Сука — страница 9 из 14

рвавшихся до вещей богачей. «Вот ведь нахалы», – вот что подумали бы о них люди, и Дамарис уж точно захотелось бы провалиться сквозь землю, потому что для нее прослыть нахалкой – так же ужасно и через край, как пойти на кровосмешение или преступление.

Она уселась на пол, вытянув ноги и опершись спиной о стену летней кухни. Собака устроилась рядом, положив голову ей на ногу, и Дамарис принялась ее гладить. Люсмила взглянула на обеих, осуждающе покачав головой, а потом пошла предложить глоток Рохелио.

– Тебя как, уже вышвырнули из постели, заменив на псину? – поинтересовалась Люсмила. – За обедом-то твоя жена лучший кусок курятины ей отдала.

Люсмила перегибала палку. Дамарис действительно дала порцию санкочо собаке, но разве только кожу и малюсенький кусочек своей порции куриной шеи.

– Нет пока, – ответил Рохелио, – я другому удивляюсь: зачем она тратит время на эту животину, если та уже в лесу пожила и теперь, считай, все равно пропала. Зуб даю, ее теперь не удержишь – так и будет бегать.


Рохелио оказался прав. Собака вновь убежала – в день, когда Дамарис отправилась с ней в дом сеньоры Росы. Дамарис, как всегда, оставила собаку на заднем дворе и поднялась в дом. Открыла настежь окна и двери, чтобы проветрить, смела паутину из углов и пыль с мебели, вымыла кухню и ванную комнату, подмела и навощила полы, а также обработала инсектицидом все помещения. Руки у нее отвердели, будто картонные, и сильно пропахли химией.

Когда она все закончила и вышла из дома, было уже часа четыре, и собаки во дворе не было. На небе висели тяжелые тучи, да так низко, что, казалось, того и гляди землю придавят. Дышалось тяжело, и Дамарис подумала, что псина, истомившись от жары и испугавшись приближающейся грозы, вернулась домой одна.

Дамарис сразу же пошла домой, прямо к ней, своей собаке, собираясь налить ей воды. Остальные псы залезли под хижину, где и сидели, высунув языки. Но ее там не было. Не было нигде. Дамарис посмотрела под большим домом, на лестницах, в саду, в кухне… Она вся взмокла и чувствовала, что просто задыхается от духоты. Очень хотелось освежиться, окатить себя водой, забравшись в купель, но собаку найти – важнее. Бегая по всему участку, она громко звала свою псину и даже в лес забежала, но недалеко, кликая ее и там. И не оставляла эти попытки до тех пор, пока не стемнело настолько, что бегать босиком и без фонаря в руках стало опасно. И – ничего.

Вернувшись домой, она все же сполоснулась в купели, чувствуя скорее злость, чем страх. Ее злило, что собака удрала, и на этот раз – одна, без какого бы то ни было влияния других псов, злило, что та заставила ее бегать по участку и звать беглянку, волноваться и – самое главное – что Рохелио оказался прав и что собака эта – кажется, отрезанный ломоть. Поэтому, когда он вернулся с рыбалки со связкой рыбин, она ничего ему не сказала, а чтобы он ничего не заподозрил, и на поиски вечером не пошла. Дамарис была так раздражена, что не могла даже сосредоточиться на очередной серии вечернего сериала. По телевизору шел уже выпуск новостей, когда она все же решила выйти и глянуть в последний раз под предлогом, что нужно проверить, хорошо ли упакована принесенная рыба.

Тучи ушли, ночь стояла ясная и свежая. Где-то над морем, так далеко, что и слышно-то ничего не было, синим и оранжевым полыхала гроза, рассекая черное небо царапинами молний. Собака вернулась. Лежала, свернувшись, на своем месте, и Дамарис обрадовалась, увидев ее, но виду не подала.

– Кыш, мерзкая псина! – крикнула она, когда та встала поздороваться с хозяйкой.

Собака поджала хвост и опустила голову.

– Вот не буду тебя сегодня кормить, – пригрозила она ей.

Но тут же одумалась и выложила припрятанные остатки ужина.

На следующее утро собака вела себя хорошо и не отходила от Дамарис ни на минуту. Та ее простила и решила, что Рохелио ошибся, что сука вовсе не безнадежна. Взяла у Рохелио одну из его веревок, швартовов для лодки, обернула ее вокруг собачьей шеи и завязала узел, которым обычно крепила к причалу свою лодку, затем привязала другой конец веревки к столбу, опоре крыши над кухней, села рядом и принялась терпеливо ждать, что будет, когда собака попытается убежать.

Когда такой момент настал и собака натянула веревку, Дамарис очень ласково, чтобы та успокоилась, начала ей рассказывать, чего она от нее хочет: чтобы та больше не убегала, чтобы снова стала послушной собачкой, увещевала, что лучше бы ей вспомнить о голоде и ужасах тех тридцати трех дней, когда она плутала в лесу, что нельзя быть такой упрямой и надо извлечь уроки из собственного опыта. Как раз в эту минуту Рохелио, возвращаясь из леса, куда он ходил нарезать палки для ремонта кухни, подошел к ним и с ужасом воззрился на открывшуюся его глазам картину.

– Ты что, животное убить хочешь?! – заорал он.

– Это еще почему?

– Узел-то затяжной: она ж удавится!

Дамарис бросилась к шее собаки, думая развязать петлю, но, поскольку та уже успела отчаянно пометаться, стараясь освободиться, узел затянулся и не поддавался. Рохелио отодвинул Дамарис в сторону, поймав, прижал к земле собаку и вытащил мачете. Дамарис пришла в ужас, но прежде, чем она успела хоть что-нибудь предпринять, Рохелио перерезал веревку, и собака освободилась.

После того как она успокоилась и попила воды, Рохелио научил Дамарис, как правильно привязывать собаку. То, что она завязала мертвую петлю – затяжной узел, это хорошо: чтобы собака не могла сама отвязаться, – но ни в коем случае нельзя делать ей петлю на шее. Наоборот, веревка должна проходить по груди: от плеча, через грудную клетку и под переднюю лапу с другой стороны – так, как люди сумку через плечо носят.


Дамарис держала собаку на привязи целую неделю. Веревка была длинной, так что позволяла псине переходить с места на место в поисках тени, уползавшей вслед за движением солнца по небосклону, а также выходить на лужок за кухней, чтобы сделать свои дела. Дамарис время от времени подливала ей в миску воды и давала еду прямо возле столба в кухне, к которой та была привязана. По ночам оставляла в кухне свет, как и раньше, чтобы не налетели летучие мыши и не укусили животное.

Прошла неделя. Решившись отвязать собаку, Дамарис заглянула ей в глаза и сказала: «Смотри у меня!» Собака принялась носиться, как необъезженный жеребенок, и Дамарис испугалась, что она тут же убежит. Но этого не случилось. Набегавшись, с вываленным наружу языком собака вернулась в кухню, полакала воды и устроилась рядом с хозяйкой. Дамарис подумала, что это – хороший признак, но контроль все ж таки не ослабила. Глаз с нее не спускала, если псина отбегала подальше, принималась звать ее обратно, а еще привязывала: на ночь, когда нужно было сходить в деревню или когда была занята и не могла ее караулить.

Но едва она поверила, что собаке снова можно доверять, и несколько ослабила контроль, как та удрала. На этот раз носилась где-то целые сутки, и после этого случая никакие меры уже не помогали: ни держать на привязи целый месяц, ни оставлять все время свободной, ни бесконечно, не отвлекаясь ни на что другое, караулить ее, ни демонстративно не обращать на нее внимания, ни лишать ее еды в виде наказания, ни давать ей еды больше, чем обычно, ни обращаться с ней сурово, ни ласкать и баловать. При первой же возможности собака убегала и пропадала в лесу часами или сутками.

Рохелио ни слова на эту тему не говорил, но Дамарис мучилась от мысли, что он наверняка про себя думает: «Я же говорил!» – и она начала на собаку злиться. Во время очередного побега вынесла из кухни собачью лежанку и вышвырнула ее в ущелье, где уже образовалась свалка разного мусора: банок из-под моторного масла, дырявых канистр от бензина и всего того, что прибивает к берегу приливом. Больше она собаку не гладила, не откладывала ей лучшие кусочки, не обращала никакого внимания на приветливо виляющий хвост, не прощалась с ней, уходя спать, и даже прекратила оставлять на ночь в кухне свет. И когда собаку укусила летучая мышь, Дамарис узнала об этом, только когда на следы крови обратил внимание Рохелио и поинтересовался, не собирается ли она заняться животным. У собаки был укушен нос, и рана кровоточила. Но поскольку Дамарис в ответ только пожала плечами и не подумала оторваться от своей утренней чашки кофе, Рохелио сам пошел в хижину за «Гусантрексом» и обработал место укуса.

Рана зажила довольно быстро, но теперь не кто иной, как Рохелио, следил за тем, чтобы ночью в кухне горел свет. Не то чтобы он полностью взял на себя заботу о собаке, но любому человеку со стороны, не знакомому с их историей, могло показаться, что собака – его, а она – из тех, кто животных не любит. У Дамарис присутствие собаки стало вызывать отвращение: от нее и воняет, она и чешется, и отряхивается, у нее и слюна ниткой из пасти свисает, а когда дождь, так всюду оставляет грязные следы – и на полу кухни, и возле бассейна, и на дорожках сада. Она уже всем сердцем желала, чтобы собака поскорей удрала и больше не возвращалась, чтобы ее ужалила гадюка и та околела.

Но сука, наоборот, бегать перестала и успокоилась. Все время была рядом с Дамарис, где бы та ни находилась: лежала на полу кухни, пока та готовила или снимала высохшее белье, устраивалась под большим домом, когда ее хозяйка там убиралась, или под хижиной, когда она смотрела дневной сериал. И вот Дамарис сама себя удивила, когда в один прекрасный момент снова, как в добрые старые времена, гладила и трепала холку своей собаке.

– Хорошая ты моя собачка, – заговорила она вслух, чтоб Рохелио слышал. – Наконец-то одумалась, образумилась.

День клонился к закату, и они с собакой сидели на верхней ступеньке лестницы, лицом к бухте, которую быстро заливал прилив – темный и молчаливый, как гигантская анаконда. А он расположился в пластиковом кресле, вынесенном из хижины, и кухонным ножом вычищал грязь из-под ногтей.

– Это потому, что она беременная, – проронил он.

Для Дамарис эти слова равнялись удару под дых: вдруг оказалось, что ей нечем дышать. Она даже не могла от них отмахнуться, потому что все было очевидно. Соски у суки набухли, а живот округлился и стал твердым. Невероятным было другое – что это ему пришлось ей об этом сказать.