Глава 1
Дождливый август и сухой сентябрь, однако, казалось, заболевание всемирного урожая зерна поднимается выше погоды, словно летательный аппарат. Это была неизвестная прежде гниль, структура которой под микроскопом не отвечала ни одной картине болезни и которая сопротивлялась любым ядам, какие могло изобрести Глобальное Сельскохозяйственное Управление. Но она заразила не только рис, маис, ячмень, овес, пшеницу: с деревьев и кустов падали фрукты, пораженные какой-то гангреной; картофель и прочие корнеплоды оборачивались комьями черно-синей грязи. Кроме того, животный мир: глисты, кокцидиоз, лишай, окаменелость костей, птичья холера, проплазия яйцевода, гнойный уретрит, паралич, дисплазия скакательного сустава, — вот лишь некоторые болезни, бушевавшие в инкубаторах, превращая их в полные перьев морги. В начале октября на северо-восточное побережье выбрасывало косяки тухлой рыбы; реки провоняли.
Достопочтенный Роберт Старлинг, Премьер-Министр, лежал октябрьской ночью без сна, ворочаясь в одиночестве на двуспальной кровати, откуда был изгнан его дружок. Голова его была полна голосов — голоса специалистов твердили, что они не знают, просто даже не знают; голоса фантастов обвиняли вирусы, зайцем прибывшие на возвращавшихся лунных ракетах; смачные голоса паникеров объявляли на последней Конференции Премьеров Ангсо: «Этот год переживем, мы почти сумеем прожить этот год, но обождите следующего…» А один очень интимный голосок нашептывал статистику и демонстрировал в темноте спальни ужасающие диапозитивы.
— Здесь мы видим последний голодный бунт в Кочбихаре, в результате которого в общей могиле погребено по самому общему счету четыре тысячи; фосфорного ангидрида навалом, правда? А теперь перед нами в высшей степени красочные изображения голодающих в Гулбарге, Бангалоре и Раджуре: посмотрите поближе, полюбуйтесь торчащими ребрами. А теперь перейдем к Ньясаленду: голод в Ливингстоне и Мпике. Могадишо, Сомали, — у стервятников большой праздник. А теперь пересечем Атлантический…
— Нет! Нет! Нет! — Достопочтенный Роберт Старлинг крикнул так громко, что разбудил своего маленького дружка Абдул Вахаба, коричневого мальчика, спавшего на низенькой выдвижной кроватке в гардеробной достопочтенного Роберта Старлинга. Абдул Вахаб прибежал, завернувшись в саронг, включил свет.
— Что такое? В чем дело, Бобби? — Нежные карие глаза полны заботы.
— Ох, ничего. Тут уж нам ничего не поделать. Ложись в постель. Прости, что разбудил.
Абдул Вахаб сел на край пружинистого матраса и погладил лоб Премьер-Министра.
— Ну, — сказал он. — Ну-ну.
— Все, видно, думают, — сказал Премьер-Министр, — будто мы затеяли эту игру в каких-то своих целях. Думают, я власть люблю. — Он благодарно закрыл глаза под прохладным касанием пальцев. — А ведь никто не знает, никто просто не знает самого главного.
— Конечно, не знает.
— Все это для их же пользы, мы же все делаем им на благо.
— Конечно.
— Как им понравилось бы на моем месте? Как им понравилось бы вот такая ответственность и инфаркты?
— Они ни минуты не вынесли бы. — Вахаб мягко гладил прохладной коричневой рукой.
— Ты хороший мальчик, Вахаб.
— Ох, неправда, — жеманно улыбнулся он.
— Да, хороший. Что нам делать, Вахаб, что нам делать?
— Все будет хорошо, Бобби. Увидишь.
— Нет, ничего не будет хорошо. Я либерал, верю в человеческую способность держать мир под контролем. Мы просто не должны ничего оставлять на волю случая. Все планета умирает, а ты говоришь, все будет хорошо.
Абдул Вахаб сменил руку; хозяин лежал под очень неудобным углом.
— Я не слишком умный, — сказал он. — В политике не разбираюсь. Но всегда думал, хуже всего, когда в мире слишком много людей.
— Да, да. Это наша большая проблема.
— А сейчас уже нет, правда? Население сокращается очень быстро, правда? Люди умирают от нехватки еды, правда?
— Глупый мальчик. Очень милый, но очень глупый. Разве ты, глупый мальчик, не видишь, что мы при желании могли бы убить три четверти населения мира вот так вот. — Он прищелкнул большим и указательным пальцем. — Просто вот так вот. Но правительство думает не об убийстве, а о сохранении жизни людей. Мы объявили войну вне закона, превратили войну в жуткий кошмар прошлого; научились предсказывать землетрясения и наводнения; оросили пустыни, заставили снежные шапки цвести, словно розы. Это прогресс, частичное исполнение наших либеральных надежд. Понимаешь, что я говорю, глупый мальчик?
Абдул Вахаб попытался зевнуть с закрытым ртом, улыбаясь сомкнутыми губами.
— Мы ликвидировали все старые естественные регуляторы численности населения, — сказал Премьер-Министр. — Естественные регуляторы — какое циничное и порочное выражение. История человечества — это история его власти над средой своего обитания. Правда, мы часто терпели поражение. Подавляющая часть человечества еще не готова к пелагианскому идеалу, но, может быть, скоро будет готова. Может быть, очень скоро. Возможно, оно уже учится. Учится на страданиях и лишениях. Ах, какой испорченный мир, дурацкий мир. — Он глубоко вздохнул. — Но что нам делать? Тень голода пала на мир, мы зажаты в его когтях. — Он нахмурился на метафору, но оставил без исправления. — Эта угроза обратила в нуль все наши научные знания и умения.
— Я не очень умный, — снова сказал Вахаб. — Обычно мой народ делал не очень умные вещи, думая, что урожай будет плох или рыба не станет клевать. Наверно, он делал очень глупые вещи. Среди прочих вещей он обычно молился.
— Молился? — переспросил Премьер-Министр. — Молясь, мы признаем поражение. В либеральном обществе молитвам нет места. Больше того, здесь некому молиться.
— Мой народ, — без заминки сказал поглаживавший Вахаб, — многим вещам мог молиться.
Только чаще всего он молился так называемому Аллаху. — Он произнес это имя строго по-арабски, с нёбным звучным «эль» и хриплым придыханием в конце.
— Это другое название Бога, — сказал Премьер-Министр. — Бог — враг. Мы победили Бога, свели к комическому персонажу комиксов, над которым смеются дети. Мистер Живдог. Бог был опасной идеей в людских умах. Мы избавили цивилизованный мир от этой идеи. Продолжай гладить, ленивый мальчишка.
— А, — сказал Вахаб, — если молитва не приносила ничего хорошего, то кого-нибудь убивали. Это был как бы подарок, понятно? Обычно его называли мадзбух. Если хочешь по-настоящему большой милости, надо взамен предложить что-то очень большое, очень важное. Принести в подарок важного человека вроде Премьер-Министра.
— Если это задумывалось как шутка, я ее не считаю такой уж забавной, — разгневался достопочтенный Роберт Старлинг. — Ты иногда чересчур веселишься.
— Или Короля, — сказал Вахаб, — если такой случайно найдется.
Премьер-Министр поразмыслил. А потом сказал:
— Ты полон глупейших идей, глупый мальчик. И забываешь, что, даже если бы мы пожелали пожертвовать Королем, его некому приносить в жертву.
— Может, — предположил Вахаб, — та самая штука как бы понимает. Я ту штуку имею в виду, что накрыла землю, словно тень с когтями. Можно ей помолиться.
— С моей стороны, — снова гневно сказал Премьер-Министр, — это была весьма неуместная персонификация. Неуместные фигуры речи и есть собственно материал политического ораторства.
— Что такое персонификация? — спросил Вахаб.
— Когда ты называешь живым то, что в действительности таковым не является. Типа анимизма. Это слово ты знаешь, невежественный мальчик?
Вахаб улыбнулся.
— Я очень глупый, — сказал он, — знаю очень мало слов. Много-много лет назад народ мой обычно молился деревьям и рекам, думая, будто подобные вещи могут слышать и понимать. Ты большой человек, Премьер-Министр, считаешь это очень глупым, а я слышал, как ты молился дождю.
— Чепуха.
— Я слышал, как ты говорил: «Дождик, дождик, уходи, послезавтра приходи». Это было, когда ты, я, Реджинальд и Гавестон Мерфи ходили гулять в Северной Провинции.
— Это была просто шутка, простое суеверие. Не имеет никакого значения.
— И все-таки ты хотел, чтобы дождь перестал. А теперь хочешь, чтобы прекратилась та самая штука. Может, стоит испробовать суеверие, как ты его называешь. Ты обязательно должен что-то попробовать. Только, — добавил Вахаб, — не слушай меня. Я просто невежественный мальчик, глупый мальчик, шутник.
— А еще милый мальчик, — улыбнулся Премьер-Министр. — Пожалуй, теперь я попробую чуть-чуть поспать.
— Не хочешь, чтобы я остался?
— Нет, я спать хочу. Может быть, мне приснится решение всех наших проблем.
— Ты великий сновидец, — едко сказал Абдул Вахаб. Поцеловал кончики своих пальцев, закрыл ими глаза своему хозяину. Прежде чем выйти из спальни, погасил свет, держа язык за зубами.
В темноте вновь началась лекция с диапозитивами.
— Вот, — сказал голос, — мы видим прекрасные образцы голодного бунта всю дорогу от желтого Мозамбика. Склады риса в Шовике разграблены; результаты вы видите. Кровь у черных людей такая же красная, как и ваша. А теперь голод в Северной Родезии, погибшие в Гиблых Горах; прискорбное зрелище в Кабулвебулве. Наконец, bonne bouche[26], людоедство, — угадайте где? Никогда не угадаете, поэтому я вам скажу. В Банфе, провинция Альберта[27]. Правда, невероятно? Тельце, как видите, очень маленькое, мальчишеское, как у кролика. Впрочем, из него получится несколько порций хорошей похлебки; вдобавок еще один паренек никогда больше не проголодается.
Глава 2
Тристрам намного похудел и оброс бородой, совсем проволочной. Его давно перевели из Центра Предварительного Заключения на Франклин-роуд в устрашающее Столичное Исправительное Заведение (для мужчин) в Пентонвилле, где в нем день ото дня, наряду с бородой, росло буйство; он часто, как горилла, сотрясал прутья клетки, мрачно царапал на стенах граффити, рычал на охранников, — изменившийся человек. Будь тут Джослин заодно с тем красавчиком мальчиком Уилтширом, он им не задумываясь выдал бы по заслугам. Что касается Дерека… Бредовые видения выдавливаемых глаз, кастрации хлебным ножом, прочих прелестей занимали большую часть времени бодрствования Тристрама. Его сокамерником был ветеран-преступник лет шестидесяти — карманник, фальшивомонетчик, душегуб, — мужчина с благородной сединой, издававший затхлый запах.
— Если б, — сказал он в то октябрьское утро Тристраму, — если б мне выпало счастье учиться по книгам, как вам, неизвестно, каких я достиг бы высот.
Тристрам тряхнул прутья решетки и рыкнул. Сокамерник мирно прилаживал свою верхнюю челюсть с помощью кусочка замазки, свистнутого в какой-то мастерской.
— Ну, — сказал он, — невзирая на удовольствие от общения с вами на протяжении месяца с лишним, не могу сказать, будто мне жаль уходить, особенно когда погода, похоже, намерена еще чуточку постоять. Хотя я, несомненно, в не слишком отдаленном будущем вновь воспользуюсь привилегией знакомства с вами.
— Слушайте, мистер Несбит, — сказал Тристрам, отворачиваясь от решетки. — В последний раз. Пожалуйста. Это будет услуга не только мне, но и обществу в целом. Доберитесь до него. Разделайтесь с ним. У вас есть его адрес.
— В последний раз со своей стороны рассуждая об этом конкретном вопросе, мистер Фокс, вновь повторяю, что я профессионально занимаюсь преступностью ради добычи, а не ради удовольствия, личной вендетты или чего-то подобного. Убийство из мести денег не приносит. Как бы мне ни хотелось услужить другу, которым я вас осмеливаюсь считать, это в высшей степени противоречило бы моим принципам.
— Это ваше последнее слово?
— С сожалением, мистер Фокс, как я уже сказал, мне придется решительно подтвердить.
— Ну, тогда вы, мистер Несбит, ублюдок бесчувственный.
— Фи, мистер Фокс, подобные слова неприличны. Вы еще молодой человек, впереди у вас долгий путь, поэтому не отвергайте последнего небольшого совета от старого чудака вроде меня. А именно: сохраняйте контроль над собой. Без самоконтроля вы ничего не добьетесь. А при самоконтроле, не примешивая к вещам, связанным с вашим книжным образованием, никаких личных чувств, вы далеко пойдете. — Он прижал большим пальцем замазку с зубами к пластмассовому нёбу и, явно удовлетворенный, сунул в рот челюсть. — Так лучше, — сказал он. — Сослужит хорошую службу. Всегда сохраняйте приятную внешность — вот мой совет молодым честолюбцам. Каковым и вам следует быть.
Приближалось звяканье ключей. Охранник с топорной физиономией и цыплячьей грудью в поношенной синей форме отпер дверь камеры.
— Хорошо, — сказал он мистеру Несбиту, — ты, на выход.
Мистер Несбит со вздохом встал с дощатого топчана.
— Где чертов завтрак? — рыкнул Тристрам. — Завтрак чертовски опаздывает.
— Завтрак отменяется, — сказал охранник, — с нынешнего утра.
— Это чертовски несправедливо, — заорал Тристрам. — Это чертовски чудовищно. Я требую свидания с начальником, черт его побери.
— Я уже говорил, — сурово сказал охранник. — Держи свой поганый язык в чистоте, иначе тебе по-настоящему жарко станет, вот так.
— Ну, — сказал мистер Несбит, вежливо протянув руку, — ухожу, надеясь на возобновление нашего весьма приятного знакомства.
— Вот он прилично говорит, да, — сказал охранник. — Тебе и типам вроде тебя лучше брать пример с него, чем все время сыпать проклятьями да чертыхаться. — Вывел мистера Несбита, захлопнул дверь, укоризненно заскрежетал ключами. Тристрам схватил свою железную ложку и бешено нацарапал на стене грязное слово.
Как раз когда он заканчивал косую черту последней буквы, вновь со звяканьем и со скрежетом вернулся охранник.
— Вот тебе, — сказал он, — новый приятель. Одного с тобой сорта, не джентльмен, как твой последний сосед. Ну, ты, заходи.
Это был мрачный мужчина с глубоко сидевшими в угольно-черных глазницах глазами, с ярко-красным носом, с маленьким пухлым ртом Стюартов. Свободные серые мешковатые позорные одежды были ему к лицу, как бы намекая на монашеские обычаи.
— Ого, — сказал Тристрам. — По-моему, мы уже раньше встречались.
— Мило, правда? — сказал охранник. — Встреча старых дружков. — Покинул камеру, запер дверь, сардонически усмехнулся из-за решетки. Потом со звоном потопал прочь.
— Мы встречались, — сказал Тристрам, — у Монтегю. Там полиция вас немножко побила.
— Полиция? Мы? — неопределенно сказал мужчина. — Столько всяких вещей, столько всяких людей, столько всяких оскорблений, побоев. Как по отношению к моему Господину, так и ко мне. — Он, кивая, оглядел камеру очень мрачными глазами. Потом сказал обыденным тоном: — Если я забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня, десница моя; прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего[28].
— За что вы тут? — спросил Тристрам.
— Меня застали за служением мессы, — сказал мужчина. — Расстриженный, я по-прежнему в силе. В последнее время был спрос, нарастающий спрос. Страх рождает веру, тут нет сомнений. Поверьте, нынче собирается вполне порядочная конгрегация.
— Где?
— Возвращение в катакомбы, — с удовлетворением сказал мужчина. — Вышедшие из употребления туннели подземки. Платформы подземки. Даже поезда подземки. Месса на ходу, как я ее называю. Да, страх растет. Голод, страшный всадник, скачет повсюду. Бог просит приемлемой жертвы для умиротворения гнева Его. А одно из Ему приносимых, вино, вне закона. Ах, — сказал он, косясь на граффити Тристрама, — лапидарные надписи? Для времяпрепровождения.
Это был совсем другой человек по сравнению с тем, кого помнил Тристрам по короткому бурному случаю у Монтегю. Он был спокоен, говорил взвешенно, разглядывал нацарапанные Тристрамом непристойности, словно слова неизвестного языка.
— Но, — сказал он, — интересно. Я вижу, вы несколько раз написали имя своего Создателя. Заметьте мои слова, все возвращаются к Богу. Вот увидите, все мы увидим.
— Я использовал это слово, — грубо сказал Тристрам, — как вызывающий жест. Просто грязное слово, и все.
— Точно, — с тихой радостью сказал расстрига. — Все грязные слова принципиально религиозны. Все они связаны с плодородием и с процессами плодородия, с органами плодородия. Нас учат, что Бог есть любовь.
Словно в насмешку над сим утверждением огромные громкоговорители, установленные, точно трубы судного дня, в воображаемых углах каждой круглой ярусной галереи, изрыгнули отрыжку, полетевшую в пустой желудок колодца.
— Внимание, — сказали они, и это слово (внимание — мание — ание) запрыгало, точно мяч; клич самых дальних рупоров накладывался на клич ближних. — Полное внимание. Говорит Начальник тюрьмы. — Зазвучал усталый утонченный голос с древним королевским величием. — Министр Внутренних Дел поручил мне прочесть следующее, читаемое также в данный момент в школах, больницах, учреждениях и на заводах всего королевства. Это молитва, разработанная Министерством Пропаганды.
— Слышите? — заплясал расстриженный священник в благоговейном ликовании. — Богу будут молиться, дела на нашу дорогу сворачивают. Аллилуйя.
— Вот она, — сказал утомленный голос. Прокашлялся и затянул гипнотическую песнь: — Возможно, силы смерти, которые в настоящее время уничтожают съедобную жизнь на планете, обладают разумом, в каковом случае мы их молим уйти. Если мы сделали что-то неправильно, в своей слепоте позволяя естественным импульсам взять верх над рассудком, то, конечно, от души извиняемся. Однако признаем себя уже достаточно пострадавшими за такую ошибку и твердо решаем больше никогда не грешить. Аминь. — Голос Начальника сорвался в громкий кашель и, прежде чем с треском заглохнуть, пробормотал: — Куча проклятой белиберды. — Бормотание мигом разлетелось по всем галереям.
Сокамерник Тристрама мертвенно побледнел.
— Боже, прости нас всех, — сказал он, глубоко потрясенный, и перекрестился, — они идут другим путем. Они молятся дьявольским силам. Помоги нам Бог.
Но Тристрам приободрился.
— Разве вы не видите, что это значит? — вскричал он. — Это значит, что Интерфаза подходит к концу. Кратчайшая в истории. Государство достигло предела разочарования. Грех, пошел разговор о грехе. Скоро мы выйдем отсюда, теперь уже со дня на день. — Тристрам потер руки. — Ох, Дерек, Дерек, — зарычал он. — Не могу дождаться.
Глава 3
Осень перешла в зиму, а молитва, конечно, осталась без ответа. Конечно, никто никогда всерьез и не думал иначе. Со стороны Правительства Его Величества это была простая подачка иррациональности, чтобы никто не мог сказать, будто Правительство Его Величества хоть чего-нибудь не испробовало.
— Однако это свидетельствует, — сказал в декабре Шонни, — как все ведет назад к Всевышнему. — Он был гораздо оптимистичней сокамерника Тристрама. — Либерализм означает завоевание окружающей среды, а завоевание окружающей среды означает науку, а паука означает гелиоцентрическую точку зрения, а гелиоцентрическая точка зрения означает непредубежденное мнение насчет существования форм разума, отличных от человеческого, а… — он глубоко вздохнул, сделал добрый глоток сливовицы, — а, ну, видишь ли, признавая такую возможность, ты признаешь возможность существования сверхчеловеческого разума и таким образом возвращаешься к Богу. — Он ликующе улыбнулся свояченице. Жена его на кухне пыталась придать смысл жалким пайкам.
— Сверхчеловеческий разум, однако, может быть злым, — возразила Беатрис-Джоанна. — Это ведь будет не Бог, правда?
— Раз есть зло, — сказал Шонни, — должно быть и добро.
Он был непоколебим. Беатрис-Джоанна улыбнулась, демонстрируя свою веру в него. Ей придется еще два месяца во многом полагаться на Шонни. Жизнь внутри нее брыкалась; она раздулась, но только к лучшему. Возникала масса тревог, хотя она была вполне счастлива. Покалывала вина перед Тристрамом, одолевали проблемы хранения длительной тайны. Когда кто-то являлся с визитом или заглядывали работники фермы, она была вынуждена стрелой мчаться в уборную, насколько раздавшаяся фигура позволяла набрать скорость. Разминаться приходилось тайком, после наступления темноты, расхаживая вместе с Мевис между развалившимися насестами, по полям зараженной пшеницы и ячменя. Дети были хорошие, давно приученные не болтать в школе или вне школы об опасном богохульстве своих родителей; помалкивая насчет Бога, они помалкивали и насчет беременности своей тетки. Это были чуткие, симпатичные деревенские дети, хоть и худее, чем нужно; Димфне семь, Ллевелину девять. В тот день, за пару дней до Рождества, они сидели, вырезая из кусочков картона листья падуба, ибо весь настоящий падуб был поражен гнилью.
— Мы снова на Рождество сделаем все возможное, — сказал Шонни. У меня еще есть сливовица, хватит и алка. В леднике лежат четыре последние бедные курочки. Будет вполне достаточно времени для предсказания непредсказуемого будущего, когда Рождество придет и пройдет.
— Папа! — сказала Димфна, работая ножницами, сосредоточенно высунув язык.
— Да, милая?
— Что там на самом деле было на Рождество? — Они были в такой же степени детьми Государства, как и своих родителей.
— Ты же знаешь, что было. Не хуже меня знаешь, в чем там все дело. Ллевелин, расскажи-ка ей, что там было.
— Ох, — сказал Ллевелин, занятый вырезанием, — понимаешь, тот парень родился. Потом его убили, повесили на древе, а потом его ели.
— Ну, для начала, — сказал Шонни, — никакой не парень.
— Ну, мужчина, — сказал Ллевелин. — Мужчина и есть парень.
— Сын Божий, — сказал Шонни, стуча по столу. — Бог и человек. И после убийства Его не ели. Он отправился прямо на небеса. Ну, ты наполовину прав насчет еды, благослови Бог твою душу, только это мы сами едим. Во время мессы едим Его тело и пьем Его кровь. Только они спрятаны — понимаешь, ты слушаешь, что я тебе говорю? — в хлебе и вине.
— А когда Он опять придет, — сказал Ллевелин, щелкая ножницами, — его съедят по-настоящему?
— Ну-ка, — сказал Шонни, — что ты хочешь сказать этим странным вопросом?
— Съедят, — сказал Ллевелин, — как съели Джима Уиттла? — Он сосредоточено принялся вырезать новый листик. — Да, папа?
— Это еще что такое? — возбужденно сказал Шонни. — Что это такое ты говоришь, будто кого-то там съели? Ну-ка, сейчас же рассказывай, сын.
Он встряхнул мальчика за плечо, но Ллевелин продолжал спокойно резать бумагу.
— Он в школу не пришел, — сказал он. — Его мама и папа разрезали на куски и съели.
— Откуда тебе это известно? Откуда ты взял эту возмутительную историю? Кто это тебе рассказывает подобные гадости?
— Это правда, папа, — сказала Димфна. — Смотрите, хорошо? — спросила она, показывая свой картонный листок.
— Наплевать, — нетерпеливо сказал отец. — Ну-ка, говорите сейчас же. Кто вам рассказал эту жуткую байку?
— Никакая не жуткая байка, — надулся Ллевелин. — А правда. Мы все шли мимо их дома, когда возвращались из школы домой, это правда.
У них на плите стояла штуковина типа большого котла и кипела как я не знаю что. Кое-кто из других мальчиков заходил в дом и видел.
Димфна хихикнула.
— Боже, прости всех и каждого, — сказал Шонни. — Это потрясающая и ужасная вещь, а вы только посмеиваетесь. Говорите-ка мне… — встряхнул он обоих детей, — вы сейчас правду сказали? Потому что, клянусь Святым Именем, если просто шутите такими жуткими вещами, обещаю Господом Иисусом Христом отлупить вас обоих за маму и папу.
— Правда, — заныл Ллевелин. — Мы видели, оба видели. У мамы Джима Уиттла была большая ложка, и она налила две тарелки, все горячее, от него пар шел, кое-кто из других мальчиков попросили, потому что голодные были, а мы с Димфной побоялись, потому что, говорят, у папы и мамы Джима Уиттла с головой не в порядке, мы поэтому быстренько побежали домой, только нам велели ничего не рассказывать.
— Кто вам велел ничего не рассказывать?
— Они. Кое-какие большие ребята. Фрэнк Бамбер обещал нас побить, если скажем.
— Если что скажете?
Ллевелин повесил голову:
— То, что сделал Фрэнк Бамбер.
— Что он сделал?
— У него большой кусок был в руке, он сказал, что голодный. А мы тоже были голодные, по ничего не взяли. Просто домой побежали.
Димфна хихикнула. Шонни опустил руки. И сказал:
— Боже Всевышний.
— Он ведь украл, ясно, папа, — сказал Ллевелин. — Фрэнк Бамбер схватил кусок и выскочил из дома, а они кричали на него.
Шонни позеленел, Беатрис-Джоанне стало дурно.
— Какой ужас, какой ужас, — задохнулась она.
— Но раз ешь того парня, который Бог, — стойко твердил Ллевелин, — какой же тут ужас? Если Бога есть хорошо, почему есть Джима Уиттла ужасно?
— Потому что, — рассудительно сказала Димфна, — когда Бога ешь, всегда еще полным-полно остается. Бога совсем съесть нельзя, потому что Бог просто продолжается, продолжается, продолжается, Бог никогда не кончается. А ты глупый болван, — добавила она и опять занялась вырезанием листьев падуба.
Глава 4
— К тебе посетитель, — сказал охранник Тристраму. — Только если на него накинешься с руганью и проклятьями, как на меня, значит, ты тут и правда за дело, никакой ошибки, мистер Сквернослов. Сюда, сэр, — сказал он в коридор. Возникла шагающая фигура в черной форме со сверкавшими на лацканах яйцами. — Никто тут вреда вам не причинит, сэр, так что нервничать нечего. Я минут через десять вернусь, сэр. — И охранник вышел.
— Слушайте, я вас знаю, — сказал Тристрам, худой, слабый, здорово заросший бородой.
Капитан улыбнулся. Снял фуражку, обнажив маслянистые прямые короткие рыжеватые волосы, и, еще улыбаясь, разгладил один ус.
— Вы должны меня знать, — улыбнулся он. — У нас была очень приятная, но, боюсь, не слишком, как выяснилось, полезная совместная выпивка, видите ли, в «Метрополе», видите ли, пару месяцев назад.
— Да, я отлично вас знаю, — с жаром сказал Тристрам. — Никогда не забываю лиц. Тут уж в дело вступает учитель. Ну, у вас приказ о моем освобождении? Времена тяжелых испытаний наконец закончились?
Расстриженный священник, который в последнее время настаивал, чтобы его называли Блаженным Эмброузом Бейли, поднял бредовый взгляд и сказал:
— Давайте-ка поскорее, там кающиеся на милю выстроились. Быстро падайте на колени и кайтесь.
Капитан глупо усмехнулся:
— Просто пришел сообщить вам, где ваша жена.
Вид у Тристрама был тупой и мрачный.
— У меня нет жены, — пробормотал он. — Я ее выгнал.
— Вздор, видите ли, — сказал капитан. — У вас совершенно определенно есть жена, которая в данный момент, видите ли, поселилась у своей сестры и зятя неподалеку от Престона. Государственная ферма СЗ313, вот адрес.
— Вот как, — злобно сказал Тристрам. — Вот где эта сука.
— Да, — сказал капитан, — жена ваша там, ждет своего незаконного, хоть и законного, видите ли, ребенка.
Расстриженный священник, устав ждать, когда капитан падет на колени и начнет каяться, слушал теперь со стонами, сильно крутя головой, покаяние кого-то невидимого и неведомого.
— Грязный грех, — сказал он, — блуд. Сколько раз?
— Как минимум, — сказал капитан, — один можно считать доказанным. Ее оставили в покое, видите ли; никто из наших людей не тревожит ее в том самом уголке Северной Провинции. Я получил информацию о ее местонахождении из нашего отделения Транспортного Контроля. Ну, — сказал он, — вам, может быть, интересно, почему мы, видите ли, не вмешиваемся. Может быть, вы гадаете на этот счет.
— Ах, проклятая белиберда, — рыкнул Тристрам. — Ни о чем я не гадаю, потому что ничего не знаю. Торчу тут, умираю с голоду, из внешнего мира никаких новостей, никаких писем. Никто не приходит меня навестить. — Он был готов превратиться в старого Тристрама, зашмыгать, но крепко взял себя в руки и зарычал: — Мне плевать, будьте вы прокляты. Мне на вас на всех плевать, будь я проклят, понятно?
— Очень хорошо, — сказал капитан. — Времени мало, видите ли. Я хочу знать, когда, по вашим подсчетам, она должна ребенка родить.
— Какого ребенка? Кто тут говорит про ребенка? — прорычал Тристрам.
— Идите с миром, Бог вас благословит, — сказал блаженный Эмброуз Бейли. А потом: — Я прощаю своих мучителей. В свете этого всепоглощающего пламени прозреваю вечный свет потустороннего мира.
— Ну, хватит, видите ли, — нетерпеливо сказал капитан. — Говорят вам, она ждет ребенка. Конечно, мы, видите ли, вполне легко можем проверить, что она беременна. Я хочу знать, когда она должна родить ребенка. Когда она зачала, по вашим подсчетам?
— Понятия не имею, — мрачно и апатично качнул головой Тристрам. — Не имею вообще никакого понятия.
Капитан вытащил из кармана кителя что-то в желтой шуршащей бумаге.
— Может, вы проголодались, — сказал он. — Может, поможет немножечко синтешока.
Развернул батончик, протянул. Блаженный Эмброуз Бейли оказался проворней Тристрама: метнулся лучом света, схватил плитку, истекая слюной. Тристрам бросился на него; они рычали, царапались, рвали. В конце концов каждый заполучил половинку. Хватило трех секунд, чтоб по-волчьи сожрать липкое коричневое вещество.
— Ну, давайте, — резко сказал капитал. — Когда это было?
— Хо огда ыло? — Тристрам причмокивал языком, облизывал пальцы. — Ах, это, — сказал он наконец. — Должно быть, в мае. Знаю, когда это было. В начале Интерфазы. У вас есть еще эта штука?
— Что имеется в виду? — терпеливо расспрашивал капитан. — Что такое Интерфаза?
— Конечно, — сказал Тристрам, — ведь вы не историк. Ничего не смыслите в науке историографии. Просто наемный головорез с карманами, туго набитыми синтешоком. — Он рыгнул; видно, его тошнило. — Когда все вы, наемные головорезы, начали шататься по улицам. Дайте еще, будьте прокляты. — Потом яростно обратился к сокамернику: — Она была моя. Ты ее съел. Ее мне принесли. Будь ты проклят, — и принялся слабо бить блаженного Эмброуза Бейли, который, сложив руки и подняв глаза, сказал:
— Отче, прости их, ибо не ведают, что творят.
Тристрам отступился, тяжело дыша.
— Хорошо, — сказал капитан. — Ну, значит, мы знаем, когда надо действовать. Можете ожидать, видите ли, окончательного позора своего брата и наказания своей жены.
— Что вы хотите сказать? О чем это вы говорите? Наказание? Какое наказание? Если собираетесь за мою жену взяться, оставьте эту суку в покое, слышите? Она моя жена, не ваша. Я сам по-своему разберусь со своей женой. — И, не стыдясь, захныкал. — Ох, Бетти, Бетти, — завывал он, — почему ты не вытащишь меня отсюда?
— Вы, конечно, понимаете, — сказал капитан, — что находитесь здесь из-за брата?
— Поменьше болтовни, — прогнусавил Тристрам, — и побольше синтешока, вы, лицемер, обжора. Ну-ка, руки вверх.
— Напитайте во имя любви к небесам, — вторил блаженный Эмброуз Бейли. — Не забывайте служителей Господа во дни изобилия своего. — Он упал на колени, вцепился в ноги капитана, чуть его не свалив.
— Охрана! — крикнул капитан.
— И, — сказал Тристрам, — оставьте в покое моего ребенка. Это мой ребенок, вы, маньяк-детоубийца. — Он начал слабыми кулаками постукивать в капитана, как в дверь. — Мой ребенок, свинья. Мой протест, мое грязное слово грязному миру, ты, разбойник. — И начал обыскивать капитана на предмет синтешока проворными длинными обезьяньими руками.
— Охрана! — крикнул капитан, отбрыкиваясь от него.
Блаженный Эмброуз Бейли отпустил капитанские ноги, пополз, упав духом, назад к своему топчану.
— Пять раз «Отче наш» и пять «Богородице, Дево, радуйся», — сказал он небрежно, — сегодня и завтра в честь Цветочка. Идите с миром, Бог вас благословит.
Явившийся охранник весело спросил:
— Не доставили вам никаких неприятностей, а, сэр? Хорошо. — Руки Тристрама, слишком слабые для дальнейшего обыска, повисли по бокам. — Вот, — ткнул в него пальцем охранник. — Настоящим кошмариком был террорист, когда только тут появился. Никак не могли его вразумить, настоящий преступник. Теперь здорово пообломался, — с оттенком гордости сказал он.
Тристрам забился в свой угол, бормоча:
— Мой ребенок, мой ребенок, мой ребенок.
С этим спондеем в ушах капитан ушел, нервно усмехаясь.
Глава 5
В конце декабря в Бриджуотере, графство Сомерсет, Западная Провинция, мужчина средних лет по имени Томас Уортон, шедший домой с работы вскоре после полуночи, подвергся нападению каких-то юнцов. Они пырнули его ножом, ободрали, насадили на вертел, смазали жиром, нарезали, приготовили, — открыто, без всякого стыда, в одном из городских кварталов. Голодную толпу, которая шумно требовала ломтей и кусков, удерживали позади — чтобы не нарушился Королевский Мир — жующие, брызжущие слюной серые. В Тереке, Северный Райдинг, трое парней — Альфред Пиклс, Дэвид Огден и Джеки Пристли — были насмерть убиты молотком в темной пивной и утащены через задний двор в дом чуть дальше по улице. Два вечера улица веселилась под дымок жаркого. В Стоуке-на-Тренте из-под снега внезапно оскалился скелет женщины (позже опознанной как Мария Беннет, незамужняя, двадцати восьми лет), начисто лишенный нескольких хороших вырезок. В Джиллингеме, графство Кент, Большой Лондон, на потайной задней улочке открылся продуктовый магазин, где по ночам шла жарка; похоже, его опекали представители обеих полиций. Ходили слухи о солидных хрустких рождественских обедах в некоторых не подвергшихся преобразованиям районах побережья Саффолка.
В Глазго на хогманей[29] секта бородачей, поклонявшихся Ньялю[30], приносила многочисленные человеческие жертвы, оставляя обожествленному сожженному советчику внутренности, а себе мясо. В не столь изысканном Киркколди наблюдалось немало частных кейли[31] с мясными сандвичами. Новый год начинался с рассказов о робкой антропофагии в Мэрипорте, Ранкорне, Берслеме, Западном Бромвиче и Киддерминстере. Потом в столице внезапно полыхнул собственный каннибализм: мужчина по фамилии Эмис претерпел жестокую ампутацию руки на окраине Кингсвея; С. Р. Кок, журналист, был сварен в старом медном котле неподалеку от Шепердс-Буш; мисс Джоан Уэйн, учительница, была зажарена кусками.
Впрочем, все это были рассказы. Никакого реального способа проверить их истинность не существовало; они вполне могли оказаться бредовой фантазией экстремального голода. В частности, одна история оказалась столь невероятной, что бросила тень сомнения на другие. Из Бродика на острове Арран сообщалось, будто за коллективным ночным поеданием человеческой плоти последовала гетеросексуальная оргия в ярком свете брызжущих салом факелов и будто на следующее утро был замечен пробившийся из-под утоптанной земли росток корнеплода, известного как козлобородник. Чему никоим образом ни с какими натяжками было невозможно поверить.
Глава 6
У Беатрис-Джоанны начинались схватки.
— Бедная старушка, — сказал Шонни. — Бедная, бедная старушка.
Он, его жена и свояченица стояли в то яркое, хрусткое февральское утро у стойла Бесси, больной свиньи. Всей обмякшей серой тушей Бесси, слабо похрюкивая, лежала на боку — огромная руина плоти. Верхний бок в странных пятнах вздымался, точно ей снилась охота. Панкельтские глаза Шонни наполнились слезами.
— Глисты в ярд длиной, — сокрушенно сказал он, — ужасные живые глисты. Почему глисты должны жить, а она нет? Бедная, бедная, бедная старушка.
— Ох, Шонни, прекрати, — всхлипнула Мевис. — Мы должны очерстветь сердцем. В конце концов, она просто свинья.
— Просто свинья? Просто свинья? — возмутился Шонни. — Она выросла вместе с детьми, благослови Бог старушку. Она была членом семьи. Она без конца приносила приплод, чтоб мы могли прилично питаться. Ей надо устроить христианские похороны, спаси Господь ее душу.
Беатрис-Джоанна сочувствовала его слезам; она во многом была ближе с Шонни, чем с Мевис. Но сейчас на уме у нее были другие вещи. Начинались схватки. Нынче справедливый баланс: смерть свиньи, рождение человека. Она не боялась, веря в Шонни и Мевис, особенно в Шонни; беременность шла здоровым нормальным путем, терпя только некоторые разочарования: сильному желанию пикулей-корнишонов пришлось остаться неудовлетворенным, стремление переставить в фермерском доме мебель пресекла Мевис. По ночам иногда возникало всепоглощающее желание оказаться в уютных объятиях, как ни странно, не Дерека, а…
— А-а-а-ах.
— Получается две за двадцать минут, — сказала Мевис. — Иди-ка лучше в дом.
— Это потуги, — сказал Шонни с чем-то похожим на радость. — Должно быть, где-нибудь нынче ночью, хвала Господу.
— Немножечко больно, — сказала Беатрис-Джоанна. — Не сильно. Просто чуточку, вот и все.
— Хорошо, — с энтузиазмом пробурчал Шонни. — Первым делом надо клизму. С мыльной водой. Позаботишься об этом, Мевис? И ей лучше принять хорошую теплую ванну. Правильно. Горячей воды у нас, слава Богу, полно. — Он поспешно погнал их в дом, оставив Бесси страдать в одиночестве; принялся открывать и захлопывать дверцы шкафчиков. — Перевязочные материалы, — кричал он. — Я должен приготовить перевязочные материалы.
— Хватит еще времени, — сказала Мевис. — Она человек, знаешь, не зверь в поле.
— Поэтому я и должен приготовить перевязочные материалы, — взорвался Шонни. — Боже милостивый, ты что, женщина, хочешь, чтобы она просто перекусила пуповину, как кошка? — Нашел льняные нитки и, распевая панкельтский гимн, сплел десять дюймов на перевязь пуповины, завязав на концах узлы. Тем временем Беатрис-Джоанну отвели наверх в спальню, в доме во все горло запели трубы с горячей водой, потрескивая и напрягаясь, как корабль в пути.
Боли становились все чаще. Шонни приготовил постель в отапливаемом сарае, постелил упаковочную бумагу, разгладил поверх нее простыню, без конца распевая. Урожай погиб, умирает верная свинья, только новая жизнь готова показать нос силам бесплодия — жестом, некогда называвшимся «накося-выкуси». Нежданно-негаданно в голову Шонни пришли два странных имени почему-то казавшихся бородатыми, — Зондек и Ашхейм. Кто же они такие? Он вспомнил: древние изобретатели анализа на беременность. Несколько капель мочи беременной женщины, введенные маленькой мышке, заставляли ее быстро достичь половой зрелости. По какой-то причине его сердце прыгнуло в неизмеримом восторге. Это, конечно, огромная тайна — вся жизнь едина, вся жизнь едина. Но сейчас не время об этом думать.
Димфна и Ллевелин пришли домой из школы.
— В чем дело, пап? Что будет, пап? Что ты делаешь, пап?
— Тетке вашей время пришло. Не приставайте ко мне сейчас. Идите куда-нибудь, поиграйте. Нет, постойте, пойдите побудьте с бедной старушкой Бесси. Подержите ее за копытце, бедную старушку.
Теперь Беатрис-Джоанне хотелось лечь. Плодная оболочка быстро лопнула, отошли воды.
— На левый бок, девочка, — приказал Шонни. — Больно? Бедная старушка.
Фактически боль становилась гораздо хуже; Беатрис-Джоанна начала задерживать дыхание и сильно тужиться. Шонни привязал к изголовью кровати длинное полотенце, уговаривал:
— Тяни, девочка. Тяни сильней. Благослови тебя Бог, теперь уж недолго. — Беатрис-Джоанна тянула со стонами. — Мевис, — сказал Шонни, — дело, должно быть, долгое. Принеси-ка мне пару бутылок сливовицы и стакан.
— Осталась всего пара бутылок.
— Вот их и тащи, будь доброй девочкой. Ну, ну, моя красавица, — сказал он Беатрис-Джоанне. — Тяни, тяни, благослови тебя Бог.
Он проверил гревшиеся на радиаторе старомодные свивальники, связанные двумя сестрами долгими зимними вечерами. Стерилизовал свои перевязочные материалы; ножницы кипели в кастрюле; на полу поблескивал жестяной таз; хлопковая вата ждала, когда ее скрутят в тампоны; на косой балке висели свивальники, — все фактически готово.
— Благослови тебя Бог, дорогая моя, — сказал он своей жене, вернувшейся с бутылками. — Будет великий день.
День, безусловно, был долгим. Беатрис-Джоанна напрягала все мышцы почти два часа. И кричала от боли, а Шонни, потягивая сливовицу, ободрительно покрикивая, наблюдал, ждал, потея не меньше нее.
— Будь у нас только, — бормотал он, — хоть какое-то обезболивающее. Вот, девочка, — решительно сказал он, — выпей-ка, — и протянул бутылку. Но Мевис схватила его за руку.
— Смотри! — закричала она. — Идет!
Беатрис-Джоанна взвизгнула. На свет появлялась головка, завершала, в конце концов, трудный путь: оставив позади костистый туннель тазового пояса, проталкивалась сквозь влагалище в полный воздуха мир, — равнодушный сейчас, он вскоре станет враждебным. После короткой паузы протолкнулось и тело ребенка.
— Отлично, — сказал Шонни с сияющими глазами, вытирая закрытые глазки младенца влажным тампоном, нежными, любовными движениями. Новорожденный закричал, приветствуя мир. — Прелестно, — сказал Шонни.
Потом, когда пульс в пуповине начал замирать, взял две приготовленные связки ниток, умело перевязал, туго, еще туже, крепко-накрепко, так что получились две пограничные линии с ничейной землей в центре. И осторожно щелкнул между ними стерилизованными ножницами. Теперь новая капля жизни, наполняясь бешено глотаемым воздухом, была предоставлена сама себе.
— Мальчик, — сказала Мевис.
— Мальчик? Так тому и быть, — сказал Шонни. Освободившись от матери, он переставал быть простой вещью. Шонни оглянулся, следя за выходом плаценты, пока Мевис заворачивала ребенка в шаль и укладывала в ящик у радиатора; купать его предстояло попозже.
— Боже милостивый, — сказал наблюдавший Шонни. Беатрис-Джоанна закричала, однако не так громко, как прежде. — Еще один, — в благоговейном страхе объявил Шонни. — Двойня, клянусь Богом. Приплод, клянусь Господом Иисусом.
Глава 7
— Выходи, ты, — сказал охранник.
— И почти вовремя, — взорвался Тристрам, поднимаясь с топчана. — Почти вовремя, будь ты проклят, гад. Дай поесть чего-нибудь, чтоб тебя разразило, прежде чем я уйду.
— Не ты, — с удовольствием сказал охранник. — Он, — указал он. — Ты еще долго с нами пробудешь, мистер Похабник. Это его выпускают.
Блаженный Эмброуз Бейли, которого встряхнул охранник, слепо заморгал и, тараща глаза, начал опоминаться от бесконечного присутствия Бога, установившегося в конце января. Он очень ослаб.
— Предатель, — зарычал Тристрам. — Подсадная утка. Все врал про меня, вот что ты делал. Купил себе враньем позорную свободу. — А охраннику он с надеждой сказал с большими яростными глазами: — Ты точно не ошибся? Точно не я?
— Он, — ткнул пальцем охранник. — Не ты. Он. Ты ведь не… — он прищурился на зажатую в руке бумажку, — не духовное лицо, что бы это ни значило, так? Их всех освобождают. А сквернословам вроде тебя тут придется сидеть. Правильно?
— Вопиющая распроклятая несправедливость, — завопил Тристрам, — вот что это такое. — Он упал на колени перед охранником, молитвенно сложив руки, сгорбившись, словно только что сломал себе шею. — Пожалуйста, выпусти меня вместо него. С ним покончено. Он думает, будто уже мертв, сожжен на костре. Думает, будто уже хорошо продвинулся по дороге к канонизации. Он просто не понимает, что происходит. Пожалуйста.
— Он, — указал охранник. — Его имя в этой бумажке. Смотри — Э. Т. Бейли. А ты, мистер Богохульник, останешься тут. Найдем тебе другого приятеля, не волнуйся. Давай, старик, — мягко сказал он блаженному Эмброузу. — Выйдешь отсюда, обратишься за распоряжениями к одному малому в Ламбете, он тебе скажет, что делать. Давай, ну. — И еще раз встряхнул его, несколько посильней.
— Дай мне его паек, — умолял Тристрам, по-прежнему на коленях. — Это самое меньшее, что ты можешь сделать, будь ты проклят, лопни твои глаза. Я чертовски голодный, будь все проклято.
— Мы все голодные, — рявкнул охранник, — а некоторым и работать приходится, не просто слоняться весь день. Все пытаемся прожить на тех самых орешках да на паре капель того самого синтемола, и считается, долго так продолжаться не может при таком положении вещей. Пошли, — сказал он, встряхивая блаженного Эмброуза. Но блаженный Эмброуз лежал с просветленным взором в священном трансе, почти не шевелясь.
— Еды, — пробурчал Тристрам, с трудом вставая. — Еды, еды, еды.
— Я тебе дам еды, — пригрозил охранник, вовсе этого не имея в виду. — Пришлю кого-нибудь из прихваченных людоедов, вот что я сделаю. Вот кто будет твоим новым соседом по камере. Вырвет у тебя печенку, вот что он сделает, зажарит и съест.
— Жареная или сырая, — простонал Тристрам, — какая разница. Дай мне ее, дай.
— Э-эх ты, — с отвращением усмехнулся охранник. — Пошли, ну же, старик, — сказал он блаженному Эмброузу с нарастающим беспокойством. — Вставай сейчас же, как приличный парень. Тебя выпускают. Вон, вон, вон, — продолжал он, как пес.
Блаженный Эмброуз поднялся на сильно дрожащих ногах, привалившись к охраннику.
— Quia peccavi minis[32], — пробормотал он дрожащим старческим голосом. А потом неуклюже упал.
— Сдается мне, — сказал охранник, — ты совсем плох, вот что. — Он склонился, насупился на него, как на засорившуюся сточную яму.
— Quoniam adhuc[33], — пробормотал блаженный Эмброуз, недвижимо лежа на плитах.
Тристрам, считая, что видит шанс, рухнул на охранника, точно башня, по его мнению. Оба, пыхтя, покатились по блаженному Эмброузу.
— Ах, вот ты как, вот ты как, мистер Поганец? — зарычал охранник. Блаженный Эмброуз Бейли застонал, как, должно быть, стонала блаженная Маргарита Клитерская под прессом в несколько центнеров в Йорке в 1586 году. — Сейчас хорошенько получишь, как следует, — пропыхтел охранник, встав на Тристрама коленями и колотя его обоими кулаками. — Напрашивался, получи, мистер Предатель. Ты живым никогда отсюда не выйдешь, вот как. — Он яростно с хрустом ударил его по губам, сломав вставные челюсти. — Ты долго на это напрашивался, вот так вот. — Тристрам тихо лежал, отчаянно дыша. Охранник, еще задыхаясь, потащил блаженного Эмброуза Бейли на свободу.
— Меа culpa, mea culpa, mea maxima culpa[34], — вымолвил расстрига, трижды стукнув себя в грудь.
Глава 8
— Слава Богу! — воскликнул Шонни. — Мевис, иди посмотри, кто тут. Ллевелин, Димфна. Скорей, скорей все давайте.
Ибо в дом вошел не кто иной, как отец Шекель, по профессии торговец семенами, много месяцев назад взятый грубыми париями с накрашенными помадой губами. Отцу Шекелю было немного за сорок, голова очень круглая, коротко стрижена, ярко выраженный экзофтальм[35] и хронический насморк в результате одностороннего нароста на носовой перегородке. С вечно открытым ртом и вытаращенными глазами, он смахивал на Уильяма Блейка, созерцавшего фей, поднимая в благословении правую руку.
— Вы очень худой, — сказала Мевис.
— Вас мучили? — спросили Ллевелин и Димфна.
— Когда вас выпустили? — закричал Шонни.
— Чего мне больше всего хотелось бы, — сказал отец Шекель, — так это выпить. — Речь его была приглушенной и насморочной, как при вечной простуде.
— Есть капелька сливовицы, — сказал Шонни, — осталась после родов и празднования их завершения. — И побежал за сливовицей.
— Роды? О каких родах он говорит? — спросил, усаживаясь, отец Шекель.
— Сестра моя, — сказала Мевис. — Близнецов родила. Нам крестить надо будет, отец.
— Спасибо, Шонни. — Отец Шекель взял наполовину налитый стакан. — Ну, — сказал он, отхлебывая, — кое-какие странные вещи творятся, а?
— Когда вас выпустили? — снова спросил Шонни.
— Три дня назад. С тех пор я побывал в Ливерпуле. Невероятно, но вся иерархия цела — архиепископы, епископы, все. Маскарад теперь можно оставить. Можно даже носить священническое облачение, если мы пожелаем.
— А мы, кажется, новостей вовсе не получаем, — сказала Мевис. — Нынче просто говорят, говорят, говорят, — увещания, пропаганда, — только мы опасаемся слухов, правда, Шонни?
— Каннибализм, — сказал Шонни. — Человеческие жертвоприношения. О подобных вещах мы слыхали.
— Вино очень хорошее, — сказал отец Шекель. — Думаю, мы не сегодня, так завтра увидим, как снимут запрет с виноградарства.
— Что такое виноградарство, пап? — спросил Ллевелин. — То же самое, что человеческие жертвоприношения?
— Вы оба, — сказал Шонни, — можете снова пойти и подержать лапу бедняжечки Бесси. Поцелуйте руку отца Шекеля перед уходом.
— Лапу отца Шекеля, — хихикнула Димфна.
— Ну и хватит теперь, — предупредил Шонни, — иначе получите по затрещине прямо в ухо.
— Бесси долго умирает, — проворчал Ллевелин с юной бессердечностью. — Пошли, Димф. — Они поцеловали руки отцу Шекелю и, тараторя, пошли прочь.
— Положение все еще не совсем ясное, — сказал отец Шекель. — Нам известно одно: все начинают сильнее пугаться. Это всегда можно сказать. Папа, видно, вернулся в Рим. Я своими глазами видел архиепископа Ливерпульского. Знаете, он, бедняга, работал каменщиком. Как бы там ни было, мы сохранили свет в темные времена. Это было предначертано Церковью. Есть чем гордиться.
— А теперь что будет? — спросила Мевис.
— Мы возвращаемся к своим священническим обязанностям. Снова будем проводить мессу — открыто, легально.
— Слава Богу, — сказал Шонни.
— Ох, не думайте, будто бы Государство хоть сколько-нибудь беспокоится о славе Божией, — сказал отец Шекель. — Государство боится сил, которых не понимает, и все. Руководители Государства страдают от приступов суеверного страха, вот в чем все дело. Ничего хорошего со своей полицией не добились, теперь призывают священников. Церквей никаких сейчас нет, поэтому нам придется ходить по отведенным районам, кормить всех Богом вместо закона. Ох, это все очень умно. Думаю, сублимация — большое слово: не ешь своего соседа, ешь вместо этого Бога. Нас используют, вот что. Но и мы пользуемся, в ином смысле, конечно. Прямо сейчас беремся за главную функцию — за сакраментальную функцию. Одно мы усвоили: церковь может пережить любую ересь или неортодоксальность, в том числе вашу безвредную веру во Второе пришествие, пока крепко держится за основную функцию. — Он фыркнул. — Я слышал, съедено поразительное количество полисменов. Пути Господни неисповедимы. Похоже, бесполая плоть сочнее.
— Какой ужас, — поморщилась Мевис.
— О да, ужас, — усмехнулся отец Шекель. — Слушайте, у меня мало времени, я нынче вечером должен добраться до Аккрингтона, может, пешком придется идти, автобусы вроде не ходят. У вас есть престольные облатки?
— Немного, — сказал Шонни. — Ребятишки, прости их, Боже, отыскали пакет и давай есть, язычники маленькие, богохульники. Все бы сожрали, как волки, если б я их не поймал.
— Потрудитесь немножечко ради крещения, прежде чем уходить, — сказала Мевис.
— Ох, да. — Отца Шекеля повели в сарай, где лежала Беатрис-Джоанна со своей двойней. Выглядела похудевшей, однако румяной. Близнецы спали.
— А после ритуала над новорожденными, — сказал Шонни, — как насчет ритуала над умирающей?
— Это, — представила Мевис, — отец Шекель.
— Я ведь не умираю, правда? — встревожилась Беатрис-Джоанна. — Отлично себя чувствую. Хоть и голодная.
— Умирает бедная старушка Бесси, бедная старая леди, — сказал Шонни. — Я требую для нее тех же прав, что имеются у любой христианской души.
— У свиньи нет души, — сказала Мевис.
— Двойня, а? — сказал отец Шекель. — Поздравляю. Оба мальчики, а? Какие имена вы им выбрали?
— Одно Тристрам, — сразу сказала Беатрис-Джоанна. — Другое Дерек.
— Можете дать мне воды? — спросил отец Шекель Мевис. — И немножечко соли.
Вбежали запыхавшиеся Ллевелин с Димфной.
— Папа, — закричал Ллевелин, — пап, Бесси.
— Скончалась, да? — сказал Шонни. — Бедная верная старушка. Не получила утешения последними ритуалами, да помилует ее Бог.
— Она не умерла, — закричала Димфна. — Она ест.
— Ест? — опешил Шонни.
— Она встала и ест, — сказал Ллевелин. — Мы нашли яйца в курятнике и ей дали.
— Яйца? Яйца? Что, все с ума сошли, в том числе я?
— И те самые печенья, — сказала Димфна. — Круглые белые в шкафчике. Ничего больше найти не смогли.
Отец Шекель рассмеялся. Сел просмеяться на краешек кровати Беатрис-Джоанны. Он смеялся над смешанными эмоциями, отражавшимися на лице Шонни.
— Не имеет значения, — сказал он наконец с придурковатой ухмылкой. — Найду какой-нибудь хлеб по пути в Аккрингтон. Должен же быть там хлеб где-нибудь.
Глава 9
Новым сокамерником Тристрама стал массивный нигериец по имени Чарли Линклейтер. Это был разговорчивый дружелюбный мужчина с таким большим ртом, что было непонятно, как ему удавалось добиться хоть какой-то точности в произношении английских гласных. Тристрам нередко пробовал сосчитать его зубы — собственные, часто сверкавшие как бы из гордости этим фактом — и, похоже, всегда приходил к итогу, превышавшему положенные тридцать два. Это его беспокоило. Чарли Линклейтер отбывал неопределенный срок за неопределенное преступление, связанное, насколько сумел уяснить Тристрам, с производством на свет многочисленного потомства и с избиением серых, приправленным скандалом в вестибюле Правительственного Здания и потреблением мяса в пьяном виде.
— Приятная передышечка тут, — сказал он, — мне не повредит. — Голос у него был звучный, ало-лиловый. В присутствии этой лощеной синевато-черной плоти Тристрам себя чувствовал особенно худым и слабым. — Говорят, мясо ел, — сказал Чарли Линклейтер на свой ленивый манер, развалившись на нарах, — только самого главного-то и не знают, приятель. Так вот, добрых десять лет назад водил я компанию с женой одного мужика из Кадуны, такого же, как и я. Звали его Джордж Дэниел, занимался он тем, что снимал показания со счетчиков. Ну, нежданно вернулся, застал нас за делом. Что нам оставалось, как не прибить его старым тесаком? Ты бы то же самое сделал, приятель. Ну и вот, остаемся мы с трупом, — добрых тринадцать стоунов. Что нам оставалось, как не загрузить его в старый котел? Целую неделю пришлось есть без устали. Кости закопали, никто бы не сделал умнее. Был большой пир, брат, настоящая добрая еда. — Он вздохнул, облизал огромные губы, даже рыгнул от благодарного воспоминания.
— Я должен отсюда выбраться, — сказал Тристрам. — Там ведь есть еда, во внешнем мире, правда? Еда. — Он пустил слюни, тряхнул решетку, но слабо. — Я должен поесть, должен.
— Ну, — сказал Чарли Линклейтер, — мне-то нечего отсюда спешить. Меня кое-кто ищет со старым тесаком, и, по-моему, мне тут не хуже, чем в любом другом месте. Во всяком случае, на какое-то время. Впрочем, с радостью помогу, чем смогу, тебе отсюда выбраться. Не то чтобы мне не нравилась твоя компания, ты воспитанный, образованный человек, и манеры у тебя хорошие. Только если тебе надо выбраться, помогу, парень.
Когда пришел охранник, чтоб сунуть сквозь решетку полдник — питательные таблетки и воду, — Тристрам с интересом увидел, что он захватил дубинку.
— Только выкипи дрянь какую-нибудь, — сказал охранник, — получишь вот от этой леди, — махнул он дубинкой, — хорошую затрещину по башке, мистер Кровопийца. Поэтому посматривай, вот что я тебе скажу.
— Очень у него симпатичная черная палка, — сказал Чарли Линклейтер. — Судя по его разговору с тобой, манеры у него не слишком хорошие, — добавил он. А потом разработал простой план верного освобождения Тристрама.
Ему самому он в определенной степени угрожал наказанием, но у этого человека было большое сердце. Поглотив за семь дней около девяти стоунов специалиста по снятию показаний со счетчиков, он явно был также настойчивым и упорным. И на первом простом этапе своего простого плана устроил демонстрацию враждебности к сокамернику ради исключения риска быть заподозренным в соучастии, когда придет время второго этапа. Отныне, когда бы охранник ни заглянул сквозь решетку, он громко рявкал на Тристрама:
— Хватит, парень, на меня набрасываться. Держи свои грязные слова при себе. Я к такому обращению ни в коем случае не привык.
— Опять? — кивнул мрачный охранник. — Мы его обломаем, обожди, увидишь. Мы заставим его ползать на брюхе, прежде чем совсем с ним покончим.
Тристрам с запавшими из-за сломанных челюстей губами открыл рот, как рыба. Охранник шарахнулся назад, оскалился и ушел. Чарли Линклейтер подмигнул. Так продолжалось три дня.
На четвертый день Тристрам лежал, как когда-то лежал блаженный Эмброуз Бейли, — навзничь, тихо, подняв взор к небесам. Чарли Линклейтер тряхнул решетку.
— Он умирает. Скорей сюда. Парень дух испускает. Идите сейчас же.
Ворча, пришел охранник. Увидел Тристрама в прострации, открыл дверь камеры.
— Хорошо, — сказал Чарли Линклейтер через пятнадцать секунд. — Просто влезай в его одежку, парень. Отличная работенка, — сказал он, вертя дубинку за петлю из кожзаменителя. — Просто влезай в его форму, вы с ним почти одних размеров. — Между ними распростерся намертво отключившийся охранник. — Слабенькая у него черепушка, — прокомментировал Чарли Линклейтер. Потом нежно поднял его, положил на Тристрамов топчан, накрыл Тристрамовым одеялом. Тем временем Тристрам, тяжело от волнения дыша, влезал в поношенную синюю форму охранника, застегивал пуговицы. — Ключи не забудь, — сказал Чарли Линклейтер, — больше того, парень, не забудь дубинку. Эта маленькая красотка тебе по-настоящему дорогу расчистит. Ну, по-моему, он еще полчаса не очухается, так что попросту не спеши, веди себя естественно. Фуражку как следует нахлобучь на глаза, парень. Жалко, что у тебя эта самая борода.
— Очень признателен, — сказал Тристрам с бешено бьющимся сердцем. — Правда.
— Даже не думай, — сказал Чарли Линклейтер. — Ну-ка, дай мне легонько по кумполу этой самой дубинкой, чтоб все натуральнее выглядело. Камеру запирать нечего, никто не собирается из нее выходить, только ключами не позабудь звякнуть, чтобы все было мило и натурально. Ну, давай. Бей. — Тристрам слабо, как по поданному на завтрак яйцу, стукнул по дубовому черепу. — Можно и получше, — сказал Чарли Линклейтер. Тристрам, крепко сжав губы, шарахнул от души. — Что-нибудь вроде этого, — сказал Чарли Линклейтер, демонстрируя белки глаз. Туша грохнулась на плиты так, что задребезжали жестянки на полке.
В коридоре Тристрам осторожно глянул в обе стороны. В дальнем конце галереи двое охранников, мрачно привалившихся к ограждению колодца, болтали и глазели вниз, словно на море. В другом конце было чисто: до главной лестницы всего четыре камеры. Тристрам беспокоился — бородатый охранник. Нашел в кармане чужих заскорузлых штанов носовой платок и, вытянув руку, закрыл им лицо. Зуб болит, челюсть или еще что-нибудь. Совету Чарли Линклейтера он решил не следовать: раз уж он неестественно выглядит, надо и вести себя неестественно. И неуклюже заплясал вниз по железной лестнице, звякая ключами, топая башмаками. На площадке встретился с другим, поднимавшимся охранником.
— Что с тобой? — спросил тот.
— Хлебало… Мочи нету, — пробормотал Тристрам. Другой удовлетворенно кивнул и продолжал восхождение.
Тристрам потопал вниз. Задержал дыхание. Кажется, слишком легко получается. Пролет за пролетом гремело железо, ряд за рядом бесконечные камеры, желтоватые таблички с плотно стоявшими печатными буквами на каждой площадке: «Тюрьмы Е.В. Правила». Наконец первый этаж, ощущение, будто он держит галереи с камерами на своей собственной опьяненной голове, балансируя ими. Охранник с бычьей мордой, окостеневший, словно ободьями стянутый, столкнулся с ним нос к носу при повороте за угол.
— Эй, ты, — сказал он. — Что с тобой? Новичок, что ли?
— Ум-гум, — шамкнул Тристрам. — Заплутал. Так и знал…
— Если ищешь лазарет, — сказал охранник, — тогда прямо вон там. Мимо не пройдешь. — И махнул рукой.
— Ох, кусочек веревки бы… — прогнусавил Тристрам.
— Все в порядке, приятель, — сказал охранник. И Тристрам поспешил прочь. Теперь пошли сплошь учрежденческие коридоры, стены с негроидно-коричневыми панелями, сильный запах дезинфекции, голубая, освещенная изнутри коробочка над притолокой с надписью: «СЛУЖЕБНЫЙ ЛАЗАРЕТ». Тристрам храбро вошел в помещение с кабинками, с молодыми людьми в белых халатах, с застоявшимся запахом спирта. За ближайшей дверью слышался плеск и журчание воды, бормотание мывшегося мужчины. Тристрам обнаружил, что дверь открыта, вошел. Голубой кафель, пар, мывшийся намыливал голову, крепко зажмурясь, точно в жесточайшей агонии.
— Побриться забыл, — крикнул Тристрам.
— А? — в ответ крикнул мывшийся.
Тристрам с незначительной радостью обнаружил приделанную к скобе в стене электробритву. Включил, принялся соскребать с лица бороду вместе с мясом.
— Эй, — сказал, вновь прозрев, мывшийся, — что тут происходит? Кто вас сюда пустил?
— Бреюсь, — сказал Тристрам, с ошеломлением и ужасом, с яростным недоверием своим глазам глядя, как по мере падения клочков бороды в зеркале появляются впалые щеки. — Еще всего минутку, — сказал он.
— Нигде теперь нельзя уединиться, — проворчал мывшийся. — Даже когда моешься в ванне. — Он раздраженно взбудоражил воду. — Хоть бы для приличия шапку сняли, когда в ванную вламываетесь.
— Всего две секунды, — сказал Тристрам, оставляя усы ради экономии времени.
— Вы обязаны убрать с пола весь мусор, — сказал мывшийся. — Почему я должен наступать босыми ногами на чьи-то усы? — А потом: — Эй, в чем дело? Вы кто такой? У вас борода, — была, по крайней мере, — и тут что-то не так. Охранники бород не носят, только не в этой тюрьме, нет. — Он попытался вылезти из ванны, мужчина с кроличьим телом, с черной полосой волос от грудины до лобка. Тристрам толкнул его, сильно намыленного, обратно и бросился к двери. Радостно увидел в ней ключ, вытащил, вставил с другой стороны. Мывшийся, сплошь в мыле, опять попытался подняться. Чисто выбритый Тристрам по-рыбьи произнес слова прощания, вышел и запер дверь. Слышался крик мывшегося: «Сюда!» — и плеск. В коридоре Тристрам спокойно сказал юнцу в белом халате:
— Я здесь новичок, похоже, заблудился. Как мне выйти отсюда?
Юнец, улыбаясь, вывел его из лазарета и дал указания.
— Вот тут вниз, милый мой, — сказал он, — потом сразу сверните налево, потом прямо, не ошибетесь, мой милый.
— Большое спасибо, — сказал Тристрам, улыбаясь черной дырой рта. Все в самом деле поистине были в высшей степени любезны.
В вестибюле, широком, высоком и мрачном, несколько охранников, должно быть сменившихся, вручали ключи старшему офицеру в новенькой щегольской синей форме, скорее семи, чем шести футов ростом.
— Верно, — говорил он без всякого интереса, — верно, — сверял номера на ключах со списком и ставил галочку, — верно, — передавал ключи помощнику, который развешивал их на стене. — Верно, — сказал он Тристраму.
В массивных металлических дверях тюрьмы был по левую руку открытый проходик. Через него выходили охранники. Все было очень легко. Тристрам чуть постоял на ступеньках, вдыхая свободу, глядя на небо, изумляясь его высоте.
— Тише, тише, не выдавай, — советовал он своему трепетавшему сердцу. И медленно пошел прочь, попробовав засвистеть. Но во рту у него чересчур пересохло.
Глава 10
Время сева, из инкубатора тоненькой струйкой текут яйца, Бесси, свинья, чуть не скачет, близнецы процветают. Беатрис-Джоанна с сестрой сидели в гостиной, вязали из какого-то суррогата шерсти теплую младенческую одежду. В сколоченной Шонни двойной колыбельке дружно спали Тристрам и Дерек Фоксы. Мевис сказала:
— Я вовсе не предлагаю тебе уйти в ночь со своей двойной ношей, только думаю, как для тебя было б лучше всего. Ясно, ты сама не захочешь навсегда здесь остаться, не говоря уж о том, что действительно нет свободного места. А потом, всем нам грозит опасность. Я имею в виду, тебе надо решить насчет будущего, правда?
— Ох, да, — без особого вдохновения согласилась Беатрис-Джоанна. — Я три письма написала Тристраму на Министерство Внутренних Дел, все вернулись обратно. Может, он умер. Может, они расстреляли его. — Она шмыгнула пару-тройку раз. — Нашу квартиру забрал Жилищный Департамент. Мне идти некуда, не к кому. Не очень приятное положение, правда? — Она высморкалась. — У меня денег нет. У меня остается одно на всем свете — вот эти близнецы. Можешь меня вышвырнуть, если хочешь, только идти мне буквально некуда.
— Никто не собирается тебя вышвыривать, — резко сказала Мевис. — Ты моя сестра, это мои племянники, если тебе здесь придется остаться, что ж, наверно, так тому и быть.
— Может, мне удастся работу найти в Престоне или еще где-нибудь, — с весьма малой надеждой сказала Беатрис-Джоанна. — Может, это чуточку помогло бы.
— Нет никакой работы, — сказала Мевис. — А деньги всех волнуют в последнюю очередь. Я думаю об опасности. Я думаю про Ллевелипа и про Димфну, что с ними станется, если нас арестуют. А нас арестуют, тебе ведь известно, если обнаружат, что мы прячем, как там это называется.
— Это называется многодетная. Я — многодетная. Значит, ты видишь во мне не сестру. Просто видишь какую-то опасную многодетную. — Мевис, плотно сжав губы, склонилась над вязаньем. — Шонни, — сказала Беатрис-Джоанна, — так не считает. Одна ты считаешь меня обузой и опасностью.
Мевис подняла глаза:
— Ты говоришь очень невежливо и не по-сестрински. Абсолютно бессердечно и эгоистично. Ты должна понимать, в наше время нужна чуткость. Мы шли на риск еще до рождения малышей, на большой риск. А теперь ты винишь меня в том, что я думаю о своих детях прежде твоих. Что касается Шонни, он слишком мягкосердечен для такой жизни. Добросердечен до глупости, думает, будто нас Бог сохранит. Мне иногда тошно слышать имя Господне, если хочешь знать правду. Шонни когда-нибудь на нас на всех накличет беду. Когда-нибудь он нас всех вляпает прямо в кашу.
— Шонни вполне разумный и чуткий.
— Может быть, и разумный, но когда живешь в свихнувшемся мире, разум и чувство ответственности только мешают. Что касается чуткости, он, безусловно, не чуткий. Выброси из головы всякую мысль насчет чуткости Шонни. Ему просто везет, вот и все. Он слишком много болтает, причем говорит нехорошие вещи. Однажды, попомни мои слова, счастье ему изменит, а тогда помоги всем нам Бог.
— Итак, — сказала после паузы Беатрис-Джоанна, — чего ты от меня хочешь?
— Ты должна сделать то, что считаешь наилучшим для самой себя. Если надо, оставайся тут, оставайся, сколько сочтешь нужным. Но старайся порой вспоминать…
— О чем вспоминать?
— Ну, что из-за тебя кое-кто терпит всякие неудобства, даже опасности подвергается. Я сейчас скажу, не стану повторять. Покончим на этом. Просто хочу, чтобы ты иногда вспоминала, и все.
— Я помню, — сказала Беатрис-Джоанна напряженным тоном, — и очень благодарна. Я произношу это приблизительно трижды каждый день своего пребывания здесь, кроме, конечно, дня родов. Вот так вот я и делаю, только мне надо думать и о прочих вещах. Если хочешь, то сразу скажу, чтобы с этим покончить. Очень признательна, очень признательна, очень признательна.
— Ну зачем же ты так, — сказала Мевис. — Давай просто кончим этот разговор, ладно?
— Да, — сказала Беатрис-Джоанна, вставая. — Бросим эту тему. Помня, конечно, что это ты ее подняла.
— Нечего так говорить, — сказала Мевис.
— Ох, проклятье, — сказала Беатрис-Джоанна. — Пора их кормить. — И стала поднимать близнецов. Это уж слишком, вообще слишком; хоть бы Шонни вернулся домой после сева. Одной женщины в доме вполне достаточно, это она понимала, но что же ей делать? — Пожалуй, пойду к себе в комнату, — сказала она сестре, — на весь день. То есть если это, конечно, можно назвать комнатой. — Тут ей следовало бы попридержать язык. — Извини, — сказала она. — Я не хотела.
— Делай что хочешь, — едко сказала Мевис. — Иди куда хочешь. Ты ведь так всегда поступала, с тех пор как я помню.
— Ох, проклятье, — сказала Беатрис-Джоанна и потащилась прочь со своими розовыми близнецами.
Глупо, думала она потом, лежа в сарае. Нельзя себя так вести. Приходилось мириться с тем фактом, что это место единственное, где она может жить; единственное место, пока в точности не узнает, что происходит в мире, где — если не под землей, иначе это значения не имеет, — Тристрам; как укладывается в общую схему Дерек. Близнецы не спали. Дерек (тот, у которого на слюнявчике было вышито «Д») пускал изо рта пузыри материнского молока, оба брыкались. Благослови Бог их крошечные носочки из заменителя хлопка, милые крошки. Ей много пришлось перетерпеть ради них, терпение — одна из ее обязанностей. Вздыхая, она вышла из сарая, вернулась в гостиную.
— Я виновата, — сказала она Мевис, не зная, за что именно извиняется.
— Все в порядке, — сказала Мевис, которая отложила вязанье в сторону и энергично делала маникюр.
— Хочешь, — сказала Беатрис-Джоанна, — я как-нибудь помогу приготовить еду?
— Если есть желание. Я не особенно голодна.
— А как насчет Шонни?
— Шонни взял с собой крутые яйца. Приготовь что-нибудь, если есть желание.
— Я сама не особенно голодна.
— Ну и ладно тогда.
Беатрис-Джоанна села, рассеянно покачивая пустую колыбельку. Не вынуть ли близнецов из кроватки, не принести ли сюда? И весело спросила Мевис:
— Оттачиваешь коготки? — Тут ей следовало бы попридержать язык, и так далее.
Мевис подняла глаза.
— Если ты вернулась, просто чтобы нахамить… — резко сказала она.
— Прости, прости. Я действительно виновата. Это всего только шутка. Я просто не подумала.
— Нет, это одна из твоих характерных особенностей. Ты просто не думаешь.
— Ох, проклятье, — сказала Беатрис-Джоанна. А потом: — Прости, прости, прости.
— Какой смысл твердить, будто ты виновата, если ты этого на самом деле не чувствуешь.
— Слушай, — безнадежно сказала Беатрис-Джоанна, — чего ты действительно от меня хочешь?
— Я тебе уже сказала. Ты должна сделать то, что считаешь наилучшим для себя и своих детей.
В последнем произнесенном ей слове разноголосицей прозвучали самые разные полутона, намекавшие, что единственные настоящие в этом доме дети — собственные дети Мевис, а дети Беатрис-Джоанны незаконные, ненастоящие.
— Ох, — сказала Беатрис-Джоанна, смахивая слезы. — Я так несчастна. — И бросилась обратно к агукавшим, совершенно не несчастным близнецам. Мевис, поджав губы, продолжала делать маникюр.
Глава 11
В тот же день, гораздо позже, в своем черном фургоне прибыл капитан Популяционной Полиции Лузли.
— Вот, — сказал он юному Оксенфорду, водителю, — Государственная Ферма С3313. Долгая была поездка.
— Поганая поездка, — сказал сержант Имидж, сильно присвистывая на свойственный ему лад. На вспаханных полях они насмотрелись на всякие вещи, на жуткие вещи. — Поганая, — повторил он. — Надо было бы нам ихние задницы пулями нафаршировать.
— Боеприпасов на борту не хватит, сержант, — сказал Оксенфорд, молодой человек, понимающий все буквально.
— И не наше это дело, — сказал капитан Лузли. — Публичное непристойное поведение — забота регулярной полиции.
— Тех регулярных, кого еще не съели, — сказал сержант Имидж. — Давай, Оксенфорд, — нагло приказал он. — Вылезай, ворота открывай.
— Это нечестно, сержант. Я машину веду.
— Ну, тогда ладно. — И сержант Имидж принялся вылезать, чтобы открыть ворота, всем своим длинным змеиным телом. — Дети, — сказал он. — Дети играют. Хорошенькие. Ладно, — сказал он Оксенфорду, — езжай к дому. А я пройдусь. — Дети убежали.
В доме Ллевелин закричал, задохнувшись:
— Пап, там мужчины какие-то едут в черном фургоне. По-моему, полицейские.
— В черном, говоришь? — Шонни поднялся выглянуть в окно. — Давно мы их поджидали, прости их Господь, да их все не было. А теперь, когда мы успокоились и заснули, вон они, тащатся в сапожищах. Где твоя сестра? — резко спросил он у Мевис. — В сарае? — Мевис кивнула. — Скажи, пусть закроется и сидит тихо. — Мевис кивнула, но замешкалась перед уходом. — Ну, давай, — поторопил ее Шонни. — Они будут тут через секунду.
— Первым делом мы, — сказала Мевис. — Помни. Ты, я и дети.
— Ладно, ладно, иди.
Мевис пошла к сараю. Фургон подкатил, капитан Лузли вылез, потягиваясь. Юный Оксенфорд взревел мотором, потом его заглушил. Имидж подходил к начальнику. Юный Оксенфорд снял фуражку, продемонстрировав красную полосу на лбу, словно Каинову печать, вытер лоб носовым платком в пятнах, снова надел фуражку. Шонни открыл дверь. Все приготовились.
— Добрый день, — сказал капитан Лузли. — Это государственная ферма С3313, а вы… Боюсь, не смогу ваше имя выговорить, видите ли. Только это значения не имеет. Здесь у вас остановилась миссис Фокс, не так ли? А это ваши дети? Прелестно, прелестно. Можно нам войти?
— Не мне отвечать да или нет, — сказал Шонни. — Думаю, у вас ордер есть.
— О да, — сказал капитан Лузли, — у нас есть ордер, видите ли.
— Почему он так говорит, пап? — спросил Ллевелин. — Почему он говорит «видите ли»?
— Просто нервничает, да помилует его Бог, — сказал Шонни. — Одни дергаются, другие говорят «видите ли». Ну, тогда входите, мистер…
— Капитан, — сказал сержант Имидж. — Капитан Лузли. — Все вошли, не снимая фуражек.
— Ну, — сказал Шонни, — что именно вы ищете?
— Интересно, — сказал сержант Имидж, толкая ногой тяжеловесную колыбель. — Сук сломается, колыбель упадет. Вывалится младенец…
— Да, — сказал капитан Лузли. — У нас есть основания полагать, видите ли, что миссис Фокс жила здесь весь период своей нелегальной беременности. «Младенец» — оперативный термин.
В комнату вошла Мевис.
— Это, — сказал капитан Лузли, — не миссис Фокс. — Говорил он капризно, точно его пытались обмануть. — Похожа на миссис Фокс, но не миссис Фокс. — Он отвесил ей поклон, как бы иронически поздравляя с искусной попыткой обмана. — Мне нужна миссис Фокс.
— Эта колыбелька, — сказал Шонни, — для поросят. Малыши из приплода обычно нуждаются в особом уходе.
— Может, мне, — спросил сержант Имидж, — велеть Оксенфорду побить его немножко?
— Пусть попробует, — сказал Шонни. Лицо его быстро залилось красным, словно под действием реостата. — Никто еще меня не побил. Мне очень хочется попросить вас всех выйти вой.
— Вы не можете этого сделать, — сказал капитан Лузли. — Мы выполняем свой долг, видите ли. Нам нужна миссис Фокс и ее незаконные отпрыски.
— Незаконные отпрыски, — попугаем повторил Ллевелин. — Незаконные отпрыски. — Фраза ему очень нравилась.
— Допустим, я вам сообщу, что миссис Фокс здесь нет, — сказал Шонни. — Она нанесла нам визит прямо перед Рождеством, а потом уехала. Куда — не знаю.
— Что такое Рождество? — спросил сержант Имидж.
— Это к делу не относится, — бросил капитан Лузли. — Если миссис Фокс здесь нет, вы, полагаю, не возражаете, чтоб мы сами убедились. У меня вот тут, — он полез в боковой карман кителя, — нечто вроде многоцелевого ордера. Сюда входит обыск, видите ли, и прочее.
— Включая побои, — сказала Мевис.
— Вот именно.
— Убирайтесь, — сказал Шонни, — вы все. Я не позволю наемникам Государства шмыгать по моему дому.
— Вы тоже наемник Государства, — ровным тоном сказал капитан Лузли. — Ну, будьте же рассудительны, видите ли. Мы не хотим ничего плохого. — Он болезненно улыбнулся. — В конце концов, все мы должны выполнять свой долг.
— Видите ли, — добавила Димфна, а потом хихикнула.
— Иди сюда, девочка, — заискивающе сказал сержант Имидж. — Ты ведь хорошая девочка, правда? — Наклонился, присел на корточки, полюбезничал с ней, прищелкивая пальцами.
— Стой тут, — сказала Мевис, привлекая к себе обоих детей.
— А-а-р-рх, — коротко рыкнул на Мевис сержант Имидж и, поднявшись, надел слащавую идиотскую маску. — Тут ведь в доме есть малыш, правда? — льстиво спросил он у Димфны. — Сладкий писающий малыш, правда?
Димфна хихикнула. Ллевелин твердо сказал:
— Нет.
— И это тоже правда, — сказал Шонни. — Парень говорит только правду. А теперь все уходите отсюда, хватит время попусту тратить, и мое тоже. Я человек занятой.
— Я и не собирался, — вздохнул капитан Лузли, — предъявлять обвинения вам и вашей жене. Выдайте нам миссис Фокс с ее отпрысками, и больше вы о нас никогда не услышите. Даю слово.
— Ну, что мне, вышвыривать вас? — рявкнул Шонни. — Клянусь Господом Иисусом, я настроен со всеми разделаться.
— Врежь ему чуточку, Оксенфорд, — сказал сержант Имидж. — Все это куча белиберды.
— Мы сейчас начнем обыск, — сказал капитан Лузли. — Очень жалко, что вы не хотите помочь, видите ли.
— Мевис, иди наверх, — сказал Шонни, — вместе с детьми. Предоставь дело мне. — Он попытался вытолкнуть жену.
— Дети останутся здесь, — сказал сержант Имидж. — Детей заставят немножечко повизжать. Люблю слушать детский визг.
— Ах ты, нечестивый безбожный ублюдок! — крикнул Шонни и бросился на сержанта Имиджа, но юный Оксенфорд быстро взялся за дело. Юный Оксенфорд легонько пнул Шонни в промежность. Шонни вскрикнул от боли, потом бешено замолотил руками.
— Ладно, — сказал голос из дверей кухни. — Я больше не хочу доставлять неприятностей. — Шонни опустил кулаки.
— А вот это миссис Фокс, — сказал капитан Лузли. — Вот это настоящая вещь. — И продемонстрировал сдержанную радость.
Беатрис-Джоанна была одета для выхода.
— Что, — спросила она, — вы сделаете с моими детьми?
— Ты не должна была так поступать, — простонал Шонни. — Ты должна была оставаться на месте. Все было бы хорошо, прости тебя Бог.
— Уверяю вас, — сказал капитан Лузли, — ни вам, ни вашим детям не причинят никакого вреда. — Он вдруг вытаращил глаза. — Детям? Детям? Ох, ясно. Не один. О подобной возможности я не подумал. Тем лучше, видите ли, тем лучше.
— Можете как угодно наказать меня, — сказала Беатрис-Джоанна, — но дети не сделали ничего плохого.
— Разумеется, нет, — сказал капитан Лузли. — Вообще никому не причинят никакого вреда. Мы намерены причинить вред лишь отцу. Я намерен лишь предъявить Столичному Комиссару плоды его преступления. Ничего больше, видите ли.
— Что такое? — крикнул Шонни. — Что это происходит?
— Долгая история, — сказала Беатрис-Джоанна. — Теперь слишком поздно рассказывать. Ну, — сказала она сестре, — кажется, будущее обеспечено. Кажется, я нашла, куда идти.