Глава 1
Тристрам готовился начать свой анабасис. Его компасной стрелкой тянуло на север, к жене, к перспективе покаяния и примирения, как к перспективе бани после тяжких трудов. Ему хотелось уюта, объятий, тепла ее тела, слез, смешанных с ее слезами, отдохновения. Теперь он не особенно желал отмщения.
В столице был хаос, причем этот хаос казался сначала как бы отражением его вновь обретенной свободы. Хаос шумно буйствовал, как большая хохочущая вакханка, посоветовав ему неподалеку от Пентонвилла огреть безобидного мужчину дубинкой и украсть одежду. Было это в переулке после наступления темноты, на окраине, средь публичных костров, где готовилась пища, среди трещавших человеческим жиром огней. Электричество, вместе с другими коммунальными услугами, вроде бы не работало. Стояла ночь джунглей, под ногами, как поросль, хрустело битое стекло. Тристрам удивлялся поддержанию цивилизованного порядка в той самой тюрьме, которую покинул; сколько это может еще продолжаться? А потом, удивляясь, увидел мужчину, тащившегося к переулку, про себя напевавшего, что-то выпивавшего. Тристрам взмахнул дубинкой, и тот сразу покорно упал, точно только этого и дожидался; одежда — рубашка с круглым вырезом, кардиган, костюм в клетку, — снялась с него без труда. Тристрам быстро превратился в свободного гражданина, но решил оставить при себе дубинку охранника. И, одетый к обеду, пошел искать еду.
Звуки джунглей, черный лес небоскребов, звездное небо в головокружительной высоте, краснота костров. На Клермон-сквер он набрел на евших людей. Человек тридцать, мужчины и женщины одинаково, сидели вокруг жарившегося мяса. Железный гриль из грубо скрученных телеграфных проводов покоился на постаментах из груды кирпичей; внизу пылали угли. Мужчина в белой шапке вилкой ворочал, переворачивал брызжущие бифштексы.
— Места нет, места нет, — пропел при робком приближении Тристрама тощий субъект с профессорским обличьем. — Это клубный обед, не общественный ресторан.
— У меня, — сказал Тристрам, махнув дубинкой, — тоже есть членский билет. — Все рассмеялись над жалкой угрозой. — Я только что из тюрьмы, — жалобно заныл Тристрам. — Меня морили голодом.
— Приземляйся, — сказал субъект профессорского склада. — Хотя поначалу может оказаться чересчур жирным для твоего желудка. Нынче, — афористически изрек он, — преступник — единственный нравственный человек. — Потянулся к ближайшему грилю и прихватил щипцами длинный горячий железный противень со шкварчавшими кусками мяса. — Кебаб, — сказал он. Потом прищурился на Тристрама в свете костра. — Да ведь ты без зубов. Тебе обязательно надо зубы где-нибудь раздобыть. Обожди. У нас тут есть очень питательная похлебка. — И с необычайным гостеприимством засуетился в поисках миски, ложки. — Попробуй, — сказал он, наливая из железного котла, — и от всего сердца добро пожаловать.
Тристрам, как животное, потащил, весь дрожа, этот дар в угол, подальше от остальных. Лизнул дымившуюся ложку. Роскошь, роскошь, маслянистая жидкость, а в ней плавают какие-то дымящиеся мягкие каучуковые комья. Мясо. Он читал про мясо. Древняя литература полна мясоедения — Гомер, Диккенс, Пристли, Рабле, А. Дж. Кронин. Глотнул полную ложку, срыгнул, и все вышло обратно.
— Тише, тише, — сказал субъект профессорского склада, заботливо подходя к нему. — Тебе скоро покажется вкусным. Думай, будто это не то, что есть на самом деле, а какой-нибудь сочный фрукт с древа жизни. Вся жизнь едина. За что тебя посадили в тюрьму?
— Полагаю, — сказал Тристрам, по-прежнему рыгая, — за то… — и опомнился, — что я выступал против Правительства.
— Против какого правительства? В данный момент, похоже, у нас нет никакого правительства.
— Значит, — сказал Тристрам, — Гусфаза еще не началась.
— Кажется, вы ученый. Наверно, в тюрьме было время подумать. Скажите, что вы думаете о нынешних временах?
— Нельзя думать без данных, — сказал Тристрам. Вновь попробовал похлебку; пошла гораздо лучше. — Значит, это мясо, — сказал он.
— Человек плотояден, равно как и производителен. Эти качества родственны, причем оба давно подавляются. Сложите их воедино, и разумной причины для подавления нет. Что касается информации, мы информации не имеем, ибо не имеем информационных агентств. Впрочем, можно понять, что правительство Старлинга пало, Президиум полон грызущихся псов. Скоро будет правительство, не сомневаюсь. Мы тем временем объединяемся в небольшие обеденные клубы ради самозащиты. Позвольте вас предупредить, только что вышедшего из тюрьмы и, следовательно, новичка в новом мире, не ходите один. Если желаете, я приму вас в наш клуб.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказал Тристрам, — но я должен найти свою жену. Она в Северной Провинции, рядом с Престоном.
— У вас будут определенные трудности, — сказал добрый человек. — Поезда, разумеется, перестали ходить, и дорожного транспорта мало. Пешком идти очень далеко. Не ходите без провизии. Идите вооруженным. Не спите на виду. Меня беспокоит, — сказал он, снова щурясь на впалые щеки Тристрама, — что у вас нет зубов.
Тристрам вытащил из кармана перекрученные половинки челюстей.
— Охранник в тюрьме просто зверь, — облыжно объявил он.
— По-моему, — сказал мужчина, похожий на профессора, — среди наших членов найдется зубной техник. — И направился к своей компании, а Тристрам прикончил похлебку. Она подкрепляла, без всяких сомнений. В голове заклубилось воспоминание о древней пелагианской поэме или, скорей, об одном собственном авторском к ней примечании. «Королева Маб». Шелли. «Сравнительная анатомия говорит нам, что человек во всем схож с плодоядными животными, и ничем с плотоядными; у него нет ни когтей для поимки добычи, ни больших острых зубов, разрывающих живую плоть». И опять: «Человек не похож ни на одно плотоядное животное. Нет исключений, если им не служит человек, из правила, по которому травоядные животные имеют ячеистую ободочную кишку». Может быть, это в конце концов распроклятая белиберда.
— Ваши зубы можно починить, — сказал, вернувшись, любезный мужчина с профессорским обличьем, — и мы можем дать вам в дорогу полную сумку холодного мяса. Я бы на вашем месте не думал отправляться до рассвета. Приглашаю вас провести ночь со мной.
— Вы поистине очень любезны, — искрение сказал Тристрам. — Честно скажу, никогда раньше я не встречался с подобной любезностью. — Глаза его наполнялись слезами; день был утомительным.
— Даже не думайте. С ослаблением Государства расцветает гуманность. В наши дни встречаются очень милые люди. Только все же держитесь за свое оружие.
Тристрам лег в ту ночь со вставленными зубами. Лежа на полу в квартире мужчины, похожего на профессора, вновь и вновь шамкал ими в темноте, словно жевал воздушное мясо. Хозяин, назвавшийся Синклером, устроил обоим для отдыха освещение с помощью фитиля, который плавал в жире, издавая вкусный запах. Уютное пламя высвечивало неприбранную комнатку, битком набитую книгами. Синклер, впрочем, отказался от всех притязаний на звание, как он выразился, «читающего человека»; до краха электричества он был электронным композитором, специализировался на атмосферической музыке для телевизионной документалистики. Опять же до исчезновения электричества и остановки лифтов его квартира располагалась добрыми тридцатью этажами выше этой; видно, нынче слабейшие поднимались, а сильнейшие опускались. Эта самая новая квартира принадлежала настоящему читающему человеку, учителю китайского, чья плоть, несмотря на преклонный возраст, оказалась вполне сочной. Синклер невинно спал в стенной кровати, деликатно похрапывал и лишь изредка говорил во сне. Большинство его высказываний были афористичными, некоторые — просто белибердой. Тристрам слушал.
— Кошачье своеволие превосходит лишь ее глубокомыслие.
— Я люблю картошку. Я люблю свинину. Я люблю людей.
— Евхаристическое причащение — наш ответ.
Темный термин — причащение — стал как бы сигналом ко сну. Точно это и впрямь был какой-то ответ. Тристрам, довольный, ублаженный, погрузился в забвение, выпал из времени, а вновь в него вынырнув, увидел Синклера, который что-то мычал, одеваясь, и дружелюбно щурился на него. Кажется, стояло прекрасное весеннее утро.
— Ну, — сказал Синклер, — надо собрать вас в дорогу, не так ли? Впрочем, сначала главное — хороший завтрак. — Синклер быстро умылся (похоже, коммунальное водоснабжение еще было в порядке), побрился древней опасной бритвой. — Хорошее название, — улыбнулся он, одалживая опасную бритву Тристраму. — Вещь в самом деле опасная. — Тристрам не нашел оснований не верить ему.
Видно, кострам с жарким никогда не давали погаснуть. Храмовый огонь, подумал Тристрам, олимпийский, сдержанно улыбаясь членам обеденного клуба, четверо из которых всю ночь охраняли, поддерживали огонь.
— Бекон? — спросил Синклер, — и навалил Тристраму полную жестяную звенящую миску. Все ели от души, часто изрекая веселые замечания и выпивая кварты воды. Потом добрые люди набили почтовую сумку кусками холодного мяса, с многочисленными добрыми пожеланиями нагрузили своего гостя и отправили в путь.
— Никогда, — провозгласил Тристрам, — не встречал я такой щедрости.
— Идите с Богом, — сказал Синклер, сытый, готовый взгрустнуть. — Возможно, найдете ее в полном здравии. Возможно, найдете счастливой. — Он нахмурился и поправился: — То есть, конечно, возможно, она будет рада вас видеть.
Глава 2
Тристрам шел пешком до самого Финчли. Он знал — не было ни малейшего смысла шагать по дороге, пока, скажем, Нанитон не останется далеко позади. Долго-долго шлепал по городским улицам между небоскребами жилых кварталов и фабриками с разбитыми окнами. Весело или грустно шел мимо обеденных клубов, трупов, костей, но сам нападениям не подвергался. Бесконечный город пах жареным мясом и засорившейся канализацией. Пару раз он с ошеломлением видел открытое и бесстыдное совокупление. Я люблю картошку. Я люблю свинину. Я люблю женщин. Нет, не так. Хотя что-то вроде. Полицейских не видел; все как бы растворились или переварились в общей массе. На углу близ Тафнелл-парк перед немногочисленной, но довольно внимательной паствой служили мессу. Тристрам все знал про мессу от блаженного Эмброуза Бейли и поэтому с изумлением увидел, как священник — моложавый седой фатоватый мужчина в грубо размалеванном стихаре (крест, буквы IHS[36]) — раздавал нечто вроде круглых кусочков мяса.
— Hoc est enim Corpus. Hic est enim calix sanguinis[37].
Должно быть, некий новый Совет, или что-то еще, при таком дефиците ортодоксальных обрядов одобрил подобную импровизацию.
Был прекрасный весенний день.
Сразу за Финчли Тристрам сел отдохнуть в дверях магазина на безопасной боковой улочке и вытащил из сумы мясо. Он стер ноги. Ел осторожно, медленно; желудку — как явствовало из приступа диспепсии после завтрака — предстояло еще многому научиться; при еде он требовал воды. Королева Маб нашептывала ему о жажде, неизменной спутнице плотоядия, о великой жажде. В жилом помещении позади разгромленного магазина Тристрам нашел работавший водопроводный крап, приник к нему губами, пил целую вечность. Вода имела слабый зловонный привкус, была слегка испорченной, и он подумал: «Вот где кроется источник будущих проблем». Отдохнул еще, сидя в дверях, стиснув дубинку, рассматривая прохожих. Все держались середины улицы, — любопытная характеристика последнего этапа Интерфазы. Он сидел, лениво перебирал мысли и ощущения, которые, по его мнению, должен был думать и чувствовать. Удивился, что испытывает столь малое желание расквасить своему брату морду. Может быть, все это было злонамеренной ложью того самого амбициозного и разобиженного капитана; нужны доказательства, нужны определенные и неопровержимые свидетельства. Мясо бурчало в желудке; он изрыгнул какое-то восклицание вроде «жажды отцовства».
Родился ли уже ребенок, если должен родиться ребенок? Тристрам как-то потерял счет времени. Он чувствовал, что во всем этом хаосе Беатрис-Джоанна должна быть в большей безопасности, чем прежде. Она должна по-прежнему находиться на севере (если тот человек сказал правду); в любом случае ей идти больше некуда. Он испытывал уверенность, что сам делает единственно возможную вещь. Ему тоже некуда больше идти. Только до чего же ему ненавистен свояк: хвастун, обманщик, вечно ханжеские лозунги на языке, пригодные для поощрения команд по перетягиванию каната. На сей раз он ответит такими же криками, превзойдет его в набожности; больше он никому не позволит себя застращать.
Держась тротуара, Тристрам к середине дня прошел Барнет. Помешкав в нерешительности меж дорогами, соответственно, на Хэтфилд и на Сент-Олбани, с удивлением увидел автофургон, медленно с кашлем ползший на север, туда же, куда он. Выкрашен в какой-то земляной цвет; под одним слоем краски слабо проглядывал призрак его принадлежности — Министерство Бесплодия. Колеблясь между дорогами, Тристрам еще поколебался, прежде чем жестом просить подвезти. Решение за него принял нерв в больной левой ноге, и, отмахнувшись доводов разума, он рефлекторно выставил большой палец.
— Я еду только до Эйлсбери, — сказал водитель. — Может, там еще кого поймаете. Я хочу сказать, когда доберемся до Эйлсбери. — Автомобиль согласно содрогнулся. — Вы проделали долгий путь, — сказал он, с любопытством поглядывая на Тристрама. — Нынче путешественников не так много. — Тристрам объяснил. Водитель был тощим мужчиной в странной униформе: серый китель, штатские штаны, выцветшие до того же землистого цвета, что сам грузовик, на коленках землистые сырные дыры, белые тесемки висят из-под подтяжек. Когда Тристрам рассказал о своем освобождении из тюрьмы, он, коротко всхрапнув, рассмеялся.
— Если б вы обождали до нынешнего утра, — сказал он, — преспокойно бы вышли. Видно, там распахнули ворота из-за сбоев с доставкой еды. Так мне, по крайней мере, в Илинге рассказали.
Тристрам тоже издал лающий смешок. Все труды Чарли Линклейтера впустую.
— Вы должны понимать, — сказал он, — я не слишком осведомлен. Просто не имею понятия, что происходит.
— Ох, — сказал мужчина. — Ну, не так уж я много могу рассказать. Похоже, центрального правительства в данный момент нету, однако мы пытаемся изобрести какой-то региональный закон и порядок. Что-то вроде военного положения, можно сказать. В моем лице вы видите воскресшего военного. Я солдат. — И он снова всхрапнул.
— Армия, — сказал Тристрам. — Полк. Батальон. Рота. — Он читал о подобных вещах.
— Всего этого у нас быть не может, — сказал мужчина. — Каннибализм без разбора, и канализация не работает. Нам надо думать о женах и детях. В любом случае в Эйлсбери кое-что начинается. У нас даже есть люди, которые снова чуть-чуть работают.
— А что вы едите? — спросил Тристрам.
Солдат очень громко рассмеялся.
— Официально называется свиная тушенка, — сказал он. — Надо же нам что-то есть. Чего добру пропадать. Приходится, понимаете ли, довольно часто стрелять во имя закона и порядка, — серьезно сказал он. — Мясо и вода. Может быть, чересчур смахивает на тигриный рацион, но в консервных банках с виду выглядит цивилизованно. И мы надеемся, знаете, мы надеемся, что все снова начнет расти. Верьте, не верьте, но в прошлые выходные я на самом деле немножко рыбачил.
— Много поймали?
— Голавля, — сказал солдат и опять рассмеялся. — Жалкого маленького голавлика.
— А, — сказал Тристрам, — если можно спросить, какова цель вашей поездки?
— Этой? Ох, мы сообщение получили, что полицейские боеприпасы валяются на дороге от Илинга до Финчли. Однако какие-то свиньи добрались туда первыми. Очередная шайка. Моего капрала прибили. Капрал был не очень хороший, да не надо бы им его прибивать. Наверно, едят его теперь, каннибалы проклятые, — вполне спокойно рассказывал он.
— Кажется, — сказал Тристрам, — мы все каннибалы.
— Да, только, черт побери, мы-то в Эйлсбери хоть цивилизованные каннибалы. В том-то вся разница, чтоб есть из банок.
Глава 3
К западу от Хинкли Тристрам впервые увидел вспаханное поле. В целом все у него шло хорошо: ночь в бараках в цивилизованном Эйлсбери; путь при по-прежнему ясной погоде по Бистерской дороге в армейском грузовике, подсадившем его в пяти милях от Эйлсбери и довезшем аж до Блэкторна; ленч в вооруженном, но дружелюбном Бистере, даже бритье и стрижка; пешком в Ордли по железнодорожной линии, а там сюрприз — древний паровичок, бежавший через лес до самого Банбери. У Тристрама было всего несколько септ, таннеров и тошрунов, обнаруженных в карманах оглушенного дубинкой мужчины, но любители, населявшие три вагона поезда, оказались археологами, имевшими смутное представление насчет оплаты проезда. Тристрам провел ночь в затянутом паутиной подвале на Уорвик-роуд и на следующий день задолго до обеда добрался до Уорвика в остановленном грузовике, музыкально громыхавшем мелким оружием. В притихшем при военном положении Уорвике ему посоветовали не соваться в Кенилуорт, так как этим городом явно правили какие-то фанатики типа Пятой монархии[38], приверженцы доктрины строгой экзофагии; а вот в Ковентри, заверяли его, чужаку вполне гарантирована безопасность. Поэтому Тристрам отправился через Лимингтон окольной дорогой, которую облегчил веселый курьер-мотоциклист, посадивший его на заднее сиденье. Ковентри показался почти нормальным городом, если не считать гарнизонного привкуса: общественные мессы, переклички перед заводами, комендантский час с наступлением темноты. На границе города Тристрама жадно расспрашивали о новостях, по ему, разумеется, нечего было сказать. Тем не менее его приняли, разрешили свободно присутствовать на инженерно-сержантской мессе. Когда он уходил на рассвете, сунули в карманы пару консервных банок с мясом, и впервые за много лет ему по-настоящему хотелось петь на ходу по пути в Нанитон при чудесной погоде. Он уже приближался к северной границе Большого Лондона, мечтая вдохнуть сельский воздух. В Бедфорде его подсадил военный автомобиль (красномордый от алка полковник типа Фальстафа с адъютантом) и провез через Нанитон до дороги на Шрусбери. Здесь, наконец, началась настоящая сельская местность: ровные вспаханные поля, не видно почти ни одной постройки, небо больше не загораживают горделивые монолиты. Он прилег за воротами и соснул в ароматах земли. Слава Всемогущему Богу.
А проснувшись, подумал, будто видит сои. Подумал, будто слышит дыхание флейты, поющие с придыханием голоса. Слова песни как бы складывались в утверждение, столь недвусмысленное и окончательное, точно он снова слышал «евхаристическое причащение». Слова были примерно такие: «Наливаются яблочки и орехи полны, задирайте подолы, спускайте штаны», а простая мелодия кружилась и кружилась в бесконечном da capo[39]. И он видел, он видел, он видел мужчин и женщин на пахоте — пара тут, пара там, — с ритуальной серьезностью изображавших чудовище за чудовищем с двумя спинами. Подолы задраны, штаны спущены под весенним солнцем, в засеянных бороздах, наливные яблоки и коричневые орехи, деревенское совокупление. Шесть мужчин, пять мужчин, четыре мужчины, два мужчины, один мужчина, и его, их… Почему в песне сказано «пес»? Поле засеяно, а не сжато. Однако в свое время они пожнут, вполне определенно пожнут. Вся жизнь едина. Та самая гниль была отказом человека от размножения.
Глава 4
— Ну, давайте, — раздраженно крикнул староста. Он смахивал на организатора танца героев легенды о Робин Гуде, жилистый, высокомерный, с красным носом, синими щеками. — Пожалуйста, слушайте все, — жалобно сказал он. — Выбраны следующие партнеры. — И начал читать по списку, который держал в руке. — Мистер Липсет с мисс Кенеми. Мистер Минрат с миссис Грэм. Мистер Ивенс с миссис Ивенс. Мистер Хильярд с мисс Этель Даффус. — И стал читать дальше. Тристрам, моргая на теплом солнце, сидел у постоялого двора в Атерстоне, благосклонно глядя на пары мужчин и женщин. — Мистер Финлей с мисс Рейчел Даффус. Мистер Мэйо с мисс Лаури. — Поименованные, точно на деревенских танцах, вставали в ряд лицом к возлюбленным, хихикая, вспыхивая, с отважным выражением палице, застенчивым, игривым, охотным. — Очень хорошо, — устало сказал староста. — А теперь в поля. — И все пошли рука об руку. Староста, увидев Тристрама, подошел, укоризненно качая головой, сел рядом с ним на скамейку. — В странные времена мы живем, — сказал он. — А вы что, просто мимо проходите?
— По пути в Престон, — сказал Тристрам. — А зачем, если можно спросить, вы все это устраиваете?
— Ох, обычное дело, — сказал староста. — Алчность, эгоизм. Кое-кто собирает все сливы. Вон тот тип Хильярд, к примеру. А бедняжка Белинда Лаури все время остается на холоде. Я все думаю, выйдет ли из этого хоть что-нибудь на самом деле хорошее, — мрачно задумался он. — Все гадаю, есть ли тут на самом деле хоть что-нибудь, кроме простого потворства своим желаниям.
— Это подтверждение, — сказал Тристрам. — Способ продемонстрировать, что разум — единственный инструмент проживания жизни. Возвращение к магии, вот что это такое. Мне это кажется очень здоровым.
— Я предвижу опасность, — сказал староста. — Ревность, драки, чувство собственности, расторжение браков. — Он твердо решил смотреть на дело с темной стороны.
— Все само образуется, — утешил его Тристрам. — Вот увидите. Краткое повторение всех времен свободной любви, а потом восстановятся христианские ценности. Вообще не о чем беспокоиться.
Староста нахмурился на солнце, на облачка, мягко, серьезно проплывавшие по акрам голубизны.
— По-моему, вы нормальный, — сказал он наконец. — По-моему, вы из тех, что и тот самый тип Хильярд. Типа «а-что-я-вам-говорил» по рождению и по воспитанию. Он всегда говорил, что дела не могли вечно идти так, как шли. Они смеялись надо мной, когда я сделал то, что сделал. Хильярд громче других. Я бы мог убить Хильярда, — сказал он, стискивая кулаки с зажатыми внутри большими пальцами.
— Убить? — сказал Тристрам. — Убить, — сказал он, — в дни любви?
— Это было, когда я работал в Личфилдской Жилищной Конторе, — пробормотал староста, — произошла эта вещь. Встал вопрос о вакансии и о моем повышении. Видите ли, я был старшим. — Если не дни любви, то определенно дни откровенных и честных признаний. — Мистер Консетт, начальник, сказал, что возникли сомнения, кого выбрать, меня или мужчину по имени Моэм. Моэм был гораздо младше меня, но Моэм был гомик. Ну, я долго думал. Меня самого на тот путь никогда не тянуло, но, разумеется, кое-что можно было сделать. Я много думал, прежде чем что-нибудь сделать; в конце концов, шаг очень важный. Так или иначе, после долгих раздумий, мучений, ворочаясь в постели, решился отправиться к доктору Мэнчипу. Доктор Мэнчип сказал, дело довольно легкое, вообще никакого риска, и он его сделает. Сказал, в общем наркозе нет надобности. Я смотрел, как он делает.
— Ясно, — сказал Тристрам. — То-то меня голос ваш удивил…
— Правильно. И посмотрите на меня теперь. — Он вытянул руки. — Сделанного не переделаешь. Как я впишусь в новый мир? Меня должны были предупредить, кто-то должен был мне сказать. Откуда мне было знать, что тот мир не продлится вечно? — Он понизил голос. — Знаете, как тот самый тип Хильярд недавно меня назвал? Он назвал меня каплуном. И причмокнул губами, в шутку, конечно, но не слишком хорошего вкуса.
— Ясно, — сказал Тристрам.
— Мне это вообще не понравилось. Мне ни чуточки это все не понравилось.
— Сидите тихонько и ждите, — посоветовал Тристрам. — История — колесо. Мир подобного типа тоже не может вечно существовать. В один прекрасный день нам придется вернуться к либерализму, к пелагианству, к сексуальным извращениям и… ну, к вашему случаю. Очевидно, придется — из-за всего вот этого. — Он махнул рукой в сторону вспаханных полей, откуда доносились приглушенные звуки энергичной сосредоточенности. — Из-за биологической цели всего вот этого, — пояснил он.
— А пока, — мрачно сказал староста, — мне придется бороться с людьми типа Хильярда. — Он передернулся. — Ничего себе, обозвать меня каплуном.
Глава 5
Еще молодой Тристрам, не болезненный с виду, был тепло принят дамами в Шенстоне. Он принес куртуазные извинения, сетуя на необходимость попасть к ночи в Личфилд. Проводили его поцелуями.
Личфилд взорвался пред ним, точно бомба. Там шел какой-то карнавал (хоть и не в знак расставания с мясной пищей[40], вовсе нет), и смятенному взору Тристрама предстало факельное шествие, пляшущие над головами знамена и транспаранты: «Личфилдская Гильдия Плодородия», «Любовный Коллектив Служащих Юга». Тристрам смешался с толпой на тротуаре, глядя на парад. Сначала маршировал оркестр с грохочущими и визжащими доэлектронными инструментами, звучавшими как та флейта в полях под Хинкли, только мелодия теперь была уверенной, со всеми медными, мясистыми, кроваво-красными тонами. Толпа радостно голосила. Затем шли два клоуна, брыкаясь и падая, во главе потешного взвода новобранцев в сапогах, длинных кителях, но без штанов. Женщина позади Тристрама завизжала:
— И-и-их, вон наш Артур, Этель.
Кителя и фуражки этой хитро косившей, махавшей, кричавшей, шатавшейся голоногой фаланги были явно украдены у Поппола (где он теперь, где он?), а на высоко воздетой на палке табличке было аккуратно начертано: «ПОЛИЦИЯ СОВОКУПЛЕНИЯ». Маршировавшие колотили друг друга дубинками из набитых чулок, размахивали ими в воздухе в итифаллическом ритме.
— Что значит это слово, Этель? — прокричала женщина позади Тристрама.
— Настоящая щековая дробилка, вот что, — сказал ей маленький мужчина в шляпе, употребив один краткий термин Лоренса[41].
— И-и-и, — провизжала она.
Дальше топали маленькие мальчики и девочки в зеленом, сладенькие и хорошенькие, с многоцветными парившими шарами-сосисками, привязанными к пальчикам.
— Ва-а-у-у, — взвыла рядом с Тристрамом девушка с гладкими волосами и слюнявым ртом, — прелесть, правда?
Шарики рвались высоко в небо, освещенное факелами, вступая там в мягкий подушечный воздушный бой. За проскакавшими детьми потащились очередные фигляры, одни мужчины в древних раздутых женских юбках, с огромными неровными грудями, другие в облегающих шутовских костюмах с панурговыми рогами. Неуклюже танцуя, разыгрывали краткую судорожную пародию, стукаясь друг о друга задами.
— И-и-и, — вопила женщина позади Тристрама. — Я сейчас прямо умру со смеху, вот что.
Потом под восторженный вздох, сменившийся искренними радостными приветствиями, выехала белая платформа в море бумажных цветов, где на высоком троне восседала полногрудая девчонка в голубом, в короне из бумажных цветов, с древком в руке, в тесном окружении разноцветных фей, улыбалась, призывно помахивала, — видно, личфилдская королева карнавала.
— Истинная прелесть, — сказала другая женщина. — Дочка Джо Тредвелла.
Платформу тащили — на увитых цветами канатах, до треска натянутых, — юноши в белых рубашках и красных трико, красивые, мускулистые. За платформой шагали степенные представители духовенства, неся вышитый на заменителе шелка лозунг «Бог есть Любовь». За ними маршировала устрашающая местная армия со знаменами «Парни Генерала X эту да, Мы Спасли Личфилд». Толпа приветственно орала во все горло. А потом, в копие, соблазнительно семенили молоденькие девушки (ни одна не старше пятнадцати), каждая с транспарантом, каждый транспарант прикреплен к верхушке высокого тонкого шеста; приапический символ, вызвавший радостные многократные крики, красовался в руках у вышагивавшей в длинных одеждах матроны, облетевшей розы в саду нераскрывшихся первоцветов. Процессия двигалась к окраинам города, толпа подпрыгивала, напирала, проталкивалась на дорогу, следуя за ней. Из невидимой головы шествия грянула, медно грохнула веселая мелодия, — куст шелковицы, май, орешки, наливные яблочки, — пробивая путь в весенней ночи. Зажатый в толпе Тристрам тащился без сопротивления, наливные яблочки, через город, лебединое гнездо и орешки полны, лексикограф, задирай подолы, «Лич» на среднеанглийском означает «труп», спускай штаны, какое неподобающее название — Личфилд[42] — для нынешней ночи. Мужчины и женщины, юноши и девушки толкались, работали локтями, хохотали в кильватере процессии; высоко впереди поблескивал белый деревянный фаллос, колыхался в фокусе среди красивых ленточек; старики горбились, но вступали в игру; женщины средних лет солидно проявляли готовность, юные похотливые парни, робкие, но охочие девушки, лунообразные лица, топорики, утюги, цветы, яйца, шелковица, все на свете носы (горделивые итальянские, приплюснутые восточные, вздернутые, плоские, торчащие, картофельные, петушиные, скошенные, широкие), волосы кукурузные, ржавые, по-эскимосски прямые, вьющиеся, волнистые, редеющие, выпавшие, тонзуры и проплешины; щеки, разгоревшиеся, как наливное яблочко и созревший орешек в кострах и пламени энтузиазма; шелест подолов по пути в засеянные борозды поля и штанов.
Где-то там пропала почти пустая сумка Тристрама с едой, исчезла дубинка. Руки оказались свободными для танцев и объятий. На травке на краю города устроился оркестрик, усевшись на скамейках, дудел, трещал, гремел, завывал. Приапический шест воткнули в ямку, уже вырытую в центре лужайки; знамена хлопали, обвивали мужчин, которые втыкали их в землю и утаптывали у основания. Местная армия ловко рассредоточилась, принялась сваливать в кучу оружие. Были огни, фейерверки, пылало, трещало жаркое. «Личфилдские Колбаски», гласил плакатик. Тристрам присоединился к голодным волкам, раздававшим бесплатные вертелы, жевавшим соленое мясо, — гоахо, охень гоахо, — изо рта у него валил пар.
Вокруг приапического шеста начались танцы, юноши и предположительно девушки. В дальнем конце лужайки (эвфемистическое обозначение коричневой, почти голой площадки в полакра) сладострастно и неповоротливо вертелись старшие. Разгоряченная смуглая женщина лет тридцати подошла к Тристраму и сказала:
— Как насчет нас с тобой, селезень?
— С радостью, — сказал Тристрам.
— Вид у тебя такой грустный, — сказала она, — точно ты по кому-то сохнешь. Правильно?
— Еще пара дней, если чуточку повезет, — сказал Тристрам, — и я буду с ней. А пока…
И они закружились в танце. Оркестр снова и снова играл веселую резвую мелодию шесть на восемь тактов. Вскоре Тристрам с партнершей покатились в борозду. Многие катались в бороздах. Ночь была теплой для этого времени года.
Среди ночи пировавшие, тяжело дыша, раздевались у костров, фанфары объявили о начале состязания за мужскую праздничную корону. Королева надменно восседала на своей платформе; растрепанная, порозовевшая свита у ее ног, хихикая, расправляла юбчонки. Ниже платформы за грубым столом из одной морщинистой руки в другую руку переходила фляжка с алком, сидели судьи, старейшины города. В кратком списке значились пять соперников на состязаниях по физической силе и ловкости. Десмонд Сьюард согнул кочергу, — скрипя зубами, надув жилы, — и прошел на руках сорок ярдов. Джоллибой Адамс перекувырнулся бесчисленное множество раз, а потом перепрыгнул через костер. Джеральд Тойнби на пять минут задержал дыхание и исполнил лягушачий танец. Джимми Куэйр прошелся на четвереньках, лег неподвижно, а маленький мальчик (его брат, как потом оказалось) встал на животе Джимми Куэйра в позу Эрота. За новизну и эстетическую привлекательность они заслужили больше всех аплодисментов. Однако корона отошла Мелвилу Джонсону (прославленное имя), который, балансируя на голове, высоко задрав ноги, громко процитировал триолет собственного сочинения. Странно было видеть перевернутый рот и слышать правильные слова:
Если я завоюю прелестную королеву,
Сердце мое станет ей медальоном.
У нее всегда будет сердце на обед,
Если я завоюю прелестную королеву.
От моего огня разгорится в ней свет,
Поплывет она по морю золотым галеоном,
Если я завоюю прелестную королеву,
Сердце мое станет ей медальоном.
Тщетно придирчивые ворчали, будто в правилах состязаний ничего не сказано насчет таланта версификации, и в любом случае каким образом претендент продемонстрировал силу и ловкость? Он их очень скоро продемонстрирует, смеялся кое-кто. Единодушное решение судей вызвало одобрительный рев. Мелвил Джонсон был коронован зубчатой фольгой и унесен под радостные крики на сильных плечах к королеве. Потом царственная чета, рука об руку, — юноши и девушки распевали вслед старую брачную песнь, слов которой Тристрам не сумел разобрать, — величественно проследовала в поля для завершения своей любви. На почтительном расстоянии за ними последовал простой народ.
Все под луной, семя делало свое дело на земле, семя делало свое дело под землей: Чарли Аарон с Глэдис Вудворд, Дэн Эйбл с Моникой Уилсон, Говард Уилсон с Кларой Хокинс-Эйбра-холл, Фредди Адлер с Дианой-Гертрудой Уильямс, Билл Айгер с Мэри Весткотт, Гарольд Олд с Луизой Вертхаймер, Джим Уикс с Пэм Азимов, Форд Вулвертон Эвери с Люси Вивиан, Дэнис Бродрик с Дороти Ходж, Джон Холберстрем с Джесси Гринидж, Тристрам Фокс с Энн Опимес, Рои Хайпляйи с Агнес Гелбер, Шерман Фейлер с Маргарет Ивенс, Джордж Фишер с Лили Росс, Альф Мелдрем с Джоанн Крамп, Элвис Фенвик с Брендой Фенвик, Джон-Джеймс Де Ропп с Асмарой Джоунс, Томми Элиот с Китти Элфик, — и еще бессчетное множество. Когда луна спряталась, поднялся ветер, их потянуло к кострам, где они спали до рассвета в красной потрескивающей дымке сытости.
Тристрам проснулся на заре, слыша чириканье птиц; протер глаза под холодную далекую бас-флейту кукушки. Появился священник со складным алтарем и зевающий мальчик-служка с крестом.
— Introibo ad altare Dei[43]. К Богу, даровавшему радость юности моей.
Освящение жареного мяса (хлеб и вино, без сомнения, скоро вернутся), раздача на завтрак причастия. Умывшийся, но небритый Тристрам поцеловал на прощанье новых друзей и отправился северо-западной дорогой на Рагли. Прекрасная утренняя погода вполне могла продержаться весь день.
Глава 6
Дионисийские буйства в Сэндоне, Мифорде, на перекрестке близ Уитмора, а в Нантвиче проходило нечто вроде ярмарки. Тристрам с интересом увидел звонко сыпавшиеся на прилавки ручейки мелких монет (стрельбище, «тетушка Салли»[44], силомер, брось-монетку-в-счастливый-квадрат): видно, люди снова работали и зарабатывали. Еда (он заметил среди колбас и кебабов маленьких пятнистых птичек) продавалась, а не раздавалась бесплатно. Зазывалы настойчиво убеждали мужчин заплатить таннер и поглядеть на Лолу и Кармениту в сенсационном танце с семью покрывалами. Казалось, как минимум, в одном городе новизна плотской свободы начинала тускнеть.
В самых низменных формах оживало искусство. Сколько минуло времени с той поры, когда кто-нибудь в Англии видел живую игру? Люди на протяжении поколений лежали на спине в темноте своих спален, подняв глаза на голубой водянистый квадрат в потолке: механические истории о хороших людях, не имевших детей, и о плохих, их имевших; влюбленные друг в друга гомики; подобные Оригену[45] герои, оскопившие себя ради глобальной стабильности. Тут, в Нантвиче, покупатели выстроились в очередь у большой палатки, желая посмотреть «Несчастный отец: Комедия». Тристрам встряхнул свою маленькую горстку монет, подсчитал цену билета: полторы септы. Ноги у него устали; надо бы где-нибудь отдохнуть.
Должно быть, думал он, стиснутый на скамейке, вот такой была первая греческая комедия. На скрипучей платформе, освещенной двумя неуверенными лучами, актер, читавший текст от автора, с огромным фальшивым фаллосом представлял и грубо комментировал простую непристойную историю. Лысый муж-импотент (импотенцию символизировал обвисший гульфик) имел огневую жену, которая регулярно беременела от похотливых любовников, и в результате полный дом детей. Со временем бедняга, оскорбленный, осмеянный и поруганный, разбираясь на улице в приступе ярости с парой наставлявших ему рога бездельников, получил звучный удар по макушке, корчась от боли. Но — чудо! Удар по голове странным образом подействовал на нервную систему: гульфик расправился, вздернулся: он больше не был импотентом. Однако, придумав хитрый план, с легкостью стал пробираться в дома любовников своей жены, где имелись женщины, и забавляться с ними, пока хозяин на работе. Восторженный рев. В конце концов он велел своей жене собрать манатки и превратил дом в сераль. Комедия закончилась фаллической песнью и пляской. Ну, думал Тристрам, покидая в сумерках палатку, скоро мужчины станут одеваться козлами, представлять первую неотрагедию. Может быть, через год-другой начнутся мистерии.
У одного дымящегося лотка с едой маленький мужчина продавал одиночные листки бумаги инкварто; торговля шла бойко.
— «Эхо Нантвича», — кричал он. — Всего один таннер.
Многие стояли и читали с разинутым ртом. Тристрам, несколько трепеща, потратил одну из последних монет и понес газету в уголок, скрытно, как несколько дней назад нес свой первый кусок мяса. Это — газета — было почти таким же архаичным, как комедия. Лист с обеих сторон покрывал слепой шрифт, под названием «ЭКО ННТВЧ» — надпись: «Отпечатано с микроволнового передатчика Мининф 1.25 пополудни. Издатель Дж. Хоутри». Частное предприятие: начало Гусфазы. Тристрам глотал новости не жуя. Мистер Окэм получил от Его Величества предложение сформировать правительство; имена членов кабинета будут объявлены завтра. Общенациональное чрезвычайное военное положение; немедленное установление централизованного контроля над региональными (нерегулярными) вооруженными силами; региональные командиры отныне должны обращаться за распоряжениями в провинциальные штаб-квартиры, перечисленные ниже. Ожидается восстановление регулярных коммуникационных и информационных услуг на протяжении сорока восьми часов. Приказано вернуться к работе в течение двадцати четырех часов, за отказ суровое наказание (без спецификации).
Вернуться к работе, вот как? Тристрам задумался об этом, подняв взор от газеты. Стоявшие вокруг мужчины и женщины читали, шевеля губами или быстро пробегая глазами, открыв рты, озадаченные, восхищенные. Никто не бросал в воздух шапок, не кричал ура в честь новостей о восстановлении стабильности. Вернуться к работе. Официально он должен по-прежнему быть безработным, посадка в тюрьму автоматически лишала государственного служащего его должности. Ему надо прорваться на Государственную Ферму С3313. Разумеется, первым делом жена и дети? (Дети? Один из них умер.) Впрочем, в любом случае он официально не получал никакой информации.
Сегодня вечером надо бы постараться добраться до Честера. Он купил себе за таннер причастие — большую колбасу — и, жуя, пошел по честерской дороге. Шагающие ноги подбадривал доносившийся из глубин памяти ритм афористичного катрена какого-то забытого поэта:
Ветер с севера леденит,
Южный зефир благоухает.
Пелагий полицию обожает;
Августин армии благоволит.
Глава 7
Капитан Лузли пожирал трещавшие крохи новостей, пойманных по микроволновому радио на приборной доске.
— Вот, — сказал он с гадким удовлетворением, — это их научит, видите ли. Будет чуть больше уважения к закону и порядку.
Как грубо сказал ему в тот день в тюрьме Тристрам Фокс, он не обладал познаниями в историографии, не имел представления о цикле. Юный Оксенфорд, ведя машину, кивал без особого убеждения. Он был сыт по горло; поездка выдалась поганая. Полицейский паек скудный, в желудке у него урчало. Ядерный мотор фургона Поппола несколько раз сбоил, а механиком-ядерщиком Оксенфорд не был. Выезжая из Честера, он ошибся дорогой и радостно пер на запад (дело было вечером, а он к тому же не астронавигатор), обнаружив ошибку только в Долгелли (столбы с указателями выкопали на растопку). В Молвиде, на Уэлшпул-роуд, мужчины и женщины с живой веселой речью и с лицами чудотворцев остановили их. Этих людей очаровали близнецы Беатрис-Джоанны («до чего хорошенькие»), но враждебно настроили высокомерные манеры и дрожащий пистолет сержанта Имиджа.
— Чудной бедняга педик, — говорили они, нежными пальцами забирая у него оружие. — Вареный хорош будет, — кивали они, ощупывая мягкие суставы, когда его раздевали. Они также взяли форму капитана Лузли и юного Оксенфорда, приговаривая: — Очень даже пригодится для армии. Очень даже кстати. — Глядя, как эти двое трясутся в нижнем белье, сказали: — Ну, жалко. Кто знает, где взять оберточную бумагу, грудь им прикрыть? — Никто не знал. — Мы с вами хорошо обошлись, — сказали они наконец, — вон из-за той, что сидит позади, ясно? Игра по-честному. — И проводили их, помахав руками. Сержант Имидж громко протестовал против предательства, дергаясь в хватке сильных мясников.
Возможно, люди из Молвида, отобрав форму, спасли им жизнь, но капитан Лузли был слишком глуп, чтобы это понять. Что касается Беатрис-Джоанны, единственной ее заботой оставались малыши. Она боялась городов и деревень с кострами и с лицами, от души евшими мясо, с лицами, дружелюбно улыбавшимися при виде ее спящей парочки. Улыбки и слова восхищения казались ей двусмысленными: вместо агуканья вскоре вполне могли зачмокать губы. Какая бы официальная судьба ни поджидала ее в столице, разумеется, до текнофагии ведь она не опустится? Тревожась за малышей, Беатрис-Джоанна забыла о голоде, но недоедание громко отзывалось на качестве и количестве молока. Время от времени ее невольно тянуло к жареным или вареным запахам, когда они быстро ехали через какой-нибудь город; а когда фургон останавливала хватка мясистых рук и любопытные взоры рассматривали пару в нижнем белье, ее с близнецами на груди, чувствовала тошноту при мысли о том, что там жарилось и кипело. Но почему? Первичным было чувство, чувство не протестовало, это в дело вступал великий извечный предатель — мысль.
— Вещи, похоже, почти возвращаются к норме, видите ли, — сказал капитан Лузли, когда наконец выбрались на брайтонскую дорогу. — Впрочем, слишком много разбитых окон, и взгляните вон на то искореженное железо на дороге, видите ли. Перевернутые транспортные средства. Варварство, варварство. Военное положение. Бедный сержант Имидж. Нам надо бы, видите ли, выяснить имена ответственных за это. Тогда их можно было бы суммарно наказать.
— Бросьте эти распроклятые слюнявые речи, — сказал юный Оксенфорд. — Меня от вас иногда прямо тошнит, будь я проклят.
— Оксенфорд! — воскликнул шокированный капитан Лузли. — По-моему, вы не совсем понимаете, что говорите. Одно то, что мы без формы, видите ли, не оправдание для забвения об уважении к… к…
— Ох, заткнитесь. Все кончено. Есть у вас, черт возьми, хоть немножечко здравого смысла, чтоб это понять? Как вы, черт возьми, доберетесь туда, куда надо, просто не представляю, черт побери. — Они уже въезжали в Хейвордс-Хит. — Вернемся, раздобуду какую-нибудь одежду и первым же делом вступлю в эту чертову армию. А с этим со всем я покончил, так как с этим со всем покончено в любом случае. — Они уже выезжали из Хейвордс-Хит.
— Со всем этим не кончено, видите ли, — сказал капитан Лузли. — Всегда должна быть некая организация с целью сдерживания прироста населения либо силой, видите ли, либо с помощью пропаганды. Я прощаю вас, Оксенфорд, — великодушно добавил он. — Вы, вероятно, разнервничались из-за судьбы сержанта Имиджа, как, признаюсь, и я разнервничался, видите ли, слегка. Только больше чтоб этого не было. Не забывайте, пожалуйста, о разнице нашего ранга.
— Ох, заткнитесь, — снова сказал Оксенфорд. — Я чертовски замерз и чертовски проголодался, и хочу, черт возьми, остановить машину, оставить вас в ней и пойти присоединиться вон к ним. — Он резко махнул головой в сторону компании вроде цыганской, которая мирно ела вокруг костра на обочине.
— Их возьмет армия, — спокойно сказал капитан Лузли. — Их возьмут, нечего опасаться.
— А-а-пчхи! — вдруг чихнул Оксенфорд. И снова: — А-а-а… пчхи. Проклятье, разрази его гром, я по-настоящему простудился. Лопни ваши глаза, Лузли. А-а-ах. Пчхи.
— Столичный Комиссар кое-что скажет по этому поводу, видите ли, — предупредил капитан Лузли. — Чистое, абсолютное нарушение субординации.
— По-моему, — саркастически сказал Оксенфорд, — целью этого упражнения было увольнение Столичного Комиссара. Я думал, такая была идея.
— Вот тут вы и сглупили, Оксенфорд. Будет другой Столичный Комиссар, — высокомерно сказал капитан Лузли. — Ему будет известно, что делать при нарушении субординации.
— А-а-апчхи, — продолжал юный Оксенфорд, и еще: — Чхи, — чуть не врезавшись в фонарный столб. — В любом случае это не вы будете, — грубо сказал он. — Это будете не вы, взявшийся за такое чертовское дело, факт. А я в любом случае сегодня же буду в армии. Или завтра. Вот где мужская жизнь. Ка-а-х-чхе-выпоспе-е-чхи-ли. Будь оно проклято, разрази его Дог. Там никто не гоняется за бедными беззащитными женщинами и детьми по нашему примеру.
— Я достаточно выслушал, видите ли, — сказал капитан Лузли. — Очень хорошо, Оксенфорд.
— А-а-а-р-р-х. Чтоб тебя разразило.
Вскоре въехали в Брайтон. Солнце весело сияло на море, на цветных платьях женщин и детей, на тусклых костюмах мужчин. Казалось, народу вокруг меньше; нельзя одновременно иметь пирог и его есть. Уже подъехали к величественным Правительственным офисам.
— Ну вот, — сказал капитан Лузли. — Езжайте прямо туда, Оксенфорд, где написано «Въезд». Странно, не могу вспомнить, чтобы было написано «Въезд», видите ли, когда мы уезжали.
Оксенфорд хрипло рассмеялся.
— Бедный глупый чертов болван, — сказал он. — Не видите, откуда взялся «Въезд»? Не видите, слабоумный дурак?
Капитан Лузли вытаращил глаза на фасад.
— Ох, — сказал он. — О Боже.
Ибо огромная растянувшаяся надпись — «Министерство Бесплодия» — изменилась; последнее слово утратило отрицательное значение.
— Ха-ха, — продолжал юный Оксенфорд. — Ха-ха-ха. — А потом: — А-а-а-р-рпчхи! Проклятье, разрази его гром.
Глава 8
— И насколько возможно, — сказало телевизионное лицо достопочтенного Джорджа Окэма, Премьер-Министра, — стремиться к добропорядочной жизни при минимальном вмешательстве Государства.
Это было лицо воротилы-бизнесмена, — с жирными брылами, твердыми, по потворствующими страстям губами, с несговорчивыми глазами за шестиугольными очками. Оно было видно только временами из-за перебоев с трансляцией: сменялось быстрой рябью или дробилось на геометрические тропы и орнаменты; качалось, пошатывалось; самостоятельно расщеплялось на автономные гримасы; возносилось, уплывая с экрана, летело вдогонку за самим собой в бегущих друг за другом кадрах. Но твердый, спокойный, размеренный деловой голос не искажался. Говорил долго, хотя — в истинно августинской манере — мало что мог сказать. Впереди еще вполне возможны трудные времена, но, благодаря духу трезвого британского компромисса, пережившего в прошлом столько кризисов, страна несомненно победно придет к счастливым временам. Главное — доверие; мистер Окэм просил доверия. Он верит в британский народ; пусть народ верит в него. Изображение кивало самому себе до исчезновения в телевизионной темноте.
Тристрам сам кивал, подобрав себе зубы в благотворительном центре питания, созданном Ассоциацией Плодовитости Честерских Леди на северном берегу Ди. Он только что съел, слушая мистера Окэма, добрый мясной обед, поданный розовыми, добродушно подшучивавшими чеширскими девушками в симпатичной, хоть и аскетической обстановке, с бледно-желтыми нарциссами в горшках, свисавших с потолка. Много мужчин в его положении ели там сейчас и раньше, хотя в большинстве своем, кажется, провинциалы: ошеломленные мужчины, выпущенные из тюрьмы, теперь на пути в поисках своих семей, которые эвакуировались из городов во время пайковых бунтов и зверств первых обеденных клубов; безработные мужчины, добиравшиеся до вновь открывшихся фабрик; мужчины (но ведь должны быть и женщины; где женщины?), изгнанные сильными и безжалостными из квартир на нижних этажах, — все без таннера в кармане.
Без единого таннера. Деньги стали проблемой. В тот день Тристрам обнаружил открытый банк, отделение Государственного третьего, где лежали его несколько гиней, которое вновь проворно вело дела после долгого моратория. Хотя кассир вежливо сказал, что ему следует обратиться в свое отделение, чему Тристрам мрачно усмехнулся, но, если он пожелает, у него с радостью примут денежный вклад. Банки. Может быть, не доверявшие им были не так глупы. Один человек в Тарпорли, как он слышал, зашил в свой матрас три тысячи банкнотов по гинее и сумел открыть универмаг, когда банки были еще закрыты. Мелкие капиталисты выползали из нор, крысы Пелфазы, но августинские львы.
— …От души приглашаем, — воззвал женский голос в громкоговорителе, — присутствовать. В восемь часов. Будет подан легкий ужин, жаркое. Партнеры, — это прозвучало греховно, — для каждого.
Голос отключился. Скорей приказание, чем приглашение. Танцы у костра у реки, не в полях. Неужели надеются, что лосось скоро снова взыграет в Ди? Две вещи лениво озадачивали Тристрама в тот прекрасный, но прохладный весенний вечер: несговорчивость женщин, а также тот факт, что за все, даже самое малое, необходимо платить.
Вздохнув, он встал из-за стола; надо бы пройтись по улицам Честера. В дверях нетерпеливая женщина проговорила:
— Ты ведь не забудешь, нет? Ровно в восемь часов. Я буду ждать тебя, скупой мальчишка.
Она захихикала, плотная женщина, легче видеть в ней тетушку, чем любовницу. Скупой? Чем это он проявил свою скупость? Или это шуточный пролептический[46] термин, с едой никак не связанный? Тристрам объединил бурчание с прощальной усмешкой и вышел.
Такой ли был запах у Честера в дни римской оккупации, — солдатский запах? «Армия Запада — штаб-квартира», — кричала вывеска; звук благородно вибрирующий, почти артуровский[47]. Во времена цезарских легионеров город должен был дымиться дыханием оскальзывавшихся коней, теперь он дымился лазурными мотоциклетными выхлопами, брызжущими, перистыми; прибывали гонцы с сверхсекретными сообщениями в гнездах конвертов, убывали — в перчатках и в шлемах — с такими же письмами, пинком воспламеняя свои машины, пламенем мчась по грохочущим дорогам-щупальцам, тянувшимся из города-лагеря в лагерь-город. Загадочные столбы с табличками указывали «Начальник артиллерийско-технического снабжения, Начальник медицинского снабжения, Офис главного интенданта». Тарахтели грузовики, нагруженные неловкими солдатами в импровизированной униформе; рабочую роту — с метлами вместо ружей — распускали на тротуаре; пара капелланов стыдливо училась отдавать честь. В охраняемом продуктовом магазине выгружали бидоны.
Чей лицемерный кивок головы обеспечил все эти припасы? Гражданские контракты без каких-либо вопросов; войска называют анонимное мясо в консервных банках «тушенкой», а такого животного вовсе не существует; поддержание закона и порядка несовместимо с терпимостью к тихой работе бойни. По мнению Тристрама, военное положение было единственным способом. Армия — в первую очередь организация, созданная для массового убийства; мораль ее никогда не заботит. Расчищай дороги-артерии для движения, крови страны; следи за водоснабжением; обеспечь надлежащее освещение главных улиц, переулки и задворки сами о себе позаботятся. Не их дело рассуждать зачем и почему. Я простой солдат, сэр, лопни ваши глаза, не какой-нибудь там политик-горлопан: грязную работу оставьте нам.
Снова функционировал Дейли Ньюсдиск. Тристрам слышал металлический голос, гремевший на мессе офицерского гарнизона (сумеречные огни, порядок в белых покровах, ножевой серебряный звон), и перестал слушать. В Мехико ожил культ Кецалькоатля[48]; из Чихуахуа, Моктесумы, Чильпапцинго сообщается о любовных празднествах и человеческих жертвоприношениях. Мясоедение и засолка мяса по всей длинной узкой полоске Чили. Лихорадочное консервирование в Уругвае. Свободная любовь в Юте. Бунты в зоне Панамского капала; свободно любящий, свободно питающийся народ не подчиняется вновь созданной милиции. В провинции Сюйюн в северном Китае местный магнат с ярко выраженной хромотой был обречен на заклание в ходе соответствующей церемонии. В Ост-Индии отлиты «рисовые младенцы» и утоплены на плантациях необрушенного риса. Хорошие новости об урожае зерновых в Квинсленде.
Тристрам шел, видя сменившихся со службы солдат, смеявшихся в обнимку с местными девушками. Слышал, как настраивается оркестр перед танцами, замечал нежные веселые огоньки на почках прибрежных деревьях. Он начинал поддаваться всему окружающему с апатичностью от усвоения мяса. Вот мир, молча с ним согласись: бормотание занимающихся любовью и месса, хруст мяса и военных колес. Жизнь. Нет, черт возьми, нет. Он взял себя в руки. Теперь он на последнем этапе пути. С удачей и с попутками можно даже к утру попасть в Престон. Он уже довольно давно в пути; надо ждать когда-то знакомых и любимых рук, усталости, освященной любовью и темнотой уединения, подальше от костров и веселых празднеств. Он быстро прошагал к устью дороги, ведущей на север, и встал, выставив поднятый большой палец, под указателем направления на Уоррингтон. Может быть, он не выразил подобающей благодарности Ассоциации Плодовитости Честерских Леди, ну и ладно. Плодовитость должна быть плодом Святого Духа, в любом случае зарезервированной за супругами. Слишком много прелюбодеяний свершается.
Безответно вздернув поднятый палец раз шесть или семь, он уже решил идти пешком, когда рядом с визгом затормозил армейский грузовик.
— В Уиган, — сказал солдат-водитель, — со всей вон той кучей позади.
Он лихорадочно махнул головой, указывая назад, в кузов. У Тристрама екнуло сердце. В двадцати милях к северу от Уигана лежит Престон. В трех милях к западу от Престона на блэкпулской дороге стоит государственная ферма С3313. Он влез в машину, рассыпавшись в благодарностях.
— Ну, — сказал водитель, держа большой руль по диаметру, — по-моему, все это долго продолжаться не может, мистер.
— Нет, — энергично согласился Тристрам.
— Тогда скажите мне, мистер, — сказал водитель. — Как по-вашему, кто это будет? — Он громко причмокнул, посасывая естественный премоляр, моложавый пухловатый светловолосый мужчина в засаленной фуражке.
— А? — сказал Тристрам. — Боюсь, я не… боюсь, я что-то другое имел в виду.
— Боитесь, — с удовлетворением повторил водитель. — Вот именно. Точно сказано. Скоро многим придется бояться, мистер, и вам в том числе, осмелюсь сказать. Только война обязательно будет. Конечно, не потому, что ее кто-то хочет, а потому, что есть армия. Тут армия, там армия, по всей лавочке армии. Армии для войны, а войны для армий. Это только простой здравый смысл.
— С войной покончено, — сказал Тристрам. — Война вне закона. Войны не было много, много, много лет.
— Тем больше причин для войны, — сказал водитель, — раз мы без нее так долго обходились.
— Но, — взволнованно сказал Тристрам, — вы не имеете представления, что такое война. Я читал книги про старые войны. Они были ужасны, ужасны. Были ядовитые газы, которые превращают кровь в воду, бактерии, уничтожавшие семена в целых странах, бомбы, за долю секунды крушившие города. Со всем этим покончено. Должно быть покончено. Мы не можем опять это все пережить. Я видел фотографии, — содрогнулся он. — Фильмы тоже. Старые войны были просто жуткими. Насилие, грабеж, пытки, поджоги, сифилис. Немыслимо. Нет-нет, больше никогда. Не говорите подобных вещей.
Водитель легко покручивал руль, поводя плечами, точно плохой танцор, потом сильно причмокнул.
— Я не такой тип имею в виду, мистер. Понимаете, я говорю про бои. Армии. Одна дерется с другой, если вы понимаете, что я имею в виду. Одна армия стоит лицом к другой, как, например, две команды. А потом одна стреляет в другую, и стрельба продолжается, пока кто-то не свистнет в свисток и не скажет: «Вот эта победила, а вон та проиграла». А потом раздадут увольнительные и медали, и девчонки все выстроятся в ожидании на вокзале. Вот какую войну я имею в виду, мистер.
— Но кто, — спросил Тристрам, — с кем пойдет на войну?
— Ну, — сказал водитель, — решат, правда? Как бы организуют все, правда? Только, попомните мои слова, будет так. — Груз позади него плясал, весело громыхая жестью, когда проезжали по горбатому мосту. — Пал смертью храбрых, — сказал вдруг солдат с неким самодовольством. Батальоны жестянок с мясом звонко зааплодировали, точно какая-нибудь гигантская грудь, увешанная медалями.
Глава 9
Тристрам доехал в фургоне военной полиции от Уигана до Стэндиша, потом дорога вдруг опустела. Он медленно, с некоторым трудом шел полнолунной ночью, левая нога доставляла проблемы, — натертая мозоль и протертая до чистой дыры подметка. Все-таки он браво шаркал, впереди трусило тихое возбуждение, высунув язык; ночь плелась вместе с ним к утру. В Лиленде ноги предложили передохнуть, но сердце этого не желало. Дальше, к рассвету в Престоне: там дух перевести, может быть, получить благотворительный завтрак, потом к цели в трех милях на запад. Утро и город неуклонно приближались.
Что за звон? Хмурясь, Тристрам сунул в уши мизинцы, с оглушительным грохотом сотрясая серу. Автоматически понюхал испачканный серой копчик пальца (все телесные секреты пахнут только приятно), вслушиваясь. Колокол звенел в мире, не у него в голове: он лязгал в самом городе. Колокола приветствуют пилигримов? Вздор. К тому же это и не колокол: электронная имитация колоколов медленно пульсирует из сотрясавшихся рупоров, извергая металлический фонтан гармоничного, сводящего с ума серебра. Тристрам, гадая, приближался. Он вошел в Престон в разгар утра и был поглощен толпами и ликующим звоном, крича окружавшим его незнакомцам:
— Что это? Что происходит?
Они смеялись в ответ, глухие, немые, шевеля губами в безумном водовороте гремящего в ушах металла. Сотрясавшаяся бронзовая крышка опустилась в серебре над городом, чудесным образом пропуская как бы больше света. Люди направлялись к источнику сумасшедшего ангельского перезвона; Тристрам следовал за ними, входя словно в самое сердце звука, — звука как конечной реальности.
Анонимное здание из серого строительного камня — провинциальной архитектуры, не более десяти этажей, — громкоговорители торчат с крыши. Тристрам, толкаясь, вошел с лимонного солнца, внутри разинул рот над обширной кубической пустотой. Он никогда в жизни не видел такого огромного интерьера. Даже помещением не назовешь — зал, зал заседаний, ассамблея; должно быть специальное слово, он его искал. Импровизация: клетушки старого здания (квартиры или офисы) раскурочили, стены снесли, о чем свидетельствовали неровные остатки кирпичной кладки; расчистили, содрали перекрытия потолков-полов нескольких этажей, так что высота ошеломляла глаз. Тристрам узнал алтарь на возвышении в дальнем конце; ряды грубых скамей, сидевшие в ожидании люди, коленопреклоненные в молитве. Соответствующие термины со скрипом выныривали из прочитанного, как раньше из контекста, почему-то казавшегося аналогичным, вставали взвод, батальон. Церковь. Паства.
— Давка, как в старые добрые времена, приятель, — сказал позади добродушный голос. Тристрам сел на… на… — как сказать? На молитвенную скамью.
Священники во множестве мощно маршировали с большими толстыми свечами со взводом (нет, с причтем) мальчиков-служек.
— Introibo ad altare Dei…
Смешанные голоса летели в самую высь, с галереи в задней части здания ответила песнь:
— Ad Deum Qui laetificat juventutem meam[49].
Это был какой-то совсем особый случай. Как игра в шахматы конями и слонами, вырезанными из слоновой кости, а не вылепленными из кусочков тюремного мыла. «Аллилуйя», — непрестанно гремело в ходе литургии. Тристрам терпеливо ждал Причастия, евхаристического завтрака, но молитва перед едой была очень длинной.
Бык-священник с тяжелыми губами повернулся от алтаря к пастве, стоя на краю кафедры, благословил воздух.
— Братие, — сказал он. Спич, торжественная речь, обращение, проповедь. — Нынче Пасха. Нынче утром мы празднуем воскресение или восстание-от-смерти Господа нашего Иисуса Христа. Мертвое тело Его, распятого за проповедь Царства Божия и братства людей, сняли с креста, запечатали в земле, как в нее втаптывают сорняк или пепел костра, но все-таки Он на третий день восстал, осиянный славой, как встают на небе солнце, луна, все светила. Он восстал, засвидетельствовав всему миру, что нет смерти, смерть — только видимость, не реальность; воображаемые силы смерти — лишь тени, а их власть — лишь господство теней. — Священник мягко рыгнул на постившийся желудок. — Он восстал, чтобы превознести жизнь вечную, не призрачную белогубую жизнь в некоей мрачной ноосфере… — («И-и», — сказала какая-то женщина позади Тристрама), — а полную или единую жизнь, где планеты танцуют с амебами, великие неведомые макробы — с микробами, кишащими в наших телах и в телах наших братьев-зверей; вся плоть едина, и плоть также хлеб, трава, ячмень. Он есть знак, вечный символ, постоянное обновление, ставшее плотью; Он — человек, зверь, хлеб, Бог. Его кровь стала также и нашей кровью через акт освежения нашей — вялой, теплой, красной, свернувшейся в пульсирующих сосудах. Его кровь не только кровь человека, зверя, птицы, рыбы; это также дождь, река, море. Это пульсирующее в экстазе мужское семя и молоко, обильно источаемое матерями людей. В Нем мы едины со всеми вещами, и Он един со всеми вещами и с нами.
Сегодня в Англии, сегодня во всем Англоязычном Союзе мы радостно празднуем, с цевницами, псалмами, с громким аллилуйя, воскресение Князя Жизни. Сегодня также в дальних землях, отвергавших в бесплодном прошлом плоть и кровь Подателя Вечной Жизни, Его восстание из могилы приветствуется с радостью, подобной нашей, пусть даже под лицами и именами чужеземного значения и варварского звучания. — Мужчина справа от Тристрама нахмурился при этой фразе. — Ибо, хоть мы называем Его Иисусом, истинным Христом, Он все-таки за пределами всех имен и превыше них, поэтому, вновь восстав, Христос слышит, как к нему радостно обращаются и почитают под именами Таммуза или Адониса, Аттиса, Бальдера, Гайаваты, и для Него все едино, как едины все имена, как едины все миры, как едина вся жизнь.
Священник временно замолчал; из паствы доносилось напряженное покашливание. Потом, с уместной для религиозной проповеди неуместностью, он вскричал в полный голос:
— Итак, не бойтесь. Среди смерти мы в жизни.
— А-а-ах, чертов бред! — вскричал сзади голос. — Ты не можешь оживить мертвого всеми своими прекрасными речами, чтоб тебя разразило!
С признательностью завертелись головы; завязалась драка, мелькали руки; Тристраму было не очень-то хорошо видно.
— Я думаю, — невозмутимо сказал священник, — перебившему меня лучше бы удалиться. Если он не уйдет добровольно, может быть, ему помогут.
— Чертов бред! Проститутствуешь ради ложных богов, прости Бог твое черное сердце! — Теперь Тристрам увидел, кто это. Узнал лунообразную физиономию, красную от искреннего гнева. — Моих собственных детей, — вопил он, — принесли в жертву на алтарь Ваала, которому ты поклоняешься как истинному богу, прости тебя Господь. — Крупное тело в обвисшей фермерской одежде выталкивали в борьбе, в драке тяжело дышавшие мужчины, развернув его в правильном направлении, больно заломив руки за спину. — Прости вас всех Бог, ибо я никогда не прощу!
— Извините меня, — бормотал Тристрам, проталкиваясь со своей скамьи. Кто-то крепко зажал рукой рот его удалявшегося свояка.
— Боб, — доносился приглушенный протест, — боб бас бро… боб… боб. — Шонни со своим крепким пыхтевшим эскортом уже был в дверях. Тристрам быстро шел по проходу.
— Продолжим, — продолжил священник.
Глава 10
— Значит, — безнадежно сказал Тристрам, — ее просто увезли.
— А потом, — глухо сказал Шонни, — мы ждали, ждали, но домой они не пришли. А потом, на другой день мы узнали о происшедшем. Ох, Боже, Боже. — Он пудингом плюхнул голову на большую красную тарелку, сделанную из своих рук, и всхлипнул.
— Да, да, ужасно, — сказал Тристрам. — Они сказали, куда ее повезли? Сказали, что возвращаются в Лондон?
— Я обвиняю себя, — сказала спрятанная голова Шонни. — Я верил Богу. Я долгие годы верил не тому Богу. Ни один добрый Бог не позволил бы такому случиться, прости Его Бог.
— Все напрасно, — вздохнул Тристрам. — Весь путь впустую. — Рука его дрожала, держа стакан. Они сидели в маленькой лавочке, торговавшей водой, слегка тронутой алком.
— Мевис была великолепна, — сказал Шонни, поднимая глаза, из которых текли слезы. — Мевис это приняла, как святая или как ангел. Только я никогда больше прежним не буду, никогда. Я пытался сказать себе, Богу известно, для чего это произошло, и всему есть божественная причина. Даже пошел на мессу в то утро, готовый уподобиться Иову и хвалить Господа средь несчастий своих. А потом я увидел. Увидел в жирной морде священника. Услышал в его жирном голосе. Их всех прибрал к рукам ложный Бог.
Он дышал с трудом, со странным треском, словно море ворошило гальку. Немногочисленные прочие выпивавшие (мужчины в старой одежде, которые не праздновали Пасху) оглядывались.
— У вас могут быть еще дети, — сказал Тристрам. — У тебя еще есть жена, дом, работа, здоровье. А мне что делать? Куда идти, к кому я могу обратиться?
Шонни злобно взглянул на него. Губы его были в пене, борода плохо выбрита.
— Не говори мне, — сказал он. — У тебя дети, которых я берег столько месяцев, рискуя жизнью всей своей семьи. Ты со своими хитрыми близнецами.
— С близнецами? — вытаращил глаза Тристрам. — Ты сказал, с близнецами?
— Вот этими руками, — сказал Шонни, предъявляя их миру, огромные, скрюченные, — я помог родиться твоим близнецам. А теперь скажу: лучше б я не делал этого. Лучше бы я их оставил самих выбираться, как маленьких диких животных. Лучше б я их задушил и швырнул твоему ложному жадному Богу, с губ которого капает кровь, который ковыряет в зубах после своего любимого распроклятого мяса маленьких детей. Тогда, может быть, Он моих бы оставил в покое. Тогда, может быть, Он позволил бы им невредимыми прийти из школы домой, как в любой другой день, дал бы им жить. Жить, — крикнул он. — Жить, жить, жить.
— Я очень сочувствую, — сказал Тристрам. — Знаешь, сочувствую. — Помолчал. — Близнецы, — удивленно сказал он. А потом, лихорадочно: — Они сказали, куда поехали? Сказали, что возвращаются к моему брату в Лондон?
— Да, да, да. Наверно. Наверно, сказали что-то вроде этого. В любом случае это значения не имеет. Ничто больше не имеет значения. — Он без удовольствия присосался к своему стакану. — Весь мой мир потрясен, — сказал он. — Я должен его строить заново, искать Бога, в которого смогу верить.
— Ох, — в неожиданном раздражении крикнул Тристрам, — да не надо себя так жалеть. Это тебе подобные создали мир, в который ты, по твоим словам, больше не веришь. Все мы были в достаточной безопасности в старом либеральном обществе. — Он говорил о том, что было меньше года назад. — Голодные, но в безопасности. Как только вы разрушили либеральное общество, то создали вакуум, куда мог прорваться Бог, а потом спустили с цепи убийство, прелюбодеяние, каннибализм. И, — сказал Тристрам с внезапно сжавшимся сердцем, — вы верите, что человек вправе вечно грешить, так как этим оправдываете свою веру в Иисуса Христа.
Он увидел: какая бы власть ни пришла к власти, он всегда будет против нее.
— Неправда, — сказал Шонни с неожиданной рассудительностью. — Вовсе нет. Есть два Бога, понятно? Они смешались, и нам трудно отыскать правильного. Вроде, — сказал он, — тех самых близнецов. Дерека и Тристрама, так она их назвала. Она все их путала голеньких. Но уж лучше так, чем вовсе без Бога.
— Тогда какого черта ты жалуешься? — рявкнул Тристрам. Лучшее от обоих миров, как всегда; женщины всегда получают лучшее от обоих миров.
— Я не жалуюсь, — сказал Шонни с пугающей кротостью. — Я готов вложить свою веру в реального Бога. Он отомстит за моих бедных мертвых детей. — Потом заглушил новые рыдания двумя полумасками из своих рук, грязных рук. — А вы можете себе оставить другого Бога, своего другого ложного Бога.
— Я в обоих не верю, — услыхал свои слова Тристрам. — Я либерал. — И сказал, потрясенный: — Разумеется, на самом деле я этого не имею в виду. Я имею в виду…
— Оставь меня с моими бедами! — вскричал Шонни. — Уйди, оставь меня.
Тристрам растерянно пробормотал:
— Ухожу. Лучше мне начать обратный путь. Говорят, поезда теперь ходят. Говорят, снова действуют государственные авиалинии. Значит, — сказал он, — она назвала их Тристрамом и Дереком, да? Очень умно.
— У тебя двое детей, — сказал Шонни, отнимая руки от затуманенных глаз. — А у меня ни одного. Давай, иди к ним.
— Факт тот, — сказал Тристрам, — факт тот, что у меня нет денег. Ни единого таннера. Если можешь одолжить, скажем, пять гиней, или двадцать крон, или что-нибудь в этом роде…
— Денег ты от меня не получишь.
— Взаймы, вот и все. Отдам, как только получу работу. Ждать недолго, обещаю.
— Не дам ничего, — сказал Шонни, безобразно кривя рот, как ребенок. — Я достаточно для тебя сделал, правда? Разве я для тебя недостаточно сделал?
— Ну, — озадаченно сказал Тристрам, — не знаю. Наверно, раз так говоришь. Я в любом случае благодарен, очень благодарен. Только тебе, разумеется, ясно, что мне надо в Лондон вернуться, и, разумеется, было бы слишком просить меня возвращаться так же, как пришел, пешком, на попутках.
Посмотри на мой левый башмак. Я хочу поскорее туда попасть. — Он слабо стукнул по столу обоими кулаками. — Я хочу быть со своей женой. Разве ты не можешь понять?
— Всю свою жизнь, — мрачно сказал Шонни, — я давал, давал, давал. Люди обманывали меня. Люди брали, а потом смеялись у меня за спиной. В свое время я давал слишком много. Время, работу, деньги, любовь. А что вообще получил взамен? Ох, Боже, Боже, — задохнулся он.
— Ну, рассуди. Просто взаймы дай. Скажем, две-три кроны. В конце концов, я твой свояк.
— Ты мне никто. Просто муж сестры моей жены, вот и все. И оказался чертовски поганой обузой, прости тебя Бог.
— Слушай, мне это не нравится. Зачем же ты так говоришь.
Шонни сложил руки, словно по приказу учителя, крепко сжал губы. Потом сказал:
— Ничего от меня не получишь. За деньгами иди куда-нибудь в другое место. Я тебя никогда не любил, таких типов, как ты. С твоим безбожным либерализмом. С обманом. Хитростью завел детей. Не надо бы ей за тебя никогда выходить. Я всегда говорил, Мевис тоже. Уходи, прочь с глаз моих.
— Ах ты, злобный ублюдок, — сказал Тристрам.
— Какой есть, — сказал Шонни, — точно так же, как Бог такой, какой есть. Ты от меня помощи не получишь.
— Проклятый лицемер, — сказал Тристрам с каким-то ликованием, — с твоими фальшивыми «Господь смилуется над нами», «слава в вышних Богу». Высокопарные распроклятые религиозные фразы, и ни крохи истинной в тебе религии.
— Уходи, — сказал Шонни. — Иди с миром. — Лысый официант у бара нервно грыз ногти. — Не хочу тебя вышвыривать.
— Кто-нибудь может подумать, будто это проклятое заведение принадлежит тебе, — сказал Тристрам. — Надеюсь, ты когда-нибудь вспомнишь. Вспомнишь, надеюсь, как ты отказался помочь при отчаянной необходимости.
— Иди-иди. Иди ищи своих близнецов.
— Иду, — сказал Тристрам. Встал, залепив гнев усмешкой. — В любом случае придется тебе расплатиться за алк, — сказал он. — За одно это ты будешь вынужден заплатить. — Издал школьный вульгарный звук и вышел, раздираемый гневом. Чуть постоял нерешительно на тротуаре, потом, решив свернуть направо, пошел своей дорогой, бросив через грязное окно дешевой лавочки последний взгляд на бедного Шонни, голова которого пудингом дрожала в ладонях.
Глава 11
Голодный, гадая, что делать, с еще побулькивающим внутри гневом, Тристрам шел по солнечным улицам пасхального Престона. Обосноваться в сточной канаве, просить милостыню с протянутой рукой? Он знал, что вполне оборван и грязен для нищего, тощ, бородат, с взлохмаченными в колтун волосами. В некоей древней истории или мифе жил меньше года назад некий не слишком несчастный преподаватель общественных наук, ухоженный, аккуратный, красноречивый, евший дома пудинг из синтемола, приготовленный презентабельной женой, под степенно крутившиеся на стене поблескивавшие черные новости. В самом деле, все было не так уж плохо: еды в самый раз, стабильность, денежный достаток, стереоскопический телевизор в потолке спальни. Он подавил сухой всхлип.
Недалеко от автобусной станции — красные одноэтажные машины заполняли пассажиры на Бамбер-Бридж и на Хорли — ноздри Тристрама раздулись от резкого, принесенного ветром аромата похлебки. Это был аромат грубого, благотворительного типа — жирный металл и мясной жир, смягченный травами, — но он полностью покорился ему, сглатывая слюну, руководствуясь своим носом. На боковой улочке запах щедро пахнул на него, оживил вроде низкой комедии; он увидел мужчин и женщин в очереди у магазина с двойным фасадом, с замазанными молочно-белыми окнами в завитушках побелки, как любительская копия портрета Джеймса Джойса работы Бранкуши. На металлической табличке над дверью белым по алому: «ВМ[50] Коммунальный Центр Питания Северо-Запад». Благослови Бог армию. Тристрам присоединился к шеренге таких же бродяг, как он сам, — грязные волосы, измятая во сне одежда, безнадежные рыбьи глаза. Один жалкий плут без конца сгибался пополам, словно его пнули в живот, монотонно жалуясь на желудок. Очень худая женщина с седыми грязными волосами с патетическим достоинством держалась прямо, выше этих людей, выше нищенства, разве что по рассеянности. Довольно молодой человек с отчаянной силой шамкал беззубым ртом. Тристрама вдруг толкнул веселый мужчина в лохмотьях, сильно пахнувший старой псиной.
— Как дела? — спросил он Тристрама. А потом сказал, кивнув в сторону жирного аромата похлебки: — Как там дела в корыте для стружки.
Никто не улыбнулся. Молодая бесформенная женщина с волосами, похожими на спутанный клубок шерсти, сказала согбенному обремененному восточному человеку:
— Пришлось как бы бросить детей по дороге. Не могу их больше таскать.
Жалкие бродяги.
Рыжий мужчина в форме, без фуражки, подбоченившись, но страдальчески извернувшись, чтобы было лучше видно его три шеврона, теперь встал в дверях и сказал, сочувственно глядя на очередь:
— Подонки, отбросы человечества. — А потом: — Ладно. Заходите. Не толкаться, не лезть. Полно на каждую душу, если это можно назвать душой. Ну, идите.
Очередь затолкалась, полезла. Внутри слева стояли трое мужчин в грязных белых поварских одеждах с черпаками над дымящимися цистернами с похлебкой. Справа — рядовой солдат в слишком большом кителе грохотал тускло блестевшими жестяными мисками и ложками. Самые голодные члены очереди лаялись друг с другом, пускали слюну над налитыми порциями, прикрывали защитными крышками из грязных лап, плелись с ними к рядам столов. Тристрам ел вчера, но совсем изголодался от утренней злости. Беленое, грубо функциональное помещение наполнилось шумом чавканья, плеска и дребезга ложек. Обезумев от пахучего пара, Тристрам за несколько секунд выхлебал свою похлебку. Голод стал пуще прежнего. Мужчина с ним рядом вылизывал пустую миску. Кого-то, чересчур жадно евшего, вырвало на пол.
— Пустая трата, — сказал еще кто-то, — чистая трата ко всем чертям.
Добавок вроде не давали. Также нельзя было, выскочив, снова встать в очередь: подбоченившийся сержант в дверях наблюдал. Фактически, кажется, возможности выскочить вообще не было.
Тут открылась дверь по диагонали напротив входной, вошел мужчина в форме, недавно приобщившийся к среднему возрасту. Он был в фуражке, вылощен, вычищен, отутюжен, затянут в портупею, носил три капитанские звездочки. Благожелательно сверкали очки армейского образца в стальной оправе. За ним стоял плотный мужчина с двумя нашивками, с пюпитром под мышкой. Тристрам с изумлением и надеждой увидел, что, кроме звездочек, при капитане находится серый мешок, который на ходу отчетливо звякал. Деньги? Благослови Бог армию. Боже, как следует благослови армию. Капитан обошел вокруг столов, наблюдая, оценивая, а капрал семенил следом.
— Вам, — сказал капитан с культурным акцентом у стола Тристрама чавкавшему старику с буйными волосами, — наверняка пригодится тошрун или около того. — Покопался в мешке, полупрезрительно бросил на стол яркую монетку. Старик сделал древний жест, прикоснувшись ко лбу. — Вам, — сказал капитан молодому голодному мужчине, по иронии судьбы очень толстому, — наверное, пойдет на пользу ссуда. Деньги правительственные, без процентов, должны быть возмещены в течение шести месяцев. Скажем, две гинеи?
Капрал протянул свой пюпитр со словами:
— Подпишите вот тут.
Молодой человек стыдливо признался в неумении писать.
— Тогда крест поставь, — утешил его капрал, — а потом выходи вон в ту дверь. — Он кивнул на дверь, в которую вошел с офицером.
— Ах, — сказал капитан Тристраму, — расскажите мне все о себе.
Лицо его было на редкость гладким, словно в армии имелся какой-то секретный утюг для лица; пахло от него любопытно пикантно. Тристрам рассказал.
— Школьный учитель, да? Ну, вам не о чем беспокоиться. Сколько мы скажем? Четыре гинеи?
Может быть, можно вас убедить согласиться на три. — Он вытащил из мешка шуршащие банкноты. Капрал сунул пюпитр и, казалось, готов был ткнуть авторучкой Тристраму в глаз.
— Подпишите вот тут, — сказал он.
Тристрам, дрожа, подписал, зажав в той же самой руке банкноты.
— Теперь вон в ту дверь, — подтолкнул капрал.
Дверь оказалась не выходом. Она вела в какой-то длинный широкий коридор, выбеленный известкой, пахнувший пустотой и некоторым количеством оборванных людей, скандаливших с молодым сержантом невеселого вида.
— Чего на меня-то накидываться, — говорил он северным голосом, высоким и напряженным. — День за днем мы их тут собираем, все на меня накидываются, будто я виноват, и приходится объяснять, я-то чем виноват. Ничем, — перевел он, взглянув на Тристрама. — Никто вас не заставлял, — рассудительно втолковывал он всем собравшимся, — делать то, что вы только что сделали, правда? Кое-кто, так сказать, старики, получили небольшой подарок. А вы взяли ссуду. Ее будут из жалованья вычитать. Столько-то в неделю. Ну, не брали бы королевские деньги, если не хотите, не надо было подписываться.
Сердце Тристрама ухнуло глубоко вниз, потом снова выскочило в горло, точно прицепленное к резинке.
— В чем дело? — спросил он. — Что происходит?
К своему удивлению он увидел грязно-седую леди, величественную гранд-даму, аршин проглотившую.
— Этот субъект, — сказала она, — имеет наглость утверждать, будто мы вступили в армию.
Никогда не слыхала подобного вздора. Я — в армии. Женщина в моем возрасте и в моем положении.
— Осмелюсь сказать, вы отлично сгодитесь, — сказал сержант. — Любят, как правило, чуточку помоложе, но и вам вполне может найтись симпатичная работенка — присматривать за запасом. Солдат-женщин, — любезно объяснил он Тристраму, точно Тристрам был там самым невежественным, — называют запасом, понятно?
— Это правда? — спросил Тристрам, стараясь держаться спокойно.
Сержант, казавшийся порядочным молодым человеком, мрачно кивнул. И сказал:
— Я всегда говорю, ничего не подписывай, пока не прочитаешь. В той штуке, которую там сует капрал Ньюлендс, в самом верху сказано, что вы добровольно вступаете под знамена на двенадцать месяцев. Напечатано мелкими буквами, но можно прочитать при желании.
— Он закрывал большим пальцем, — сказал Тристрам.
— Я читать не умею, — сказал толстый молодой человек.
— Ну, хоронят вас, что ли? — сказал сержант. — Там тебя и научат читать, не бойся.
— Это, — сказала седая леди, — нелепо. Чрезвычайный скандал и позор. Я сейчас же вернусь, возвращу им их грязные деньги и в точности сообщу, что о них думаю.
— Вон как, — восхищенно сказал сержант. — Прямо вижу вас в канцелярии подразделения, как вы всем отвешиваете по заслугам. Точно, отлично справитесь. Будете, как говорится, истинным старым боевым мечом.
— Позор. — И она, истинный старый боевой меч, направилась к двери.
— Что сделано, то сделано, — философски сказал сержант. — Что подписано пером, не вырубишь топором. Честным или нечестным образом, только они вас поймали. Впрочем, двенадцать месяцев не так уж и много, правда? Меня уговорили на семь лет подписаться. Я был настоящим балбесом. Болваном, — перевел он для Тристрама. — Между нами, — признался он всем, — у добровольца гораздо больше шансов на повышение. Ага, она взялась за дело, — сказал он, наклонив голову. Из обеденного зала отчетливо слышался громкий голос седой женщины. — Отлично справится. — А потом: — Скоро введут, как говорится, призыв, капитан Тейлор сказал. Доброволец будет вообще совсем в другом положении. Стоит подумать.
Тристрам начал смеяться. Прямо в дверном проходе стоял стул, и он сел, чтоб удобнее было смеяться.
— Рядовой Фокс, — сказал он, плача от смеха.
— Правильно, — одобрительно сказал сержант. — Вот это настоящий армейский дух. Все время улыбайся, говорю я; лучше смеяться, чем делать что-нибудь другое. Ну, — сказал он, стоя вольно, кивая по мере прибытия других сбитых в кучу бродяг, — теперь вы в армии. Вполне можете от души ей попользоваться. — Тристрам продолжал смеяться. — Вон с него и берите пример.