Опыт развития России после 1917 года наглядно показал, что программа преодоления рынка и рыночных отношений оказалась на деле программой уничтожения исходных оснований экономической цивилизации. Страна неуклонно шла к экономическому и политическому краху. Он был неминуем, и только кардинальные перемены могли предотвратить катастрофу. Общественное мнение, особенно после XX съезда КПСС, жило ожиданиями смены абсурдной эпохи.
Вспомним исповедальную деревенскую прозу. Вспомним горячие всплески протеста в стихах поэтов и песнях бардов. Вспомним расхожие анекдоты, беседы за полночь на кухне и многое другое. И как ошеломляюще действовало на нас осознание убожества бытия, чувство собственного бессилия, идущее от липкого унизительного страха перед властью, равно как и от нашей лени — физической и душевной, от неумения и нежелания победить самих себя, от неуважения к самим себе, острого дефицита личного достоинства.
Но спрашиваю себя, а не было ли в этих условиях изначального упрощения в переходе к рынку, то есть к иной социально-экономической системе? Знаю, с каким трудом пробивала себе дорогу эта идея на практике. Сколько гневных тирад обрушилось на головы тех, кто предлагал решительнее идти к нормальной экономике. И все же не покидает ощущение, что переход к рынку представлялся многим из нас как некое быстрое мероприятие: рынок «с 1 января Икс года». Но такое невозможно. С моей точки зрения, введение рыночных отношений надо было начинать с торговли и сельского хозяйства, дав полную инициативу купцу и крестьянину. То, что не был осуществлен кардинальный поворот к потребительскому рынку, предопределило дальнейшие беды, включая финансовые. Правительство не сумело спрогнозировать последствия резкого сокращения товарных запасов, равно как и не смогло отреагировать быстро и эффективно на этот процесс, когда он обрел катастрофические размеры.
Антиперестроечные силы в государственном и партийном аппаратах предпринимали целенаправленные усилия к тому, чтобы не допустить смягчения товарного голода в стране. Смысл подобных усилий был сугубо политическим: не дать Реформации записать в свой актив хотя бы одно реально благое для народа дело. Делалось и делается все возможное, чтобы настроить людей против политики преобразований, объявить реформы и реформаторов виновными за все переживаемые людьми невзгоды. Однако оговорюсь: одни это делали умышленно, а другие по природной безголовости, по другому не могли.
Нас, реформаторов, частенько ругают. Иногда поделом, а порой — просто так, по инерции. Оправдываться бессмысленно, да и нужды не вижу. Скажу только, что мы, как и многие другие, и сами были типичными советскими людьми, жертвами киселеобразной, но и беспощадной «коллективизированной совести». Брежнев был прав, когда говорил, что появилась новая общность людей — советский народ, иначе выражаясь, народ с коллективизированной совестью. Ибо многим из нас ничего не стоило аплодировать расстрелам, требовать смерти вчерашним закадычным друзьям и собутыльникам, травить Пастернака и Бродского, чьих книг и в глаза не видели, объявлять Солженицына «предателем», топтать Сахарова и творить прочие мерзости.
Хорошо известно, что «созидание нового человека» — Ното зоуеИсиз — шло через моноидеологию, которая рассматривала его как «совокупность общественных отношений». Террор физический, выделывание (по Бухарину) нового человека из «капиталистического материала» имели своей задачей формирование послушного винтика или одноразового шприца. Ленин — Бухарин — Сталин — Жданов — Суслов — наиболее видные «коллективизаторы совести». Им померещилось, что в марксовом коллективном стаде, обще- стве-фабрике, ленинско-сталинском обществе-казарме с карцерным ГУЛАГом и рабоче-крестьянской гауптвахтой можно и должно строить «рай земной», забыв о духе человеческом, о том, что сотворен человек из праха и в прахе Вечности дотла сгорают гордыня и прочие грехи и пороки его.
Совесть коллективизировалась в процессе неустанной и постоянной борьбы, которая и сформировала человека баррикадного типа. Борьбы с чем угодно, с кем угодно, за что угодно, но борьбы. С буржуазной идеологией и за высокий урожай, с пережитками прошлого и за коммунистический труд, с кибернетикой и генетикой, с узкими штанами и декадентской поэзией, с абстрактной музыкой и живописью. Сегодня правящая элита начинает бороться с «предвзятым» отношением к истории, то есть с правдой. Нельзя же, на самом деле, гордиться террором, лагерями, пытками, каторгой. А гордиться хочется.
Преодолеть твердыню коллективизированной совести невообразимо трудно. Даже самые мужественные не верили, что сталинский строй можно сдвинуть с места. Подобные мысли казались маниловщиной. Впрочем, так оно и было на практике.
Почему?
Да потому, что до сих пор больше всего мешаем Реформации мы сами, ибо сами во многом остаемся людьми старой системы, старых привычек и представлений. Традиционная российская мечтательная маниловщина оказалась абсолютно беспомощной при обострении социальной обстановки, не говоря уже о разгуле социальной стихии. Так произошло и с нами, реформаторами, когда мы попытались всерьез запустить механизм реальной законодательной деятельности в области экономики.
Система засасывала всех, даже самых порядочных и честных. Интеллектуалы писали порой смелые строки, но оставались весьма податливыми к ласкам власти. По-совет- ски грызлись между собой, по-советски доносили, по-совет- ски гордились своим якобы историческим предназначением. Повторяю, все были советскими, других у ЦК КПСС и КГБ на учете не состояло.
Мы жили в тисках противоречия между Сущим и Должным, которое мы не поняли до сих пор. Как писал академик И. Павлов: «Русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует. Мы занимаемся коллекционированием слов, а не изучением жизни. Мозг, голову поставили вниз, а ноги вверх. То, что составляет культуру, умственную силу нации, то обесценено… И все это, конечно, обречено на гибель как слепое отрицание действительности».
Метания между реальным и виртуальным, между Сущим и Должным продолжаются до сих пор. Окаянный российский вопрос — что делать? — столетиями звучит трубным призывом к Должному — сказочному, прекрасному, солнечному — и одновременно служит театральным занавесом или изгородью от Сущего.
Пока нам не приходит в голову спросить самих себя: а чего не надо делать? Отсюда и вечные российские грабли, которые больно бьют нас, ибо все время наступаем на них в темноте незнания самих себя, живем без покаяния, боясь, что не будет прощения, и все время лелеем призрачное завтра. В этом надрывном беге мы оставляем позади себя миллионы бессмысленных смертей, реки безутешных слез, несостоявшуюся молодость и любовь. Нас тысячу лет учат ненавидеть, и мы находим в этом некое дьявольское удовлетворение, что и привело к глубокому духовному кризису нации. Мы сами, и никто другой, содеяли свою судьбу, уничтожив миллионы людей в войнах и междоусобицах, организованных большевиками — ненавистниками России, уничтожив крестьянство и интеллигенцию, порушив животворящие основы народной жизни.
Раболепие и нищета взяли верх над свободой и богатством, а общественно-созидательное начало заметно потеснено люмпен-распределительным. Отвела ли нам история лучшую долю? Не знаю. Возвысим ли мы Сущее? Тоже не знаю.
Вот по этим запутанным и обледенелым тропам и зашагала новая революция и снова натолкнулась на гранитную стену Должного, не разобравшись еще в Сущем. Воля пришла, а свободы человека как не было, так и нет. Она, оказывается, мешает строить Должное.
Горбачев и Ельцин тоже были в поисках Должного. Система продолжала держать их в своих цепких лапах. Конечно, я включаю сюда и себя. Демонстрация того, что ты знаешь о своей преданности будущему, то есть коммунизму, жертвуя настоящим, была для всех строго обязательна. На каждой карьерной ступеньке все номенклатурщики должны были хорошенько постучать хвостиком, портретирируя свою лояльность и преданность идеям прекрасного будущего. Искренность каждого стука оценивалась КГБ при очередном назначении. Оставалась только родная кухня, но и там свобода слова нередко давала сбои, если говорили вслух и не в одиночку.
Говорят, что между маниловщиной и безответственностью и нет особой разницы, когда этакие милые идеалисты попадают на решающие государственные посты. Но все-таки маниловы, а не унтер-пришибеевы оказались в нашей стране людьми, обретшими власть во время Перестройки. Они просто не сразу поняли, что с ней делать. 70 лет околоточные отшибали центры в мозгу, которые руководят принятием решений. А потому и появились попытки сооружать хитроумные приспособления, чтобы приспосабливать демократию к советской системе, что, в сущности, означало оживлять рыбок в горячей кастрюле с ухой.
Сталинская идея о винтиках была реализована безупречно. Стандартные винтики подходили и для ракет, и для унитазов, и для разгрома любых ревизионистов. Я и сам хорошо помню, как начальники — министры и первые секретари — охотно отзывались на любую просьбу «большого ЦК» выступить на любом собрании, но только просили сказать, кого разорвать в клочья и за что. О каких-то там взглядах и речи не шло. Российская правящая элита давно уже стала в массе своей безвзглядной. Она верила только в карьерную практику. Наука о креслологии, а не марксизм, формировала убеждения номенклатуры.
Тому же, кто был отягощен собственным мнением, жилось непросто, такой человек производил странное впечатление своей молчаливостью, погруженностью в себя. «Что- то он странно ведет себя, все время молчит. О чем он молчит? Хотелось бы знать». Подобных людей мучила совесть, но они видели бессмысленность публичной протестной бравады.
Горбачев не относился к числу молчаливых, но и к идеологическим зубодерам не принадлежал. Его, скорее, можно было отнести к категории всеядных, то есть к большинству. Прогуливаясь, скажем, с одним важным человеком, он мог вполне искренне согласиться с самыми либеральными мыслями, тем более что они упаковывались в надежный мировоззренческий короб: «улучшить социализм», «больше Ленина» и т. п. Беседуя с другим, он мог не очень охотно, но поддакнуть ему, что надо бы покруче взять этот народ за морды, поскольку он совсем подраспустился.