была сухой», – горестно подумалось Дамарис.
Несколько дней они с Рохелио были вместе. Она рассказывала ему, как развиваются события в дневном телесериале, а он ей – что видел и о чем думал, пока охотился, рыбачил или косил траву на газоне. Вспоминали прошлое, смеялись, обсуждали новости и вечерний сериал, а потом оба шли спать, как в самом начале, когда ей было восемнадцать и она еще не начала страдать от того, что не может забеременеть.
Но как-то утром, когда Дамарис собирала в кухне завтрак, она уронила чашку из сервиза, привезенного Рохелио из последней его поездки в Буэнавентуру.
– И пары месяцев они у тебя не продержались, – с досадой проговорил он, – тяжелая у тебя рука – что есть, то есть.
Дамарис ничего в ответ не сказала, но в ту же ночь, когда телевизор выключили и он попробовал ее приобнять, она увернулась и ушла в ту комнату, где спала одна. И какое-то время разглядывала свои руки. Они были большие, с толстыми пальцами, сухими огрубевшими ладонями и глубокими, словно трещины в сухой земле, линиями на них. Мужские руки, руки каменщика или рыбака, что легко вытянут из моря громадную рыбину. На следующий день ни один из них не сказал «Доброе утро», и оба опять стали держаться друг от друга на расстоянии, не смотрели в глаза, спали в разных комнатах и говорили только самое необходимое.
Дамарис больше уже не плакала по своей собаке, но осознание того, что теперь ее нет рядом, камнем лежало на сердце и причиняло боль. Она скучала по ней – каждый день, каждую минуту. И когда возвращалась из деревни домой, а собаки нет, не ждет она хозяйку на верхней ступеньке, приветственно виляя хвостом, и когда опять принималась чистить рыбу, а та уже не выпрыгнет, словно из-под земли, не сводя с нее упорного взгляда, и когда убирала остатки еды, не откладывая уже для своей девочки лучшие кусочки, или когда пила утренний кофе, а почесать за ухом и некого. Ей то и дело грезилось, что она видит ее: то за мешком с кокосами, прислоненным Рохелио к стене хижины, то на смотанных и уложенных друг на друга швартовах, оставленных под навесом, то за вязанкой дров, брошенной мужем возле плиты, то среди других собак, то в зарослях сада, то, вечерами, в тени деревьев. И даже на подстилке, по-прежнему лежавшей в кухне, потому что Дамарис никак не могла собраться с духом и убрать ее.
Дон Хайме выразил ей свои соболезнования, как будто у нее кто из родни умер, и Дамарис была ему искренне благодарна за то, что он всерьез принимает ее чувства. Не то что донья Элодия – пока Дамарис рассказывала ей, как все это случилось, ее вдруг охватило чувство вины: это ведь у нее собака убежала, это она сама оставила попытки ее найти, сама потеряла всякую надежду. Донья Элодия выслушала рассказ молча, а затем горестно вздохнула, словно смирившись, вконец обессилев от тягот жизни. От помета в одиннадцать щенков остался только один – кобель, которого она оставила себе. И теперь Дамарис, когда ей случалось пойти в соседний городок, старалась обойти ресторанчик стороной, потому что смотреть на этого пса ей было бы больно.
Ну и поскольку последним, чего ей тогда не хватало, стали бы язвительные комментарии Люсмилы, Дамарис ни слова не сказала об этой истории никому из родных, даже тете Хильме.
Однако Люсмила все равно узнала. Возвращаясь с рыбалки, Рохелио случайно столкнулся в рыбацком кооперативе с ее мужем, они разговорились о том о сем, так что он и сам не заметил, как выболтал все о суке: что та убежала, что они ее искали и как долго. Уже к ночи Люсмила позвонила Дамарис на сотовый.
– Вот потому-то мне и не нравятся эти животные, – припечатала она.
Дамарис вообще-то не поняла, по какой именно причине: по той ли, что те могут потеряться в лесу, или по той, что они погибают, но пояснений просить не стала, поинтересовавшись только, звонила ли Люсмила на этой неделе отцу.
Смерть сеньора Хене выглядела весьма странной. Никто так и не узнал ни что с ним, собственно, случилось, ни каким образом он оказался в море. Практически полностью парализованный, двигать он мог исключительно пальцами. Большинство людей решило, что он покончил с собой, скатившись на своем инвалидном кресле со скалы, но Дамарис и Рохелио знали, что сделать этого он просто не мог. Движок у инвалидной коляски был недостаточно мощным, и если бы сеньор Хене попытался это устроить, то он бы просто-напросто застрял в золотых сливах, росших по краю обрыва. Такое уже случалось: вовремя затормозить ему не удалось, и Рохелио собственными руками вытаскивал его из зарослей. Нашлись, правда, и те, кто решил, что с обрыва его столкнула сеньора Роса, по словам одних – из жалости, а по мысли других – чтобы избавиться от обузы.
Версия о том, что кресло столкнула сеньора Роса, казалась Рохелио вполне правдоподобной, потому как крыша у нее совсем уже съехала. Дамарис этого не отрицала, но все-таки твердо стояла на том, что, какой бы полоумной она ни была, не ее это рук дело. Если уж она не может обидеть даже мышек-полевок, устроивших гнезда у них в чулане, кузнечиков, проедавших дырки в одежде, и гигантского размера моль, похожую на летучую мышь и пугавшую ее по ночам, то уж убить мужа она тем более не способна.
Как бы то ни было, когда сеньор Хене пропал вместе с инвалидным креслом и вверху на скалах никаких его следов обнаружить не удалось, Рохелио первым сказал, что он, должно быть, не на земле. Деревенские мужики, помогавшие в поисках, его не поняли.
– Будь он здесь, на горе, – пояснил тот, подняв взгляд к небу, – то давно тучей стервятники бы носились.
И это прозвучало так убедительно, что мужики только переглянулись, словно говоря: «Да как же мы сами не догадались?» – и Дамарис охватила гордость за своего мужа.
Дамарис смогла увидеть тело сеньора Хене сразу, как только его подняли из моря и выгрузили на берег. Мертвое тело казалось еще более белым, чем он был при жизни, белее, чем что-либо виденное Дамарис в жизни. Кожа с него сползала клочьями, как с наполовину очищенного апельсина, пальцы на руках и ногах были обглоданы морскими тварями, глазницы – пусты, живот – раздут, а рот – раскрыт во всю ширь. Дамарис в этот рот заглянула. Языка не было, а из глотки поднималась какая-то черная жидкость. Пахло гнилью, и ей почудилось, что оттуда того и гляди то ли начнут выпрыгивать, поднявшись из живота, рыбки, то ли прорастет вьюнок.
Его искали двадцать один день. После Николасито это было второе тело, которое море так долго отказывалось отдавать.
Собака вернулась, когда при Дамарис о ней никто уж и не заговаривал. В тот день Дамарис проснулась ни свет ни заря – от шума с рыбацких судов, выходящих из бухты, места ночевки, в открытое море. Небо было плотно затянуто тучами, но не капало, а в голове у нее крутилась беспокойная мысль о том, что из еды у них на сегодня – только рыба. И вот, едва Дамарис, собираясь в летнюю кухню, распахнула дверь хижины, как тут ее и увидела – под кокосовой пальмой в саду. Первое, что пришло ей в голову, это что собственные глаза опять ее обманывают, однако нет, на этот раз это и в самом деле была ее собака – худющая и вся покрытая грязью.
Дамарис спустилась из хижины во двор. Собака завиляла хвостом, а у женщины брызнули слезы. Она подошла поближе, наклонилась, погладила. От собаки воняло. Дамарис осмотрела ее со всех сторон. Несколько впившихся клещей, ухо порезано, глубокая рана на задней лапе и торчащие наружу ребра. Дамарис не отрывала от нее глаз. Поверить не могла, что та вернулась и, что самое удивительное – в таком неплохом состоянии после бездны времени в лесу. Прошло тридцать три дня: на двенадцать больше, чем числился пропавшим сеньор Хене, и всего на один меньше, чем Николасито, но коль скоро собаку обратно вернуло не море, а сельва, та осталась жива. Жива! Дамарис без устали повторяла про себя это слово.
– Она жива! – провозгласила она, когда Рохелио вышел из хижины.
Увидев суку, он просто остолбенел и лишился дара речи.
– Это Чирли! – пояснила Дамарис.
– Да вижу я, – отозвался он.
Подошел, оглядел ее всю – с головы до хвоста – и даже легонько похлопал по спине. А потом взял ружье и ушел на охоту.
Дамарис счистила с нее грязь, продезинфицировала раны спиртом, сварила рыбный бульон и отдала его собаке вместе с рыбной головой, сама оставшись без обеда. Потом спустилась в деревню и, немало смущаясь, потому что в этом месяце расплатиться за взятые в долг товары они не смогли, попросила у дона Хайме занять немного денег – купить мазь «Гусантрекс», чтобы у собаки в ране черви не завелись. Дон Хайме тут же дал ей денег, а еще фунт риса и две куриные шейки.
Так как «Гусантрекса» не оказалось ни у них в деревне, ни в соседнем городке, Дамарис попросила старшую дочку Люсмилы, собравшуюся по своим делам в Буэнавентуру, купить ей мазь, нимало не заботясь о том, что там подумает или скажет ее кузина.
«Гусантрекс» прибыл с последним теплоходом, и все последующие дни Дамарис только и делала, что смазывала собачьи раны лекарством, кормила ее бульонами, а еще жалела и окружала заботой.
Собачьи раны благополучно затянулись, да и мясо на ребрах наросло, однако Дамарис продолжала вести себя с ней так, словно та все еще больная и слабая. Она уже открыто звала ее Чирли и не стеснялась ласкать, кто бы рядом ни находился – даже в присутствии Люсмилы, когда та пришла к ним в гости на день матери.
Явилась Люсмила вместе со всей семьей: мужем, дочками, внучками и даже тетей Хильмой, которую подняли на руках по крутым ступеням, а потом усадили в шезлонг на террасе большого дома. В летней кухне на дровяной плите хозяева потушили овощное санкочо с курятиной, наполнили водой бассейн и полезли купаться. Вслух никто не сказал «Ну и ну, рисковые ж мы ребята!», но Дамарис казалось, что все, должно быть, так про себя и думают. И хотя она громко смеялась шуткам и играла с девочками, сказать, что она чувствует себя в своей тарелке, было никак нельзя. Ее мучила мысль, что бы сказали люди, если б увидели их, так по-хозяйски расположившихся в доме семьи Рейес. Тетя Хильма лениво обмахивалась веером, сидя в шезлонге на террасе, как королева какая-нибудь, Рохелио вальяжно раскинулся в другом кресле, возле бассейна, Люсмила с мужем, сидя на бортике бассейна с бутылкой водки, по очереди отхлебывали из горлышка, девочки резвились в воде, а Дамарис, только что выйдя из воды и оставив за собой мокрый след, прохаживалась по гравийной дорожке, покачивая массивной филейной частью, обтянутой короткими шортиками из лайкры, в выцветшей майке на бретельках, которую обычно она использует как верх купальника или как рабочую одежду. Дамарис говорила себе, что никто и никогда не принял бы их за хозяев дома. Они не более чем кучка бедных и плохо одетых чернокожих, до