Энтони БерджессСумасшедшее семя
Название этого романа — перефразированная строка из народной песни «Взошедшее семя», опубликованной Джеймсом Ривсом в «Вечном круге».
Часть первая
Глава 1
Это был день перед ночью удара ножей официального разочарования.
Беатрис-Джоанна Фокс вышмыгивала горе осиротевшей матери, пока тельце в желтом пластиковом гробу передавали двум мужчинам из Министерства Сельского Хозяйства (Департамент Утилизации Фосфора). Это были веселые личности с угольно-черными лицами и сверкающими вставными зубами; один пел песню, недавно ставшую популярной. Многократно пробормотанная по телевизору обросшими юнцами невнятного пола, она звучала неподобающе, вырываясь из глубокой басистой глотки мужественного представителя Вест-Индии. И ужасающе мрачно.
Обожаемый мой Фред,
Тебя слаще в мире нет,
От макушки и до пят
Ты вкуснее всех подряд.
Детка, детка, детка,
Ты моя котлетка.
Крошечный трупик звали не Фред, а Роджер. Беатрис-Джоанна всхлипнула, а мужчина продолжал петь, без всяких переживаний делая свое дело, которому привычка придала свойство легкости.
— Значит, вот так, — сердечно сказал доктор Ачесон, жирный кастрат англосакс. — Еще шматок фосфорного ангидрида для славной старушки Земли-Матушки. Я бы сказал, меньше полкило. Все равно каждая кроха на пользу.
Певец стал теперь свистуном. Посвистывая, он кивнул, передавая квитанцию.
— А если вы просто сделаете один шаг до моего кабинета, миссис Фокс, — улыбался доктор Ачесон, — я дам копию свидетельства о смерти. Отнесете ее в Министерство Бесплодия, и вам выплатят утешительные. Наличными.
— Я хочу одного, — просопела она, — вернуть своего сына.
— Переживете, — весело сказал доктор Ачесон. — Как все остальные. — Он благосклонно смотрел на двух черных мужчин, несших гробик вниз по коридору к лифту. Двадцать одним этажом ниже их ждал фургон. — И подумайте, — добавил он. — Подумайте с государственной точки зрения, с глобальной точки зрения. Одним ртом меньше кормить. Еще полкило фосфорного ангидрида подкормят землю. Знаете, миссис Фокс, в определенном смысле вы получите сына обратно. — Он направился в свой крошечный кабинет. — А, мисс Хершхорн, — сказал он секретарше, — свидетельство о смерти, пожалуйста.
Мисс Хершхорн, тевтонка-китаянка, быстро проквакала в аудиограф детали; из щели выскользнула отпечатанная карточка; доктор Ачесон поставил подпись — текучую, женственную.
— Вот, миссис Фокс, — сказал он. — И постарайтесь взглянуть на все это рационально.
— Я только вижу, — сурово сказала она, — что вы могли бы спасти его, если бы захотели. Только не думали, будто дело того стоит. Еще один рот кормить, фосфор для государства полезней. Ох, какие вы все бессердечные. — Она снова заплакала. Мисс Хершхорн, некрасивая тощая девушка с собачьими глазами и очень длинными прямыми черными волосами, сделала доктору Ачесону moue[1]. Они явно привыкли к подобным вещам.
— Он был в очень плохом состоянии, — мягко сказал доктор Ачесон. — Мы сделали все возможное, клянусь Нюхом Дожиим. Но такой тип менингеальной инфекции просто галопирует, знаете, попросту галопирует. Вдобавок, — укоризненно сказал он, — вы его к нам принесли недостаточно рано.
— Знаю, знаю. И проклинаю себя. — Крошечная утиралка для носа промокла. — Но, по-моему, его можно было спасти. И мой муж так же думает. Только вы, кажется, не заботитесь больше о человеческой жизни. Никто из вас. Ох, бедный мой мальчик.
— Мы заботимся о человеческой жизни, — строго сказал доктор Ачесон. — Мы заботимся о стабильности. Мы заботимся, чтоб Земля не перенаселялась. Мы заботимся, чтоб всем хватало еды. Полагаю, — сказал он более любезно, — вам надо прямо пойти домой, отдохнуть. По пути к выходу предъявите свидетельство в Амбулатории, попросите, пусть выдадут пару таблеток успокоительного. Ну, ну. — Он потрепал ее по плечу. — Постарайтесь быть рассудительной. Постарайтесь быть современной. Такая интеллигентная женщина. Оставьте материнство простому народу, как природой и было задумано. Теперь, разумеется, — улыбнулся он, — по законам вы так и должны будете сделать. Установленную для вас норму вы выполнили. Материнство больше не для вас. Постарайтесь больше не чувствовать себя матерью. — Он снова ее потрепал, превратив это в прощальный шлепок со словами: — А теперь простите меня…
— Никогда, — сказала Беатрис-Джоанна. — Я вас никогда не прощу, никого.
— Всего хорошего, миссис Фокс. — Мисс Хершхорн включила крошечный диктофон, который начал повторять — маниакальным синтетическим тоном — распорядок приемов доктора Ачесона во второй половине дня. Жирный зад доктора Ачесона грубо повернулся к Беатрис-Джоанне. Все было кончено: сын на пути к превращению в фосфорный ангидрид, а сама она — попросту распроклятая зануда сопливая. Она высоко вскинула голову, промаршировала в коридор, промаршировала к лифту. Она была красивой женщиной двадцати девяти лет, старомодно красивой, на такой лад, какой больше не одобрялся в женщинах ее класса. Прямое неизящное черное платье без талии не могло скрыть подвижную пышность бедер, сковывающий лиф не мог совсем спрямить роскошную округлость груди. Волосы цвета сидра она носила по моде прямыми, с челкой; лицо припудривала простой белой пудрой; не употребляла духов — духи были исключительно для мужчин — и все-таки, несмотря на естественную при ее горе бледность, как бы сияла, пылала здоровьем, источая строго не одобряемую угрозу плодородия. Было в Беатрис-Джоанне что-то атавистическое: она инстинктивно содрогнулась, завидев двух женщин-рентгенологов в белых халатах, которые вышли из своего отдела в другом конце коридора и медленно двигались к лифту, любовно улыбаясь друг другу, глядя друг другу в глаза, держась за руки, переплетя пальцы. Подобные вещи теперь поощрялись, — все, что угодно, лишь бы отвлечь секс от естественной цели, — по всей стране кричащие плакаты, выпущенные Министерством Бесплодия, изображали в насмешливых детских красках ту или другую однополую обнявшуюся пару с девизом: «Гомик сапиенс». Институт Гомосексуализма даже открыл вечерние курсы.
Войдя в лифт, Беатрис-Джоанна с отвращением глянула на хихикавшую обнявшуюся парочку. Женщины — обе кавказского типа — классически дополняли друг друга, пушистый котенок отвечал плотной лягушке-быку. Беатрис-Джоанну чуть не стошнило, она повернулась к целующимся спиной. На пятнадцатом этаже лифт подхватил фатоватого толстозадого молодого человека, стильного, в хорошо скроенном пиджаке без лацканов, в облегающих штанах ниже колен, в цветастой рубашке с круглым вырезом на шее. Он бросил на любовниц резкий презрительный взгляд, раздраженно передернул плечами, с одинаковым неодобрением насупился на полноценную женственность Беатрис-Джоанны. И принялся быстрыми опытными мазками накладывать макияж, жеманно улыбаясь своему отражению в зеркале, целуя губами помаду. Любовницы фыркнули над ним или над Беатрис-Джоанной. «Ну и мир», — думала она, пока они падали вниз. Однако передумала, скрытно, но повнимательней присмотревшись, — может быть, это умный фасад. Может быть, молодой человек, как ее деверь Дерек, ее любовник Дерек, постоянно играет на публике роль, обязанный своим положением, своим шансом на повышение грубой лжи. Но опять не смогла удержаться от мысли, часто об этом думая, что в мужчине, способном пусть даже играть таким образом, должно быть что-то фундаментально нездоровое. Сама она точно никогда не сумеет прикидываться, никогда не пройдет через слюнявую возню извращенной любви, даже если от этого будет зависеть сама ее жизнь. Мир сошел с ума; чем же все это кончится? Когда лифт достиг первого этажа, она сунула под мышку сумочку, снова высоко вскинула голову, приготовилась храбро нырнуть в обезумевший внешний мир. Дверь лифта отказалась открыться по какой-то причине («Ну уж, в самом деле», — подосадовал толстозадый прелестник, сотрясая ее), и в тот миг больное воображение Беатрис-Джоанны, автоматически испугавшись ловушки, превратило кабину лифта в желтый гробик, полный потенциального фосфорного ангидрида.
— Ох, — тихо всхлипнула она, — бедный мальчик.
— Ну уж, в самом деле. — Юный денди, сияя помадой цвета цикламена, попрекнул ее слезами. Двери лифта расцепились, открылись. Плакат на стене вестибюля изображал обнявшуюся пару дружков мужского пола. «Люби своих братьев» — гласил девиз. Сестры захихикали над Беатрис-Джоанной.
— Ну вас к черту, — сказала она, вытирая глаза, — ну вас всех к черту. Вы нечистые, вот кто, нечистые.
Молодой человек, вихляясь и цыкая языком, заколыхал прочь. Лягушка-лесбиянка бережно обняла подружку, враждебно глядя на Беатрис-Джоанну.
— Я вот ей дам нечистых, — хрипло сказала она. — Вымажу ей морду грязью, вот что я сделаю.
— Ох, Фреда, — обожающе простонала другая, — какая ты храбрая.
Глава 2
Пока Беатрис-Джоанна спускалась, ее муж, Тристрам Фокс, поднимался. С гулом возносился на тридцать второй этаж к Общеобразовательной Школе (Для Мальчиков), Южный Лондон (Канал[2]), Четвертый Дивизион. Его поджидал Пятый класс (Десятый поток) мощностью в шестьдесят сил. Он должен был давать урок Современной Истории. На задней стейке лифта, полускрытая тушей Джордана, преподавателя искусств, висела карта Великобритании, новая, новый школьный выпуск. Интересно. Большой Лондон, ограниченный морем с юга и с востока, вгрызался все дальше в Северную Провинцию и в Западную Провинцию: его новым северным рубежом стала линия, бежавшая от Лоустофта к Бирмингему; западная граница падала от Бирмингема к Борнмуту. Говорят, собравшимся мигрировать из Провинций в Большой Лондон нечего трогаться с места, надо лишь обождать. В самих Провинциях еще было видно древнее деление на графства, но, благодаря диаспоре, иммиграции, смешанным бракам, старые национальные обозначения «Уэльс» и «Шотландия» больше не имели никакого точного смысла.
Бек, преподававший математику в младших классах, говорил Джордану:
— Надо бы отмести одно или другое. Компромисс, вот в чем всегда была наша беда, либеральный порок компромисса. Семь септ — гинея, десять таннеров — крона, восемь тошрунов — фунт. Бедные юные чертенята не знают, на каком они свете. Мы терпеть не можем от чего-то отказываться, вот наш большой национальный грех…
Тристрам вышел, предоставив лысому старику Беку продолжать свои инвективы. Прошагал к Пятому классу, вошел, заморгал на своих мальчиков. Майский свет из окна, выходившего на море, сиял на их пустых лицах, на пустых стенах. Тристрам начал урок.
— Постепенная категоризация двух основных оппозиционных политических идеологий по сущностным теологически-мифологическим концепциям. — Тристрам не был хорошим учителем. Говорил слишком быстро для учеников, употреблял слова, которые им было трудно правильно написать, склонен был мямлить. Класс покорно старался записывать его речи в тетради. — Пелагианство, — сказал он, — некогда было известно как ересь. Его даже называли британской ересью. Может кто-нибудь мне назвать другое имя Пелагия?[3]
— Морган, — сказал мальчик по фамилии Морган, прыщавый парнишка.
— Правильно. Оба имени означают «морской человек».
Сидевший позади Моргана мальчик засвистел сквозь зубы на манер волынки, толкая Моргана в спину.
— Прекрати, — сказал Морган.
— Да, — продолжал Тристрам. — Пелагий принадлежал к расе, некогда населявшей Западную Провинцию. Он был тем, кого в старые религиозные времена называли монахом. Монахом. — Тристрам энергично выскочил из-за стола, начертал это желтое слово на синей доске, как бы опасаясь, что ученикам его правильно написать не удастся. Потом снова сел. — Он отверг доктрину первородного греха и сказал, что человек способен делом заслужить спасение. — Мальчики очень тупо таращили глаза. — Ничего, пока значения не имеет, — мягко сказал Тристрам. — Вам только надо запомнить, что все это предполагает способность человека к совершенствованию. Таким образом, пелагианство считалось лежавшим в сердцевине либерализма и вытекавших из него доктрин, особенно социализма и коммунизма. Я говорю слишком быстро?
— Да, сэр, — пролаяли и проскрипели шестьдесят ломавшихся голосов.
— Хорошо. — Лицо у Тристрама было мягкое, пустое, подобно мальчишеским, глаза за контактными линзами лихорадочно сверкали. Волосы с негроидной курчавостью; лунки ногтей — полускрытые синеватые полумесяцы. Было ему тридцать пять, почти четырнадцать он был учителем. Зарабатывал чуть больше двухсот гиней в месяц, но надеялся теперь, после смерти Ньюика, продвинуться до руководства Факультетом Общественных Наук. Что означало бы существенную прибавку жалованья, что означало бы квартиру побольше, лучший старт в мире для юного Роджера. Тут он вспомнил, что Роджер мертв. — Хорошо, — повторил он, точно сержант-инструктор во времена до установления Вечного Мира. — С другой стороны, Августин настаивал на наследственной греховности человека и на необходимости ее искупления с помощью божественной благодати. Это считалось лежавшим в основе консерватизма, всяких там laissez-faire[4] и прочих непрогрессивных политических убеждений. — Он сияюще улыбнулся классу. — Противоположный тезис, ясно? — бодро сказал он. — На самом деле все очень просто.
— Я не понимаю, сэр, — пробасил большой лысый парень по фамилии Эбни-Гастингс.
— Ну, видите ли, — дружелюбно сказал Тристрам, — старые консерваторы ничего хорошего от человека не ждали. Человек считался по природе стяжателем, желавшим все больше и больше своей личной собственности; не хотевшим сотрудничать эгоистическим существом, не слишком озабоченным общественным прогрессом. Грех в действительности просто синоним эгоизма, джентльмены. Запомните это. — Он подался вперед, сложив руки, скользнув локтями по желтому мелу, покрывшему стол, как взметенный ветром песок. — Что бы вы сделали с эгоистом? — спросил он. — Скажите.
— Дал бы пинка немножечко, — сказал очень светлый мальчик по имени Ибрагим Ибн-Абдулла.
— Нет. — Тристрам покачал головой. — Ни один августинец не сделал бы такого. Когда от кого-нибудь ждешь наихудшего, никогда не разочаруешься. Только разочарование прибегает к насилию. Пессимист — а это все равно что сказать августинец — получает какое-то мрачное удовольствие, наблюдая, в какие глубины может пасть поведение человека. Чем больше он видит греха, тем больше подтверждается его вера в первородный грех. Каждому нравится подтверждение своего глубочайшего убеждения: это одна из самых долговечных человеческих радостей.
Тристраму вдруг как бы наскучили эти банальные выкладки. Он оглядел свои шесть десятков, ряд за рядом, словно выискивал признаки плохого поведения, но все сидели тихо, были полны внимания, — чистое золото, — точно задались целью подтвердить тезис Пелагия. Микрорадио на запястье Тристрама трижды прожужжало. Он поднес его к уху. Комариный голосок голосом совести пропищал: «Зайдите, пожалуйста, к ректору по окончании текущего урока», — слегка присвистывая на взрывных согласных. Хорошо. Должно быть, то самое; стало быть, сбудется. Скоро он встанет на место покойного бедняги Ньюика; может, выплатят жалованье задним числом. Теперь он встал буквально, схватившись руками, на манер адвоката, за пиджак в тех местах, где во времена лацканов были бы лацканы. И с новыми силами продолжал.
— В наши дни, — сказал он, — у нас нет политических партий. Мы признаем, что старая дихотомия живет внутри нас и не требует никакого наивного выражения в сектах и фракциях. Мы — и Боги, и Дьяволы, хоть и не одновременно. На последнее способен лишь мистер Живдог, а мистер Живдог, разумеется, просто вымышленный символ.
Все мальчики заулыбались. Все любили «Приключения мистера Живдога» в космикомиксах. Мистер Живдог был огромным забавным толстым демиургом, sufflaminandus[5], подобно Шекспиру, населившим всю Землю никому не нужной жизнью. Перенаселение было его деянием. Однако ни в одной своей авантюре он побед никогда не одерживал: мистер Гомик, человек-босс, всегда давал ему команду «к ноге».
— Теология, живущая в наших оппозиционных доктринах пелагианства и августинства, никакой больше ценности не имеет. Мы пользуемся этими мифическими символами, так как они на редкость соответствуют нашей эпохе, эпохе, которая все больше и больше полагается на перцепцию, изображение, пиктографию. Петтмен! — с внезапной радостью вскричал Тристрам. — Вы что-то едите. Едите в классе. Так нельзя, правда?
— Нет, сэр, — сказал Петтмен, — прошу вас, сэр. — Это был мальчик красноватой дравидской окраски с ярко выраженными чертами краснокожего индейца. — Это зуб, сэр. Мне приходится его все время сосать, сэр, чтоб болеть перестал, сэр.
— У мальчика вашего возраста не должно быть зубов, — сказал Тристрам. — Зубы — атавизм. — И сделал паузу. Он часто говорил это Беатрис-Джоанне, имевшей особенно замечательный естественный набор сверху и снизу. В первые дни супружества ей доставляло удовольствие кусать его за мочки ушей. «Прекрати, детка. Ой, милая, больно». А потом крошка Роджер. Бедный маленький Роджер. Он вздохнул и погнал урок дальше.
Глава 3
Беатрис-Джоанна решила, что, невзирая на нервный комок и молоток в затылке, не нуждается в успокоительном из Амбулатории. Ей ничего больше не нужно от Государственной Службы Здравоохранения, большое спасибо. Она наполнила легкие воздухом, будто перед нырком, и принялась прокладывать себе путь через толпы людей, набившихся в просторный вестибюль больницы. При такой мешанине пигментов, черепных индексов, носов, губ все это смахивало на гигантский зал международного аэропорта. Она пробилась к лестнице, постояла какое-то время, упиваясь чистым уличным воздухом. Эпоха личного транспорта практически кончилась; только государственные фургоны, лимузины и микроавтобусы ползли по забитым прохожими улицам. Она глянула вверх. Здания из бесчисленных этажей неслись в майское небо, голубоватое утиное яйцо с перламутровой пленкой. Пятнистое и облупленное. Высота с биением синевы и сиянием седины. Смена времен года была единственным неизменным фактом, вечным круговоротом, кругом. Но в современном мире круг превратился в эмблему статичности, ограниченный глобус, тюрьму. В вышине, на высоте, как минимум, двадцати этажей, на фасаде Демографического Института стоял барельефный круг с проведенной к нему по касательной прямой линией. Символ желанной победы над проблемой народонаселения: касательная шла не из вечности в вечность, а равнялась по длине окружности круга. Стаз. Баланс глобального населения и глобальных запасов продовольствия. Умом она одобряла, но тело, тело осиротевшей матери кричало: нет, нет. Все это означало отказ от столь многих вещей; жизнь во имя благоразумия — противное богохульство. Дыхание моря коснулось ее левой щеки.
Она пошла на юг, вниз по большой лондонской улице; благородная, абсолютно головокружительная высота камня и металла искупала вульгарность вывесок и плакатов. Солнечный сироп «Золотое Сияние». «Национальное стереотеле». «Синтеглот». Она проталкивалась в толпах, толпы двигались к северу. Униформ больше обычного, заметила она: полицейские, мужчины и женщины, в сером; многие неуклюжие, видно, новобранцы. Шла дальше. В конце улицы здравым видением блеснуло море. Это был Брайтон, административный центр Лондона, если побережье можно назвать центром. Беатрис-Джоанна шла с той скоростью, с какой приливная волна толпы влекла ее к холодной зеленой воде. Перспектива, увиденная из узкого головокружительного ущелья, всегда обещала нормальность, широту свободы, но реальный выход к кромке моря всегда нес разочарование. Приблизительно через каждую сотню ярдов стояли прочные пирсы, нагруженные блочными офисами или ульями многоквартирных домов, они тянулись к Франции. Но тут все-таки было чистое соленое дыхание; она его жадно пила. У нее было интуитивное убеждение, что если Бог есть, то обитает Он в море. Море говорило о жизни, шептало или кричало о плодородии; этот голос никогда нельзя было полностью заглушить. У нее возникло безумное ощущение — если бы только тело бедного Роджера можно было бросить в тигриные воды, пусть его поглотили бы волны или съели рыбы, чем холодно превратить в химикаты и молча скормить земле. У нее возникло безумное интуитивное ощущение, что земля умирает, что море вскоре станет последним вместилищем жизни. «Море, ты, что бредишь беспрестанно и в шкуре барсовой, в хламиде рваной несчетных солнц, кумиров золотых… — она это где-то читала, перевод с одного из вспомогательных европейских языков, — как гидра, опьянев от плоти синей, грызешь свой хвост…»[6]
— Море, — тихо сказала она; променад был так же переполнен, как улица, откуда она только что вышла, — море, помоги нам. Мы больны, о, море. Верни нам здоровье, верни нас к жизни.
— Простите? — Это был староватый мужчина, англосакс, прямой, румяный, в пятнах, с серыми усами; в военную эпоху его сразу признали бы отставным солдатом. — Вы не ко мне обращаетесь?
— Извините. — Вспыхнув под костно-белой пудрой, Беатрис-Джоанна быстро пошла прочь, инстинктивно свернув на восток. Глаза ее устремились вверх к непомерной бронзовой статуе, которая высокомерно высилась в воздух на милю, на вершине Правительственного Здания, — фигура бородатого мужчины в классической одежде, сверкающая на солнце. Ночью ее заливал свет. Путеводная звезда для судов, морской человек. Пелагий. Но Беатрис-Джоанна помнила времена, когда это был Августин. Говорят, в другие времена это был Король, Премьер-Министр, популярный бородатый гитарист, Элиот (давно умерший певец бесплодия)[7], Министр Рыбоводства, капитан Мужской Хертфордширской Команды Священной Игры, а чаще и удобней всего — великий никто, магический Аноним.
Рядом с Правительственным Зданием, бесстыдно повернувшись лицом к плодородному морю, стояло более приземистое, более скромное здание в двадцать пять этажей, приютившее только одно Министерство Бесплодия. Над портиком красовался неизбежный круг с целомудренно целующей его касательной и большой барельеф с изображением обнаженной бесполой фигуры, разбивающей яйца. Беатрис-Джоанна подумала, что вполне можно забрать свои (столь цинично поименованные) утешительные. Это давало повод войти в здание, предлог послоняться по вестибюлю. Вполне можно увидеть его, когда он будет уходить с работы. Она знала, на этой неделе он в смене А. Прежде чем пересечь променад, посмотрела на деловитые толпы почти новым взглядом, почти глазами моря. Это был британский народ; точнее, это были люди, населявшие Британские острова, — преимущественно евразийцы, евроафриканцы, европолинезийцы; беспристрастный свет отражался на сливовой, золотистой, даже на красновато-коричневой коже; ее собственный английский персик, замаскированный белой мукой, становился все реже. Этнические различия больше значения не имели; мир делился на языковые группы. Она на миг почти пророчески подумала: не ей ли вместе с еще немногими бесспорными англосаксами вроде нее предоставлено восстановить здравый смысл и достоинство нечистокровного мира? Она вроде бы припоминала, что некогда ее раса уже это сделала.
Глава 4
— Одним достижением англосаксонской расы, — сказал Тристрам, — было парламентское правление, которое стало со временем означать партийное правление. Позже, когда обнаружили, что правительственную работу можно вести быстрее без дебатов и без оппозиции, влекомой за собой партийным правлением, начали осознавать природу цикла. — Он подошел к синей доске и нарисовал желтым мелом неуклюжее большое кольцо. — Теперь, — сказал он, вывернув голову, чтобы взглянуть на учеников, — вот как осуществляется цикл. — Отметил три дуги. — У нас пелагианская фаза. Потом у нас промежуточная фаза. — Мел жирно обвел одну дугу, затем другую. — Она ведет к августинской фазе. — Еще жирная дуга; мел вернулся туда, откуда стартовал. — Пелфаза, Интерфаза, Гусфаза, Пелфаза, Интерфаза, Гусфаза и так далее, снова и снова. Вроде вечного вальса. Теперь можно подумать, какая мотивационная сила заставляет колесо вращаться. — Он серьезно стоял перед классом, похлопывая одной ладонью о другую, стряхивая мел. — Первым делом напомним себе, на чем стоит пелагианство. Действующее в пелагианской фазе правительство принимает на веру, что человек способен к совершенствованию, что совершенствования он может достичь своими собственными усилиями и что приближение к совершенству идет прямой дорогой. Человек желает совершенства. Он хочет быть хорошим. Граждане общества хотят сотрудничать со своими правителями, и поэтому нет реальной необходимости в способах принуждения, в санкциях, которые силой бы их заставляли сотрудничать. Законы, конечно, необходимы, ибо ни один отдельный индивидуум, сколь угодно хороший и готовый сотрудничать, не может точно знать полных потребностей общества. Законы указывают путь к возникающим способам совершенствования общества — это ориентиры. Однако вследствие фундаментального тезиса, что граждане желают вести себя как добропорядочные общественные животные, а не как эгоистичные звери в диком лесу, предполагается, что законы будут соблюдаться. Поэтому пелагианское государство не видит необходимости создавать изощренный карательный механизм. Нарушишь закон — тебе скажут, чтоб ты этого больше не делал, или на пару крон оштрафуют. Твое неповиновение проистекает не из первородного греха, это не главная составляющая человеческого существа. Это просто изъян, который можно будет отбросить где-нибудь по дороге к конечному человеческому совершенству. Ясно? — Многие ученики кивнули; их уже не волновало, ясно им или нет. — Хорошо. Таким образом, в пелагианской фазе, или в Пелфазе, великая либеральная мечта кажется достижимой. Нет порочной страсти к наживе, грубые желания держатся под рациональным контролем. Например, частному капиталисту, жадной личности в цилиндре, нет места в пелагианском обществе. Следовательно, средствами производства распоряжается государство, государство — единственный босс. Но желание государства — желание гражданина, следовательно, гражданин трудится для самого себя. Более счастливое существование невозможно представить. Только помните, — пугающим полушепотом сказал Тристрам, — помните, что мечты всегда несколько опережают реальность. Что убивает мечту? Что ее убивает, а? — Он вдруг грохнул по столу, как по крупному барабану, и прокричал крещендо: — Разочарование. Разочарование. РАЗОЧАРОВАНИЕ. — И просиял. — Правители, — сказал он благоразумным тоном, — разочаровываются, обнаруживая, что люди не так хороши, как они думали. Убаюканные мечтами о совершенстве, они ужасаются, когда срывают печать и видят людей такими, каковы они на самом деле. Возникает необходимость попробовать силой принудить граждан к добродетели. Вновь провозглашаются законы, грубо и поспешно сколачивается система проведения этих законов в жизнь. Вместе с разочарованием открывается перспектива хаоса. Иррациональность, паника. Когда разум уходит, приходит чудовище. Зверства! — вскричал Тристрам. Класс наконец заинтересовался. — Побои. Тайная полиция. Пытки в ярко освещенных камерах. Осуждение без суда. Ногти вырывают клещами. Дыба. Обливание холодной водой. Глаза выдавливают. Расстрельные роты на холодной заре. И все это из-за разочарования. Интерфаза.
Он очень мило улыбнулся классу. Класс жаждал еще рассказов о зверствах. Вытаращенные глаза горят, рты разинуты.
— Сэр, — спросил Беллингем, — что такое обливание холодной водой?
Глава 5
Беатрис-Джоанна, оставив за спиной пустыню животворной холодной воды, вошла в открытый зев Министерства, в пасть, откуда пахло так, словно ее тщательно прополоскали дезинфицирующим раствором. Протолкалась к какому-то кабинету, гордо украшенному надписью: «УТЕШИТЕЛЬНЫЕ». Огромное количество осиротевших матерей ожидало у барьера, кое-кто — из числа говоривших с налетом безответственности — в праздничных выходных платьях, зажав в руках свидетельства о смерти, будто пропуск в лучшие времена. Стоял запах дешевого спиртного — алк, так его называли, — и Беатрис-Джоанна видела огрубевшую кожу, мутные глаза закоренелых алкоголичек. Времена заклада утюгов кончились; государство платило за детоубийство.
— Похоже, задохнулся в простынках. Всего три недели ему и было-то, да.
— А мой обварился. Чайник опрокинул прямо себе на макушку. — Говорившая улыбнулась как бы с гордостью, точно дитя сделало нечто умное.
— Из окна выпал, да. Играючи, да.
— Деньги очень кстати.
— Ох, да, конечно.
Симпатичная нигерийская девушка взяла у Беатрис-Джоанны свидетельство о смерти, пошла к центральной кассе.
— Благослови вас Бог, мисс, — сказала старая карга, судя по виду, давно вышедшая из детородного возраста. Свернула банкноты, выданные евроафриканкой-чиновницей. — Благослови вас Бог, мисс. — Неловко пересчитала монеты, радостно побрела прочь.
Чиновница улыбнулась старомодному выражению; Бога теперь поминали не часто.
— Вот, миссис Фокс, — вернулась симпатичная нигерийка. — Шесть гиней три септы.
Каким образом получилась подобная сумма, Беатрис-Джоанна не потрудилась расспрашивать. С непонятным себе самой виноватым румянцем поспешно сунула деньги в сумку. Перед ней трижды сверкнули монеты в три шиллинга под названием септы, сыплясь в кошелек, — король Карл VI трижды загадочно улыбнулся налево. Король и королева не подчинялись законам воспроизводства для простых людей; в прошлом году погибли три принцессы, все в одной авиакатастрофе; престолонаследие следует обеспечивать.
«Больше не заводите», гласил плакат. Беатрис-Джоанна сердито протолкалась к выходу. Встала в вестибюле, чувствуя безнадежное одиночество. Служащие в белых халатах, деловые и шустрые, точно сперматозоиды, мчались в Департамент Противозачаточных Исследований. Лифты взлетали и падали с многочисленных этажей Департамента Пропаганды. Беатрис-Джоанна ждала. Вокруг нее со всех сторон щебетали и пришепетывали мужчины и полумужчины. Потом она увидела, как и думала, точно в тот час, своего деверя Дерека, тайного любовника Дерека, с кейсом под мышкой; поблескивая кольцами, он оживленно беседовал с фатоватым коллегой, отмечал пункт за пунктом, разгибая сверкавшие пальцы. Наблюдая за отличной имитацией поведения ортодоксального гомосексуалиста (за его вторичными, или общественными, аспектами), она не могла полностью подавить вспышку презрения, полыхнувшую в чреслах. Слышны были фыркавшие ударения в его речи; движения отличались грацией танцовщика. Никто не знал, — кроме нее, никто, — что за сатир уютно устроился за бесполой внешностью. Многие говорили, он вполне может очень высоко подняться в иерархии Министерства. Если бы, подумала она с мимолетной злобой, если б только коллеги узнали, если б только начальство узнало. Она могла бы его погубить, если бы захотела. Могла бы? Разумеется, не смогла бы. Дерек не такой человек, чтоб позволить себя уничтожить.
Она стояла в ожидании, сложив перед собой руки. Дерек Фокс попрощался с коллегой («Очень, очень хорошее предложение, милый мой. Я вам обещаю, завтра мы его должны реально пробить».) и на прощанье трижды лукаво шлепнул его по левой ягодице. Потом увидел Беатрис-Джоанну и, опасливо оглянувшись вокруг, подошел. Взгляд его не выдавал ничего.
— Привет, — сказал он, грациозно вильнув. — Что нового?
— Он сегодня утром умер. Он сейчас… — она овладела собой, — он сейчас в руках Министерства Сельского Хозяйства.
— Моя дорогая. — Это было сказано тоном любовника, слова мужчины к женщине. Он снова тайком оглянулся, потом прошептал: — Лучше, чтобы нас вместе не видели. Можно мне заглянуть? — Она поколебалась, потом кивнула. — Во сколько сегодня мой дорогой братец вернется домой? — спросил он.
— Не раньше семи.
— Я приду. Мне надо быть осторожным. — Он царственно улыбнулся проходившему мимо коллеге, мужчине с локонами Дизраэли. — Происходят какие-то странные вещи, — сказал он. — По-моему, за мной наблюдают.
— Ты ведь всегда осторожен, правда? — сказала она довольно громко. — Всегда, черт возьми, чересчур осторожен.
— Ох, потише, — шепнул он. И добавил, слегка оживившись: — Смотри. Видишь вон того мужчину?
— Какого мужчину? — Вестибюль кишмя ими кишел.
— Вон того маленького с усами. Видишь? Это Лузли. Я убежден, он за мной наблюдает. — Она увидела, кого он имеет в виду: маленького человечка, на вид дружелюбного, который поднес к уху запястье, как будто проверял, идут ли часы, а на самом деле слушал микрорадио, стоя в сторонке на краю толпы. — Иди домой, дорогая моя, — сказал Дерек Фокс. — Я приду примерно через час.
— Скажи, — приказала Беатрис-Джоанна. — Скажи, пока я не ушла.
— Я люблю тебя, — проговорил он одними губами, словно через окно. Грязные слова мужчины женщине в этом заведении антилюбви. Лицо его скривилось, будто он жевал квасцы.
Глава 6
— Однако, — продолжал Тристрам, — разумеется, Интерфаза не может длиться вечно. — Лицо его скривилось в потрясенную маску. — Потрясение, — сказал он. — Правители потрясены своими собственными излишествами. Они понимают, что мыслили в еретических понятиях — греховности человека, а не прирожденной его добродетели. Санкции ослабляются; результат — полный хаос. Но к тому времени разочарование уже не способно хоть сколько-нибудь углубиться. Разочарование уже не способно потрясать государство, толкая на репрессивные действия; на смену приходит некий философический пессимизм. Иными словами, мы перекочевываем в августинскую фазу, в Гусфазу. Ортодоксальный взгляд представляет человека греховным созданием, от которого вообще нельзя ждать ничего хорошего. Другая мечта, джентльмены, мечта, снова опережающая реальность. Со временем выясняется, что общественное поведение человека все же лучше того, на что имеет право надеяться любой пессимист-августинец; таким образом возникает некий оптимизм. Следовательно, вновь устанавливается пелагианство. Мы снова вернулись в Пелфазу. Колесо совершило полный оборот. Есть вопросы?
— Чем выдавливают глаза, сэр? — спросил Билли Чен.
Резко зазвонил звонок, пробили гонги, искусственный голос завизжал в громкоговорителях:
— Перемена, перемена, все, все на перемену. Пятьдесят секунд на перемену. Отсчет пошел. Пятьдесят, сорок девять, сорок восемь…
Тристрам одними губами произнес слова прощания, неслышные в гаме, вышел в коридор. Мальчики ринулись на уроки конкретной музыки, астрофизики, языкового контроля. Отсчет ритмично продолжался:
— Тридцать девять, тридцать восемь…
Тристрам пошел к служебному лифту, нажал кнопку. Световое табло показывало, что лифт уже несся вниз с верхнего этажа (там располагались классы искусств с большими окнами; преподаватель искусства Джордан стартовал, как всегда, быстро). «43–42–41–40», — вспыхивало на табло.
— Девятнадцать, восемнадцать, семнадцать…
Кретический метр отсчета сменился трохеическим. Лифт остановился, Тристрам вошел. Джордан рассказывал Моубрею, коллеге, о новых движениях в живописи, монотонно и глухо, как карты, бросал имена: Звегинцев, Абрахамс, Ф. А. Чил.
— Плазматический ассонанс, — выпевал Джордан. — В чем-то мир нисколько не изменился.
— Три, два, одна, ноль. — Голос смолк, но на каждом этаже, поднимавшемся перед глазами Тристрама (18–17–16–15), видно было, что мальчики еще не в классах, кое-кто даже не торопился. Пелфаза. Никто не пытается принуждать к выполнению правил. Дело сделано. Более или менее. 4–3–2–1. Первый этаж. Тристрам вышел из лифта.
Глава 7
Беатрис-Джоанна вошла в лифт Сперджин-Билдинг на Росситер-авеню. 1–2–3–4. Она поднималась на сороковой этаж, где ждала крошечная квартирка, пустая, без сына. Примерно через полчаса придет Дерек, в чьих успокаивающих объятиях она отчаянно нуждалась. Разве Тристрам не способен дать тот же товар? Это было не одно и то же, нет. У плоти своя капризная логика. Было время, когда прикосновения Тристрама доставляли удовольствие, волновали, экстатически возбуждали. Это давно прошло, — прошло, если точно сказать, вскоре после рождения Роджера, будто его зачатие было единственной функцией Тристрама. Любовь? Она думала, что по-прежнему любит Тристрама. Доброго, честного, нежного, щедрого, заботливого, спокойного, иногда остроумного. Только она любит Тристрама в гостиной, а не в постели. А Дерека любит? Она не сразу ответила на этот вопрос. 26–27–28. Как странно, думала она, что у них одна плоть. Однако плоть Тристрама стала мертвечиной; тогда как у старшего брата — лед и пламя, райский плод, невыразимо вкусный и возбуждающий. Она решила, что влюблена в Дерека, но не думает, будто любит его. 30–31–32. Она решила, что любит Тристрама, но в него не влюблена. Ибо женщина — до сих пор, с этих пор, временами — умудряется думать своими инстинктами (как в самом начале), запутанным клубком нервов (как сейчас) и (как должно быть всегда) всеми внутренними органами (мир. без конца). 39–40. (Аминь.)
Беатрис-Джоанна отважно повернула ключ в дверях квартирки, вошла в знакомый запах «Анафро» (освежитель воздуха, разработанный химиками Министерства, где работал ее любовник, подававшийся во все здание через компрессор в подвале), в гул холодильника. Хотя она не располагала реальными стандартами сравнения, ее всегда, при каждом входе, заново ужасающе поражала скудость жизненного пространства (стандарт для группы людей с их уровнем дохода), — спальня-коробочка, кухня-гробик, в ванную только-только втиснуться, почти как в платье. Пересекла гостиную двумя добрыми шагами, возможными лишь потому, что вся мебель упрятана в потолок и в стены, откуда ее при желании можно вызволить, нажимая на переключатель. Беатрис-Джоанна заставила выскочить стул, некрасивое угловатое седалище нехотя появилось. Уставшая, сидела, вздыхала. Дейли Ньюсдиск на стенном шпинделе еще поблескивал черным плоским солнцем. Она прибавила искусственный голос, бесполый, невыразительный.
— Забастовка на Национальных Заводах синтемола продолжается. Рабочие не откликаются на призывы вернуться к работе. Руководители забастовки не желают идти на компромисс, требуя повышения платы до одной кроны трех таннеров в день. Докеры в Саутгемптоне в качестве жеста поддержки бастующих отказываются разгружать импортный синтемол.
Беатрис-Джоанна перевела стрелку на Женскую Волну. Настоящий женский голос с резким уксусным энтузиазмом рассказывал о дальнейшем сокращении линии бюста. Она его выключила. Нервы все так же плясали, череп по-прежнему содрогался от неустанного биения молота. Она разделась, вымылась в тазике, именуемом ванной. Обсыпала тело простой белой пудрой без запаха, надела халат, сотканный из какого-то нового полимерного синтетического амида с длинной формулой. Потом подошла к стенной панели с кнопками и переключателями, велев паре металлических рук осторожно опустить из выемки в потолке пластиковый шкафчик. Открыла его, вытряхнула из коричневого пузырька две таблетки. Запила их водой из бумажного стаканчика, выбросила пустой стаканчик в дыру в стене. Он отправился в путешествие с конечной целью назначения в подвальной топке. А потом стала ждать.
Дерек запаздывал. Нетерпение нарастало. Нервы натянулись, застыли, в голове стучало. Возникали предчувствия смерти, верной гибели; потом она сказала себе, притянув здравый смысл, как какую-то чужеродную металлическую конструкцию, что все эти предчувствия — просто последствия уже прошедших и необратимых событий. Приняла еще две таблетки, отправив очередной стаканчик распадаться в огне на атомы. Потом, наконец, раздался стук в дверь.
Глава 8
Тристрам стукнул в дверь секретарши ректора, сказал, что его зовут Фокс и что ректор хотел его видеть. Заиграли нажатые кнопки; над дверными косяками вспыхивали огоньки; Тристраму предложили войти.
— Входите, братец Лис[8], — прокричал Джослин. Он сам, пожалуй, смахивал на лиса; конечно, не на францисканца. Лысый, дерганый, получил хорошую степень в университете Пасадины. Впрочем, сам был из Саттона, Западная Вирджиния, и хотя был по-лисьи слишком скромен, чтоб об этом особенно упоминать, состоял в близком родстве с Верховным Комиссаром Североамериканских территорий. Должность ректора тем не менее получил исключительно по заслугам. По заслугам и благодаря абсолютно безупречной жизни без секса.
— Садитесь, братец Лис, — сказал Джослин. — Садитесь прямо тут. Хотите кофа? — И гостеприимно потянулся к розетке с таблетками кофеина на промокашке. Тристрам с улыбкой покачал головой. — Воодушевляет, когда это требуется больше всего, — сказал Джослин, приняв две. Потом сел за стол. Морской дневной свет поблескивал на длинном носу, на синеватом подбородке, высвечивал большой подвижный рот, преждевременно сморщенное лицо. — Я прослушивал ваш урок, — сказал он, кивая сперва на панель коммутатора на белой стене, а потом на встроенный в потолок микрофон. — Полагаете, много парнишки усвоили из всего этого?
— Им и не надо слишком много усваивать, — сказал Тристрам. — Знаете, просто общее представление. Это входит в программу, однако на экзаменах никогда не всплывает.
— Угу, угу, наверно. — Джослина это на самом деле не интересовало. Он тронул пальцами досье в серой обложке, досье Тристрама: Тристрам видел на обложке «ФОКС» вверх ногами. — Бедный старина Ньюик, — сказал Джослин. — Он был вполне хорош. А теперь это фосфорный ангидрид где-то в Западной Провинции. Но, по-моему, душа его бродит по-прежнему, — неопределенно сказал он. А потом быстро добавил: — Здесь, в школе, я имею в виду.
— Да-да, разумеется. В школе.
— Угу. Ну, — сказал Джослин, — а вы все стояли в очереди, чтоб занять его место. Я прочитал нынче ваше досье от корки до корки… — Стояли. Тристрам проглотил изумленный комок. Стояли, сказал он, стояли. — Солидная книга.
Вы тут весьма хорошо поработали, вижу. И в департаменте старший. Вам бы попросту следовало автоматически занять это место.
Он откинулся назад, сомкнул кончики больших пальцев, потом все пальцы — мизинцы, безымянные, средние, указательные — коснулись копчиком кончика. Сам тем временем передернулся.
— Вы ведь понимаете, — сказал он, — что вакансии заполняю не я. Это дело Совета. Я могу только рекомендовать. Да, рекомендовать. Ну, звучит дико, знаю, только в наши дни человек получает работу не по достойной квалификации. Нет. Дело не в том, сколько у него степеней или хорошо ли он делает дело. Вопрос — употреблю этот термин в самом общем смысле — в его семейной истории. Угу.
— Но, — начал было Тристрам, — семья моя…
Джослин поднял руку, как бы запрещая движение транспорта.
— Я говорю не о высоте положения в мире вашей семьи, — сказал он. — Я говорю о том, какова ее численность. Или какой она была. — Он передернулся. — Это вопрос арифметики, а не евгеники, не социального положения. Ну, братец Лис, я не хуже вас знаю, все это абсурд. Только дела обстоят именно так. — Правая рука его неожиданно взлетела в воздух, зависла, упала на стол, как бумажная. — Сведения, — он произнес «съедения», — вот эти вот сведения свидетельствуют… сведения свидетельствуют… ага, вот: свидетельствуют, что вы в семье четвертый. У вас сестра в Китае (она ведь в Глобальном Демографическом Надзоре, верно?); брат не где-нибудь, а в Спрингфилде, штат Огайо. Я хорошо знаю Спрингфилд. А еще, разумеется, Дерек Фокс, гомик, высокопоставленный. А еще, братец Лис, вы женаты. И у вас один ребенок. — Он опечаленно посмотрел на Тристрама.
— Уже нет. Умер утром сегодня в больнице. — Нижняя губа Тристрама дрогнула, затряслась.
— А, умер? Хорошо. — Утешения теперь были чисто финансовыми. — Маленький, да? Очень маленький. Не слишком-то много Р2О5 Ну, его смерть положения не меняет, пока речь идет о вас. — Джослин плотно сомкнул ладони, словно собравшись замаливать факт отцовства Тристрама. — На семью одни роды. Живой или мертвый. Один, двойня, тройня. Никакой разницы не составляет. Ну, — заключил он, — вы ни одного закона не нарушали. Не сделали ничего, чего теоретически не должны были делать. Были вправе жениться, если пожелаете; имели право на одни роды в семье, хотя, разумеется, лучшие люди так просто не делают. Просто не делают.
— Проклятье, — сказал Тристрам, — будь оно все проклято, кто-то должен ведь продолжать расу. Не осталось бы человеческой расы, если б кое у кого детей не было. — Он разозлился. — И кого это вы имеете в виду под «лучшими людьми»? — спросил он. — Людей вроде моего брата Дерека? Этот властью ушибленный пупсик ползком, буквально пресмыкаясь, пролез наверх…
— Calmo, — сказал Джослин, — calmo[9]. — Он только что вернулся с конференции по вопросам образования в Риме, в городе без папы. — Вы только что собирались произнести нечто очень оскорбительное. «Пупсик» — очень презрительный термин. Вспомните, гомики в сущности правят нашей страной, а уж если на то пошло, всем Англоязычным Союзом. — Он насупился, с лисьей жалостью глядя на Тристрама. — Мой дядя, Верховный Комиссар, — гомик. Я сам однажды был почти гомик. Не будем примешивать сюда эмоции. Это неприлично, вот что, угу, неприлично. Просто давайте попробуем parlare на этот счет calmamente[10], а? — Он улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка казалась по-домашнему простецкой и по-кабацки залихватской. — Вам известно не хуже меня, что дело воспроизводства лучше оставить простому народу. Вспомните, сам термин «пролетариат» происходит от латинского proletarius, которое обозначает тех, кто обслуживает государство, поставляя ему своих отпрысков, или proles. Мы с вами должны быть выше подобных вещей, правда? — Он откинулся на стуле, улыбаясь и по каким-то соображениям выстукивая авторучкой об стол «О» азбукой Морзе. — На семью один новорожденный, таково правило или рекомендация, назовите как угодно; но пролетариат постоянно его нарушает. Расе не грозит опасность вымирания. Я сказал бы, прямо наоборот. Я слышал сверху слухи, впрочем, не важно, не важно. Факт, что ваши старик и старушка очень грубо нарушили правило, поистине очень грубо. Угу. Кем он был? Кем-то там в Министерстве Сельского Хозяйства, не так ли? Ну, я сказал бы, довольно цинично одной рукой помогать увеличивать национальный запас продовольствия, а другой сотворить четырех ребятишек. — Он видел, что антитеза довольно нелепая, но отмахнулся от этого. — И это не забыто, знаете ли. Не забыто, братец Лис. Грехи отцов, как было принято говорить.
— Все мы поможем Министерству Сельского Хозяйства в один прекрасный день, — мрачно буркнул Тристрам. — Из нас четверых получится симпатичная куча фосфорного ангидрида.
— И жена ваша тоже, — сказал Джослин, шурша многочисленными листами досье. — В Северной Провинции у нее сестра. Замужем за сельскохозяйственным чиновником. Двое детей. — Он с досадой цыкнул языком. — Вокруг вас, братец Лис, прямо какая-то аура плодородия. В любом случае, пока речь идет о должности руководителя факультета, вполне ясно, что при всех равных прочих условиях Совет предпочтет назначить кандидата с более чистыми семейными съеденьями. — Раздражение Тристрама сфокусировалось на произношении этого слова. — Уилтшир гомик. Краттенден не женат. Кауэлл женат, имеет одного ребенка, значит, он выбывает. Крам-Юинг пошел до конца, он castrato[11], очень сильный кандидат. Фиддиан просто нуль. Ральф гомик…
— Ладно, — сказал Тристрам. — Принимаю приговор. Просто останусь на своем месте, глядя, как кто-нибудь помоложе — обязательно кто-нибудь, как всегда, помоложе — получит повышение через мою голову. Просто из-за моих съедений, — едко добавил он.
— Угу, вот так вот, — сказал Джослин. — Рад, что вы это приняли таким образом. Поняли, как на это посмотрит куча всяких шишек. Наследственность, вот именно, наследственность. Семейная склонность к сознательному плодородию, вот что. Угу. Все равно что наследственная преступность. Вещи нынче весьма щекотливые. Между нами, приятель, присматривайте за собой. Присматривайте за своей женой. Не заводите больше детей. Не скатывайтесь к безответственности, подобно пролетариату. Один такой ошибочный шаг, и вам конец. Угу, конец. — Он жестом как бы перерезал себе горло. — Множество многообещающих молодых людей на подходе. Люди с правильными идеями. Мне ужасно не хочется вас потерять, братец Лис.
Глава 9
— Дражайшая.
— Милый. Милый. Милый. — Они жадна обнялись еще в открытой двери. — Ох-ох-ох-ох-ох.
Дерек высвободился и плотно захлопнул дверь.
— Надо поосторожнее, — сказал он. — Не исключаю, что Лузли последовал за мной сюда.
— Ну и что тут плохого? — сказала Беатрис-Джоанна. — Можешь ведь ты навестить брата, если захочешь, правда?
— Не глупи. Лузли слишком, я бы сказал, дотошный для такого маленького поросенка. Выяснит расписание работы Тристрама. — Дерек шагнул к окну и сразу вернулся, улыбаясь собственной глупости. С высоты стольких этажей по улице в глубине ползет столько неразличимых муравьев. — Может, я начинаю чересчур нервничать, — сказал он. — Да только… ну, происходят всякие вещи. Сегодня вечером я встречаюсь с министром. Видимо, меня ждет большая работа.
— Работа какого сорта?
— Боюсь, работа, которая означает, что мы не сможем особенно часто встречаться. В любом случае какое-то время. Для этой работы требуется мундир. Сегодня утром приходили портные снимать мерку. Грядут большие дела. — Дерек сбросил публичную кожу бесполого денди. Выглядел крепким, мужественным.
— Вот как, — сказала Беатрис-Джоанна. — Ты получишь работу, которая станет важней наших встреч. Да?
Когда он вошел в квартирку и стремглав, в безумном порыве схватил ее в объятия, она думала, что они убегут вместе, чтобы вечно жить на одних кокосах, любить друг друга под баньянами. Но потом победило женское желание взять лучшее от обоих миров.
— Я иногда гадаю, — сказала она, — действительно ли ты говоришь серьезно. О любви и так далее.
— Ох, милая, милая, — нетерпеливо сказал он. — Но послушай. — Он не был настроен на праздное времяпрепровождение. — Происходят определенные вещи, которые гораздо важнее любви. Вопросы жизни и смерти.
Настоящий мужчина.
— Чепуха, — не задумываясь, сказала она.
— Чистки, если тебе известно, что это такое. Перемены в Правительстве. Безработных вербуют в полицию. О, большие дела, большие дела.
Беатрис-Джоанна принялась всхлипывать, чтоб казаться совсем слабой, маленькой, беззащитной.
— Был такой жуткий день, — сказала она. — Я была так несчастна. Мне было так одиноко.
— Дражайшая. Я просто чудовище. — Он вновь обнял ее. — Я очень виноват. Думаю лишь о себе.
Довольная, она продолжала хныкать. Он поцеловал ее в щеку, в шею, в лоб, зарылся губами в волосы цвета сидра. От нее пахло мылом, от него — всеми ароматами Аравии. Обнявшись, они неуклюже протопали на четырех ногах в спальню, словно исполняли вслепую танец, не организованный музыкой. Пришлось долго давить на рубильник, чтоб откинулась на пол кровать — широкой дугой, подобно меловой Пелфазе Тристрама. Дерек быстро разделся, обнажив худощавое тело в буграх и прожилках мышц, а потом мертвый глаз телеэкрана на потолке получил возможность наблюдать за корчами мужского тела — коричневого, как корка хлеба, слегка красноватого, желтоватого — и женского — перламутрового, чуть-чуть тронутого голубизной и кармином, — в прелюдии к акту, который формально был одновременно адюльтером и кровосмешением.
— Ты не забыла… — тяжело выдохнул Дерек. И тут не было, да и быть не могло идеального наблюдателя, который припомнил бы миссис Шенди, а вспомнив, усмехнулся[12].
— Да-да. — Таблетки она приняла; все вполне безопасно. И только дойдя до точки, откуда нет возврата, вспомнила, что приняла обезболивающие таблетки, а не противозачаточные. Рутинная привычка иногда подводит. А потом стало слишком поздно, и ей было плевать.
Глава 10
— Кончили с этим, — сказал Тристрам, непривычно хмурясь. — Прочитаете самостоятельно.
Седьмой поток Четвертого класса широко открыл на него глаза и рты.
— Я домой ухожу, — сказал он. — Хватит с меня на один день. Завтра будет тест по материалу, изложенному на страницах с 267 до 274 включительно ваших учебников. Хронический Страх Перед Ядерной Угрозой и Наступление Вечного Мира. Данлоп, — резко сказал он. — Данлоп. — Физиономия у мальчишки была резиновая, но в век полной национализации фамилия не казалась ни подходящей, ни неподходящей[13]. — Ковырять в носу — неприличная привычка, Данлоп, — сказал он. Класс захихикал. — На этом закончим, — повторил Тристрам в дверях, — всем желаю очень хорошо провести сегодняшний день. Или ранний вечер, — поправился он, взглянув на розовое морское небо.
Странно, что английский язык так никогда и не выработал форму прощания соответственно этому времени дня. Интерфаза какая-то. День пелагианский, ночь августинская. Тристрам храбро вышел из класса, прошел по коридору к лифту, понесся вниз, вышел собственно из гигантского здания. Никто не препятствовал его уходу. Учителя просто не выходили из классов до последнего звонка; следовательно, Тристрам по-прежнему неким мистическим образом был на работе.
Он с силой плыл в толпах на Эрп-роуд (потоки одновременно текли туда и сюда), потом свернул налево на Даллас-стрит. А там, как только повернул на Макгиббон-авеню, увидел то, чему по неизвестной на данный момент причине приписал прохвативший его озноб. На дороге, блокируя редкий транспорт, перед глазевшими толпами, державшимися на приличной дистанции, стояла рота мужчин в серой форме полиции — три взвода с взводными командирами, — стояла наготове. Почти все смущенно ухмылялись, шаркали ногами; рекруты, догадался Тристрам, новобранцы, но каждый уже вооружен коротким и толстым, тускло поблескивавшим карабином. Брюки сужены к черным эластичным подвязкам, натянутым на голенища сапог с толстой подошвой; забавно архаичные кители до пояса, с воротничками, со сверкающими медными собачьими ошейниками, при воротничках черные галстуки. На головах у мужчин серые фуражки, круглые, как круги сыра, над лобными долями слабо сверкают полицейские кокарды.
— Нашли им работу, — сказал мужчина рядом с Тристрамом, небритый мужчина в порыжевшем черном; с валиком жира под подбородком, хоть тело худое. — Безработные они. Были, — поправился он. — Самое время Правительству чего-нибудь для них сделать. Вон мой шурин, глядите, второй с краю в первом ряду, — с гордостью за шурина указал он. — Дали работу, — повторил он. Явно одинокий мужчина радовался возможности с кем-нибудь поговорить.
— Зачем? — спросил Тристрам. — К чему это все? — Но знал: это конец Пелфазы, людей собираются заставлять быть хорошими. И почувствовал определенную панику на свой собственный счет. Может, надо бы вернуться в школу. Может, никто ничего не узнает, если вернуться прямо сейчас. Это было глупо с его стороны, он никогда раньше не делал ничего подобного. Может, надо бы позвонить Джослину и сказать, что ушел раньше времени, потому что плохо себя чувствует…
— Чтоб призвать кое-кого к порядку, — с готовностью отвечал худой мужчина с валиком жира под подбородком. — Слишком много молодых хулиганов на улицах по ночам шляются. Никакой строгости к ним, никакой. Учителя уже не имеют над ними никакой власти.
— Некоторые из этих юных рекрутов, — осторожно заметил Тристрам, — подозрительно смахивают на молодых хулиганов.
— Вы моего шурина называете хулиганом? Лучший парень из всех, кто когда-нибудь на этом свете дышал, вот он кто, и почти четырнадцать месяцев был без работы. Никакой он не хулиган, мистер.
Теперь офицер занял позицию перед ротой. Щеголеватый, брюки сшиты по талии, серебряные планки на эполетах сияют на солнце, на бедре пистолетная кобура из роскошного кожзаменителя. И он крикнул неожиданно мужским голосом:
— Ррот-та-а-а, — рота застыла как пораженная громом, — …ш-ш-шай. — Шипение прогромыхало, как камешки; мужчины внимали неистово. — Ппо ссвоимм посстаммм рра-а-а… — гласная задрожала между двумя аллофонами, — ззо-йдисссъ. — Одни повернули налево, другие направо, третьи ждали, смотрели, что сделают остальные. Из толпы послышался смех, насмешливые хлопки. Потом улица заполнилась шатающимися кучками неуклюжих полисменов.
Чувствуя какую-то тошноту, Тристрам направился к Эрншо-Мэншнс. В подвале под мощной холодной башней располагался магазин спиртного Монтегю. Единственной доступной в то время отравой был зловонный дистиллированный спирт из овощей и фруктовой кожуры. Назывался он алк; лишь желудок простого народа мог его принимать в чистом виде. Тристрам выложил таннер на стойку, его обслужили, подав стакан грязного липкого спирта, хорошо разбавленного оранжадом. Больше пить было нечего: засеянные хмелем поля и древние центры виноградарства исчезли вместе с пастбищами и табачными плантациями Вирджинии и Турции; ныне все было отдано более съедобным зерновым. Мир почти вегетарианский, не курит, пьет исключительно чай, кроме алка. Тристрам серьезно попробовал и после другой порции огненного оранжада за таннер почувствовал, что вполне с ним примирился. Повышение похоронено, Роджер похоронен. К черту Джослина. Он почти полностью выкрутил голову, оглядывая тесную маленькую забегаловку. Гомики, некоторые с бородами, ворковали между собой в темном углу; у стойки бара пили главным образом гетерики и угрюмые. Сальный толстопузый бармен поплелся к музыкатору в стене, бросил в щель таннер, и на волю зверем вырвалась громыхавшая конкретная музыка, — ложки колотят в жестяные миски, речь Министра Рыбоводства, вода спущена в унитазе, рев мотора: все записано в замедленном темпе, усилено или приглушено, старательно микшировано. Мужчина рядом с Тристрамом сказал:
— Жуть чертовская.
Он сказал это алкашам, не поворачивая головы и едва шевеля губами, словно сделав замечание, все-таки не хотел, чтоб оно было подхвачено в качестве повода втянуть его в беседу. Один бородатый гомик начал декламировать нараспев:
Мое мертвое дерево. О, верните мне мертвое,
мертвое дерево.
Дождик, дождь, перестань. Пусть земля остается
Сухой. Вбей богов в затвердевшую землю,
Просверлив в ней дыру, как придется.
— Бред чертовский, — сказал мужчина чуть громче. Потом покрутил головой, медленно и осторожно, из стороны в сторону, внимательно оглядел Тристрама справа от себя и выпивавшего слева, будто один был скульптурный изображением другого и требовалось сверить сходство. — Знаете, кем был? — сказал он. Тристрам призадумался. Угрюмый мужчина с глазами в угольно-черных ямах, красноватый нос, пухлый рот Стюартов. — Дай мне еще того же, — сказал он бармену, шлепнув монету. — Думаю, вам сказать не удастся, — триумфально объявил он, поворачиваясь к Тристраму. — Ну, — сказал он, со смаком и вздохом опрокидывая неразбавленный алк, — я был священником. Знаете, что это такое?
— Нечто вроде монаха, — сказал Тристрам. — Что-то связанное с религией. — Он благоговейно разинул на мужчину рот, точно это был сам Пелагий. — Однако, — возразил он, — больше ведь нет никаких священников. Ведь священников нет уже сотни лет.
Мужчина вытянул руки, растопырив пальцы, как бы сам себя проверял, не дрожат ли.
— Вот, — сказал он, — эти самые руки ежедневно творили чудо. — И более рассудительно продолжал: — Было немного. В паре очагов сопротивления в Провинциях. Народ, не согласный со всем этим либеральным дерьмом. Пелагий, — сказал он, — был еретик. Человеку необходима божественная благодать. — Он вернулся к собственным рукам, производя клинический осмотр, словно в каком-нибудь месте возникли признаки начинавшегося заболевания. — Еще той же дряни, — сказал он бармену, воспользовавшись теперь руками для поисков денег в карманах. — Да, — сказал он Тристраму. — Священники еще есть, хотя я больше не вхожу в их число. Изгнан, — прошептал он. — Расстрижен. Ох, Боже, Боже, Боже. — Он начинал лицедействовать. Один-другой гомик захихикали, слыша имя Господне. — Но им никогда не отнять эту власть, никогда-никогда.
— Сесил, ты старая корова!
— Ох, милые, только взгляните, что на ней надето!
Гетерики тоже взглянули, только с меньшим энтузиазмом. Зашла троица полицейских рекрутов, широко улыбаясь. Один исполнил короткую чечетку, в завершение отдал честь, дернувшись, как паралитик. Другой изобразил, будто поливает помещение из своего карабина. По-прежнему играла далекая, холодная, абстрактная конкретная музыка. Обнявшиеся гомики рассмеялись, заскулили.
— Не за подобные вещи я был расстрижен, — сказал мужчина. — За реальную любовь, за реальную вещь, не за это богохульное издевательство. — Он угрюмо кивнул в сторону веселой кучки полицейских и штатских. — Она была очень юная, всего семнадцать. Ох, Боже, Боже. Однако, — с ударением сказал он, — они не смогут отнять божественную силу. — И опять взглянул на руки, на сей раз, как Макбет. — Хлеб и вино, — сказал он, — претворяются в тело и кровь… Но вина больше нет. И папа, — сказал он, — старый, старый, старый, на Святой Елене. И я, — сказал он с притворной скромностью, — распроклятый чиновник Министерства Топлива и Энергетики.
Один полисмен-гомик сунул в музыкатор таннер. Неожиданно грянула танцевальная мелодия, будто лопнул мешок спелых слив, — оркестр из абстрактных записанных звуков, на глубоком фоне медленная дробь, от которой тряслись все поджилки. Один полисмен начал танцевать с бородатым штатским. Грациозно, вынужден был признать Тристрам, танец сложный и грациозный. А расстрига-священник испытывал отвращение.
— Чертовский выпендреж, — сказал он, а когда один гомик, который не танцевал, сделал музыку громче, громко, без предупреждения гаркнул: — Заткни этот чертов гвалт!
Гомики глазели с умеренным интересом, танцоры уставились на него, открыв рты, по-прежнему мягко покачиваясь в объятиях друг друга.
— Сам заткни, — сказал бармен. — Нам тут ни к чему неприятности.
— Куча извращенцев, ублюдков, — сказал священник. Тристрам восхищался священническим языком. — Грех содомский. Господь обязательно поразит всех вас насмерть.
— Вот старый зануда, — фыркнул на него один. — Ну что у тебя за манеры?
А потом за него взялась полиция. Быстро, как в балете, со смехом; совсем не то насилие, что было в прошлые времена, про которое читал Тристрам; скорее щекотка, чем избиение. Только и до пяти не досчитать, как расстрига-священник привалился к стойке бара, пытаясь вздохнуть после падения с большой высоты, с целиком окровавленным ртом.
— Ты его друг? — спросил один полицейский Тристрама. Тристрам ошеломленно заметил, что губы у него выкрашены черной помадой в тон галстуку.
— Нет, — сказал Тристрам. — Никогда его раньше не видел. Никогда в жизни его раньше не видел. В любом случае я как раз ухожу.
Он допил свой алк с оранжадом и пошел к выходу.
— И вдруг запел петух[14], — пробурчал расстриженный священник. — Сие есть кровь моя, — сказал он, утирая рот. Он слишком наклюкался, чтобы чувствовать боль.
Глава 11
Пока они лежали, дыша все медленнее, достигнув магическим образом синхронности колебаний грудной клетки, его рука под ее расслабленным телом, она говорила себе, что, в конце концов, может, и не задумывала, чтобы так вышло. Дереку ничего не сказала; это ее личное дело. Она себя чувствовала довольно далекой, отдельной от Дерека, как, возможно, поэт, написавший сонет, чувствует себя отдельным от начертавшего его пера. Из подсознания выплыло иностранное слово Urmutter[15], и она гадала, что оно означает.
Он первым вынырнул из парахронизма[16], лениво спросив, — мужчина, хронологическое животное:
— Который сейчас может быть час?
Она не ответила. Вместо этого сказала:
— Я не могу понять. Все это лицемерие и обман. Почему люди должны притворяться не тем, что они есть на самом деле? Все это гадкий фарс. — Она говорила резко, но еще как бы из некоего безвременья. — Ты любишь любовь, — сказала она. — Ты любишь любовь больше любого когда-либо известного мне мужчины. И все же относишься к ней как к чему-то постыдному.
Он глубоко вздохнул и сказал:
— Дихотомия, — плавно бросив ей это слово, как мяч, набитый утиным пухом. — Вспомни о человеческой дихотомии.
— И что, — зевнула она, — насчет человеческой как ее там?
— Расхождение. Противоречие. Инстинкты говорят нам одну вещь, рассудок — другую. Если мы допустим, это может превратиться в трагедию. Но лучше видеть тут комедию. Мы были правы, — эллиптически продолжал он, — отбросив Бога и поставив на его место мистера Живдога. Бог — трагическая концепция.
— Не понимаю, о чем ты толкуешь.
— Не имеет значения. — Он зевнул вслед за ней, с опозданием, продемонстрировав белоснежные пластиковые коронки. — Противоречивые требования линии и круга. Ты — сплошная линия, в этом твоя проблема.
— Я круглая. Я шаровидная. Посмотри.
— Физически — да. Психически — нет. Ты по-прежнему творение инстинкта, после стольких лет учения, лозунгов, подсознательной кинопропаганды. Ты ни во что не ставишь положение в мире, положение в государстве. А я — да.
— Зачем это мне? У меня своя жизнь, которую надо прожить.
— У тебя вообще не было б никакой жизни, которую надо прожить, не будь таких людей, как я. Государство — это каждый его гражданин. Допустим, — серьезно сказал он, — никто не беспокоится насчет рождаемости. Допустим, мы не заботимся, чтоб прямолинейное движение продолжалось, продолжалось и продолжалось. Мы буквально голодали бы. Клянусь Нюхом Дожиим, у нас почти не было бы еды. Нам удалось достичь определенного стаза благодаря моему министерству и подобным правительственным департаментам всего мира, но это не может слишком долго продолжаться, нет, при таком ходе вещей.
— Что ты имеешь в виду?
— Старая история. Преобладает либерализм, а либерализм означает распущенность. Мы все предоставили образованию и пропаганде, свободной продаже противозачаточных средств, клиникам-абортариям и утешительным. Мы любим ребячески тешиться мыслью, будто люди вполне хороши, вполне разумны, чтоб сознавать свою ответственность. Но что происходит? Вот был случай, всего несколько недель назад, с одной парой в Западной Провинции, у которой шестеро детей. Шестеро. Что ты на это скажешь! Причем все живы. Очень старомодная пара — сторонники Бога. Толкуют об исполнении Божьей воли, о всякой такой чепухе. Один наш чиновник перемолвился с ними словечком, пытался вразумить. Вообрази — восемь тел в квартирке меньше этой. Но они не образумились. У них явно есть экземпляр Библии, Нюх Дожий знает, где они ее откопали. Ты когда-нибудь ее видела?
— Нет.
— Ну, это такая старая религиозная книжка, полная всяких гадостей. Попусту тратить семя — большой грех; если Бог тебя любит, Он наполнит твой дом ребятишками. Язык тоже очень старомодный. Тем не менее они все время на нее ссылаются, твердят про плодородие, про бесплодную смоковницу, которая была проклята, и так далее. — Дерек с искренним ужасом передернулся. — Пара к тому же вполне молодая.
— Что с ними стало?
— Что могло с ними стать? Им сообщили, что существует закон, ограничивающий потомство одним новорожденным, мертвым или живым, а они говорят, этот закон порочный. Если б Бог не задумал людей плодовитыми, говорят, для чего Он вложил в них инстинкт размножения? Им сообщили, что концепция Бога вышла из моды, они с этим не согласились. Им сообщили, что у них есть обязанность перед соседями, они это признали, но так и не поняли, как ограничение семьи может быть обязанностью. Очень сложный случай.
— И с ними ничего не случилось?
— Ничего особенного. Оштрафовали. Предупредили, чтоб больше не заводили детей. Дали противозачаточные таблетки, приказали пойти в местную клинику по контролю над рождаемостью и получить инструкции. Только, похоже, они ничуть не раскаялись. И таких людей множество, по всему миру, — в Китае, в Индии, в Восточной Индии. Вот что страшно. Поэтому должны произойти перемены. От данных о численности мирового населения волосы дыбом встают. У нас лишних несколько миллионов. И все из-за доверия к людям. Обожди, увидишь, через день-другой наш паек сократится. Который час? — снова спросил он.
Вопрос был не срочный; если б он захотел, мог бы вытащить руку из-под ее расслабленного теплого тела, откинуться в дальний угол крошечной комнатки, взять наручное микрорадио с часовым циферблатом с другой стороны. Он слишком разленился, не желал шевелиться.
— Думаю, около половины шестого, — сказала Беатрис-Джоанна. — Можешь проверить по телеку, если хочешь. — Свободной рукой ему с легкостью удалось щелкнуть переключателем у изголовья кровати. На окне опустилась легкая занавеска, отсекая достаточно дневного света; приблизительно через секунду на потолке заклокотала, мягко взвыла синтетическая музыка. Не духовая, не струнная, не ударная музыка, точно так же, как та, которую в тот же самый момент слушал напивавшийся алком Тристрам. Волновые колебания, водопроводный кран, судовые сирены, гром, марширующие ноги, вокализация в горловой микрофон, — короткая неразборчивая перевернутая симфония, больше предназначенная для удовольствия, чем для волнения. Экран над их головами молочно засветился, потом на него вулканической лавой вылилось цветное стереоскопическое изображение статуи, венчавшей Правительственное Здание. Каменные глаза над барочной бородой; крепкий, режущий ветер нос; сердитый высокомерный взгляд. Облака за ней двигались как бы в спешке; небо было цвета школьных чернил.
— Вот он, — сказал Дерек, — кто бы он ни был, — наш святой покровитель. Святой Пелагий, святой Августин или святой Аноним, — кто? Сегодня вечером узнаем.
Святой образ потускнел. Потом расцвел впечатляющий храмовый интерьер — почтенный серый неф, стрельчатые арки. С алтаря маршем спускались две плотные мужские фигуры в белоснежных одеждах больничных санитаров.
— Священная Игра, — объявил голос. — Челтнемские Леди против Мужской Команды Вест-Бромвича. Челтнемские Леди выиграли жребий и будут бить первыми. — Плотные белые фигуры спускались осматривать ворота в нефе. Дерек щелкнул выключателем. Стереоскопическое изображение утратило глубину, потом погасло.
— Значит, чуть больше шести, — сказал Дерек. — Мне лучше идти. — Он вытащил онемевшую руку из-под лопаток любовницы и скатился с кровати.
— Еще полно времени, — зевнула Беатрис-Джоанна.
— Уже нет. — Дерек натягивал узкие брюки. Застегнул микрорадио на запястье, глянул на циферблат. — Двадцать минут седьмого, — сказал он. И добавил: — Священная Игра, в самом деле. Последний ритуал цивилизованного Западного Человека. — И хрюкнул. — Слушай, — сказал он, — нам лучше примерно с недельку не видеться. Что бы ты ни делала, не приходи меня разыскивать в Министерстве. Я как-нибудь с тобой свяжусь. Как-нибудь, — глухо сказал он, натягивая рубашку. — Будь, пожалуйста, ангелочком, — сказал он, надевая вместе с пиджаком гомосексуальную маску, — просто выгляни, посмотри, нет ли кого в коридоре. Не хочу, чтоб увидели, как я выйду.
— Ладно. — Беатрис-Джоанна вздохнула, вылезла из постели, накинула халат и пошла к двери. Посмотрела налево, направо, подобно ребенку, разучивающему правила перехода улицы, вернулась и сказала: — Никого.
— Слава Догу на сей раз. — Он произнес последний звук с преувеличенным свистом, чересчур нагло.
— Нечего разыгрывать передо мной гомика, Дерек.
— Каждый хороший артист, — поддразнил он ее, — начинает игру за кулисами. — Чмокнул в левую щеку, небрежно, как бабочка. — Прощай, дражайшая.
— До свидания.
Он завихлял по коридору к лифту; сатир внутри него заснул до следующего раза, когда бы он ни наступил.
Глава 12
Еще как-то дрожа, несмотря на добавочные два стакана алка в пивном подвале ближе к дому, Тристрам вошел в Сперджин-Билдинг. Даже тут, в большом вестибюле, хохотали серые униформы. Ему не понравилось это, ни чуточки не понравилось. У дверей лифта ждали соседи по сороковому этажу — Вейс, Дартнел с Виссером; миссис Хампер и юный Джек Феникс; мисс Уоллис, мисс Рантинг, Артур Спрэгг; Фиппс, Уокер-Мередит, Фред Гамп, восьмидесятилетний мистер Эртроул. На табло лифта желто вспыхивало: 47–46–45.
— Я видел довольно ужасную вещь, — сказал Тристрам старому мистеру Эртроулу.
— А? — сказал мистер Эртроул.
38 –37–36.
— Особые чрезвычайные предписания, — сказал Фиппс из Министерства Труда. — Всем приказано вернуться к работе.
Юный Джек Феникс зевнул; Тристрам впервые заметил черные волоски у него на скулах.
22–21–20–19.
— Полиция в доках, — говорил Дартнел. — Единственный способ обращения с этими сволочами. Грубость. Давно пора. — Он одобрительно взглянул на серую полицию в черных галстуках, словно на поминках по пелагианству, с легкими карабинами под мышками.
12–11–10.
Тристрам мысленно двинул гомика или кастрика в слащавую пухлую физиономию.
3–2–1.
И появилась физиономия — не слащавая и не пухлая — его брата Дерека. Оба изумленно уставились друг на друга.
— Ради Дога, — сказал Тристрам, — что ты тут делаешь?
— Ох, Тристрам, — просюсюкал Дерек, произнося имя в нос, гундося в неискренней нежности. — Это ты.
— Да. Ты меня искал или что?
— Вот именно, мой милый. Хотел сказать, как ужасно мне жалко. Бедный, бедный малыш.
Лифт быстро заполнялся.
— Это официальное соболезнование? Я всегда думал, твое министерство только радуется смертям. — Он нахмурился, озадаченный.
— Мое, твоего брата, — сказал Дерек. — Не официальное от МИБа. — Говорил он довольно сухо. — Я пришел с… — Он едва не сказал «с утешением», да вовремя сообразил, что это прозвучало б цинично. — С братским визитом, — сказал он. — Видел твою жену, — (легкая пауза перед неестественно подчеркнутым словом придала ему некую непристойность), — и она мне сказала, что ты еще на работе, поэтому я… В любом случае мне ужасно, ужасно жаль. Мы должны, — неопределенно добавил он на прощание, — встретиться как-нибудь вечерком. Пообедать или еще что-нибудь. А сейчас мне надо лететь. Встреча с министром. — И улетучился, виляя задом.
Тристрам втиснулся в лифт, плотно прижался к Спрэггу и к мисс Уоллис, по-прежнему хмурясь. Что происходит? Дверь задвинулась, лифт начал подниматься. Мисс Уоллис, мертвенно-бледная коротышка с мокро блестевшим носом, дышала на Тристрама, обдавая духом гидрированной дегидрированной картошки. Почему это Дерек соблаговолил нанести визит к ним в квартиру? Они не любили друг друга не только потому, что пунктом политики дискредитации самого упоминания о семье всегда было поощрение Государством вражды между братьями. Ревность постоянно присутствовала, обида из-за предпочтения и нежностей, выпадавших на долю Тристрама, любимца отца, — теплое местечко в папиной постели по утрам в выходные; верхушка яйца за завтраком; лучшие игрушки на Новый год. Другой брат и сестра добродушно пожимали на это плечами, Дерек — нет. Дерек выражал свою ревность скрытными пинками, враньем, пятнами грязи на воскресном скафандре Тристрама, актами вандализма над его игрушками. Последний ров между ними был вырыт в отрочестве — сексуальное извращение Дерека и нескрываемое отвращение к нему Тристрама. Больше того, при худших образовательных шансах Дерек пошел дальше, гораздо дальше брата, — завистливое рычание, триумфально наставленный нос. Так какой же неблаговидный мотив привел его сегодня сюда? Тристрам инстинктивно ассоциировал этот визит с новым режимом, с началом Интерфазы. Может быть, состоялся быстрый обмен телефонными сообщениями между Джослином и Министерством Бесплодия (обыск квартиры в поисках гетеродоксальных конспектов лекций; расспросы жены насчет его мнения по поводу Регулирования Рождаемости). Тристрам в легкой панике пролистывал воспоминания о проведенных уроках, — ироническое восхваление мормонов в Юте; красноречивое отступление насчет «Золотого сука» (запрещенное чтение); возможно, насмешки над иерархией гомиков после особенно гадкого школьного завтрака. И он снова признал в высшей степени неудачным, что вышел за пределы школы без разрешения именно в этот день, не в какой-то другой. А потом, когда лифт остановился на сороковом этаже, в желудке взыграл дух отваги. Алк вскричал: «К черту всех!»
Тристрам пошел к своей квартире. Перед дверью помедлил, отбрасывая автоматическое ожидание приветственного детского крика. Вошел. Беатрис-Джоанна сидела в халате, ничего не делала. Быстро встала, очень удивленная, видя мужа так рано дома. Тристрам заметил открытую дверь в спальню, смятую постель, постель больного, страдающего лихорадкой.
— У тебя был гость? — спросил он.
— Гость? Какой гость?
— Я встретил внизу своего драгоценного братца. Он сказал, что был тут, меня искал.
— А, так ты про него. — Она глубоко выдохнула. — А я думала, ты имеешь в виду, ну, знаешь, — гостя.
Тристрам принюхался сквозь вездесущий запах «Анафро», словно вынюхивая что-то сомнительное.
— Чего он хотел?
— Почему ты дома так рано? — спросила Беатрис-Джоанна. — Плохо себя чувствуешь или что?
— Очень плохо почувствовал себя от услышанного. Я не получу повышения. Меня дисквалифицировало чадолюбие моего отца. И моя собственная гетеросексуальность. — Сложив за спиной руки, шагнул в спальню.
— Прибрать некогда было, — сказала она, заходя, расправляя постельное белье. — Я в больнице была. Только недавно вернулась.
— Похоже, нас ждет беспокойная ночь, — сказал он. И вышел из спальни. — Да, — продолжал он. — Место досталось одному маленькому нахалу-гомику вроде Дерека. Наверно, надо было этого ожидать.
— Мы переживаем поганые времена, правда? — сказала она. Минуточку постояла, обессиленная и несчастная, держа в руках конец смятой простыни. — Сплошное невезение.
— Ты так и не сказала, зачем приходил Дерек.
— Вообще непонятно. Тебя искал. — Почти попалась, думала она; была на волосок. — Довольно-таки неожиданно было его увидеть, — импровизировала она.
— Врун, — сказал он. — По-моему, он шел не просто погоревать вместе с нами. В любом случае откуда он знает про Роджера? Как он мог это выведать? Спорю, только с твоих слов мог узнать.
— Знал, — выкручивалась она. — В Министерстве увидел. Ежедневные цифры смертей или еще что-нибудь. Сейчас будешь есть? Я нисколько не голодна. — Она оставила постель, вышла в гостиную и заставила крошечный холодильник спуститься с потолка на манер некоего полярного божка.
— Ему что-то нужно, — сказал Тристрам. — Это определенно. Мне бы надо за собой присматривать. — Тут алк пришел на помощь. — Да какого черта? Чтоб их всех разразило. Люди вроде Дерека правят страной.
Он вызвал стул из стенки. Беатрис-Джоанна увенчала дело, вырастив из пола стол.
— Я себя чувствую антиобщественным элементом, — сказал Тристрам, — безумно антиобщественным. Да кто они такие, чтоб учить нас, как жить нашей собственной жизнью? Ох, — вздохнул он, — мне вообще не нравится, что творится. Кругом тьма полиции. Вооруженной.
Он опустил рассказ о происшествии с расстриженным священником в баре. Она его выпивку не одобряла.
Беатрис-Джоанна подала холодную котлету из гидрированных дегидрированных овощей. Он ел от души, с аппетитом. Потом дала ломтик пудинга из синтемола. А когда он покончил с едой, предложила:
— Съешь орешек.
Орешек был питательным элементом, изобретением Министерства Синтетического Продовольствия. Наклонилась над ним за орешками в стенном буфете, он краем глаза заметил роскошную наготу под халатом.
— Разрази их всех Бог, будь они прокляты, — сказал он. — И я именно Бога имею в виду. — Встал и попробовал ее обнять.
— Нет, не надо, пожалуйста, — взмолилась она. Ничего хорошего не получилось бы; его прикосновения невыносимы. Она сопротивлялась. — Я вообще себя плохо чувствую, — сказала она. — Я расстроена. — И зашмыгала носом.
Он отступился, сказал:
— Хорошо. Ох, ну, ладно. — Куснул пластиковыми зубами ноготь мизинца на левой руке, неуклюже стоя у окна. — Прости меня за это. Просто не подумал. — Она собрала со стола бумажные тарелки, сунула в стенную щель топки. — Ах, черт, — сказал он с неожиданной яростью. — Превратили нормальный, порядочный секс в преступление. Тебе больше не хочется им заниматься. Ну и ладно, по-моему. — Он вздохнул. — Вижу, надо бы мне добровольно пойти на кастрацию, если не хочется вовсе лишиться работы.
В эту секунду Беатрис-Джоанну вновь остро пронзило чувство, которое на одну ослепительную секунду вспыхнуло в ее мозгу, когда она лежала под Дереком в той самой лихорадочно смятой постели. Некий евхаристичный момент — высоко грянули трубы, вспыхнул свет с треском, как бывает (говорят) в миг повреждения зрительного нерва. И тоненький голосок на удивление проникновенно пропищал: «Да, да, да». Если все толкуют об осторожности, может, и ей надо быть осторожной. Не вообще осторожной, конечно. Только в той степени осторожной, чтобы Тристрам не узнал. Как известно, противозачаточные средства порой не срабатывают.
— Извини, дорогой, — сказала она. — Я не хотела. — Обняла его за шею. — Давай, если хочешь.
Если б только это можно было проделывать под наркозом. Ну, все равно, долго не продлится.
Тристрам жадно поцеловал ее.
— Я приму таблетки, — сказал он, — не ты.
Он с момента рождения Роджера во всех допустимых, благословенно немногочисленных случаях, когда желал воспользоваться супружескими правами, всегда настаивал, что сам примет меры предосторожности. Потому что на самом деле не хотел Роджера.
— Приму три, — сказал он. — Просто ради безопасности. — Тоненький внутренний голосок чуть хихикнул при этом.
Глава 13
Беатрис-Джоанна с Тристрамом, занятые разными делами, не видели и не слышали заявления Премьер-Министра по телевидению. Но в миллионах других домов — в целом на потолках в спальнях, больше нигде места не было — стереоскопическое изображение отекшей, комковатой, классической физиономии ученого достопочтенного Роберта Старлинга мерцало и дребезжало, как забарахлившая лампа. Оно говорило о безнадежных опасностях, в которые скоро будет ввергнута Англия, Англоязычный Союз, сам огромный земной шар, если, хоть и с сожалением, не будут приняты определенные строгие репрессивные меры. Это война. Война с безответственностью, с элементами, саботирующими — а такой саботаж явно недопустим — государственный механизм; со всеобщим попранием разумных либеральных законов, особенно закона, который, ради блага общества, старается ограничить прирост населения. На всей планете, — серьезно, как подобает государственным руководителям, говорило светящееся лицо, — сегодня или завтра, — обращаясь к своим разнообразным народам одинаково убедительными словами, — весь мир объявляет войну самому себе. Жесточайшие наказания за дальнейшую безответственность (подразумевалось, причиняющие наказующим больше боли, чем наказуемым); выживание на планете зависит от баланса народонаселения и научно рассчитанного минимального запаса продовольствия; затянуть пояса; одержать полную победу; зло будет побеждено; сплотимся; да здравствует Король.
Беатрис-Джоанна с Тристрамом пропустили также несколько волнующих кинокадров репортажа о завершении забастовки на Национальных Заводах синтемола, — полиция, заслужившая прозвище «серых», без конца хохотала, помогая себе дубинками и карабинами; в объектив камеры брызнули разноцветные мозги.
Они пропустили и дальнейшее объявление о формировании корпуса под названием Популяционная Полиция, столичным комиссаром которой предполагался некто хорошо им обоим известный — брат, предатель, любовник.