А сейчас я расскажу, как складывалась моя судьба по возвращении домой. Не люблю сладкой патетики, но когда ты снова дома, возникает чувство нового рождения. И воздух вроде бы тот же, и небо, и звезды, но все другое, совсем другое. Честно говоря, я не осуждаю эмигрантов, скорее, сочувствую им, стараюсь понять их, но каждый раз ловлю себя на мысли: моя судьба — Россия.
Надежды тоже устают. Но, случается, устают безмерно, переходят в равнодушие, которое, если смириться с ним, успешно сооружает своеобразный заслон из щемящей пустоты. Так было и со мной в последние годы работы в Канаде.
Изображаешь из себя деятельного, улыбающегося человека, на самом деле двигает тобой какая-то внутренняя заводная пружина, не зависящая от твоего истинного душевного состояния. Жизнь двигается как бы в автоматическом режиме. Исчезает здоровое любопытство к людям и событиям. Мне все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что жизнь уже позади, а страна твоя все заметнее каменеет и стремительно отстает от мирового развития. И не увидеть мне рассвета.
Мы с женой привыкли к Канаде, смирились с судьбой. Дела шли нормально. Из Москвы получал похвальные оценки. И вот на десятом году жизни в Канаде случилось долгожданное. Михаил Горбачев вернул меня домой.
Итак, я в Москве. Началась моя новая жизнь, полная энтузиазма и тревог, разочарований и заблуждений, ошибок и восторгов — всего понемногу. Избран директором Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). Институт престижный, с хорошими традициями. Дела пошли неплохо. Обстановка в институте творческая, открытая, разумеется, в той мере, в какой это было возможно в то время. Я не мог претендовать на тот уровень профессионализма, которым обладали мои предшественники. Они всю жизнь занимались наукой, а я — урывками. Понимая это обстоятельство, решил для себя один принципиальный вопрос — не мешать людям работать, дать им оптимальную возможность для самореализации. Во многом это удавалось.
Облегчало работу то, что за спиной института стоял Михаил Горбачев, в то время второе лицо в партии. Он часто звонил мне, иногда советовался, давал разные поручения, которые мы, в институте, охотно выполняли. Но и желающих подставить ножку по разным пустякам было тоже немало, особенно со стороны Московского горкома КПСС. Возможно, член Политбюро и первый секретарь горкома Виктор Гришин не забыл старую обиду — он еще до Канады приглашал меня на работу в качестве второго секретаря горкома, но я отказался. Такое не прощается, поскольку воспринимается «небожителями» как личное оскорбление.
Как-то прошел в институте очередной научный семинар. Обсуждался вопрос, является ли золото всеобщим эквивалентом в условиях появления нефтедоллара, массового использования золота в электронике и т. п? Кто-то донес в ЦК и в горком партии, что мы подвергаем сомнению учение Маркса. Нас начали таскать по разным кабинетам, грозились наказать за ревизионизм, но потом все затихло. Вообще в партийных аппаратах принципиально не хотели признавать разницу между партийными собраниями и теоретическими семинарами — они постоянно боролись за некую мифическую «чистоту» вероучения.
Другой случай. Пригласил я в институт Геннадия Хазано- ва — артиста-сатирика. Зал был переполнен. Хазанов есть Хазанов. Люди смеялись до слез, аплодировали неистово. Все были довольны, Хазанов тоже. Попили с ним чайку и довольные разошлись. На другой день прибегает ко мне секретарь парткома института и говорит, что горком партии и Министерство культуры формируют комиссию по проверке фактов «антисоветских высказываний Хазанова, не получивших в институте принципиальной оценки».
Ничего себе! Кто-то, значит, стукнул, хотя, честно скажу, даже с позиций тех дней (а это был 1983 год) ничего в выступлении Хазанова предосудительного не содержалось. Но шизофреникам от идеологии показалось, что Хазанов делал паузы сомнительного характера, во время которых он хотел якобы сказать (судя по его выражению лица) нечто неподобающее, но… выразительно молчал. А в зале смеялись. Позвонил мне Геннадий и сообщил, что его артистическая деятельность под вопросом. Уже приглашали в Минкульт. Мне пришлось прибегнуть к помощи моего старого товарища Виктора Гаврилова, он был помощником министра культуры. Наскок был остановлен.
Еще пример. При моем предшественнике Николае Иноземцеве институт подвергся мощнейшей атаке со стороны горкома партии и спецслужб. Дело в том, что какая-то часть Политбюро (Тихонов, Гришин, Суслов и др.) вела атаку на рабочее окружение Брежнева, авторов его речей (Иноземцева, Арбатова, Бовина, Загладина, Шишлина, Александрова- Агентова, Цуканова и др.), обвиняя их в том, что они «сбивают с толку» Брежнева, протаскивают ревизионистские мысли, принижают роль марксизма-ленинизма, «ослабляя тем самым силу партийного воздействия на массы».
Дело дошло до того, что в московских вузах кагэбисты организовали «раскрытие» ими же организованных «антисоветских групп». В число «злокозненных» попал и ИМЭМО. Иноземцев был выбит из седла, смят. Эта гришин- ская операция, я убежден, ускорила смерть Николая Николаевича. В институте прошли аресты, некоторых ученых сняли с работы, исключили из партии и сделали «невыездными». Я слышал об этом, еще будучи в Канаде. Теперь, когда пришел в институт, узнал, что многим талантливым ученым не разрешаются поездки за границу. Институт начал терять свой международный авторитет, чего, собственно, и добивались городские партийные власти и спецслужбы. После понятных колебаний решил позвонить в контрразведку КГБ. Там меня отослали к городским властям, поскольку, как сказали мне, «заварили кашу горожане, пусть и расхлебывают».
Я стал говорить об этой проблеме вслух на разных совещаниях. Одновременно попросил институтский партком начать восстановление в партии пострадавших, снятие выговоров. Все это очень не понравилось руководству горкома КПСС. Нажим на институт усиливался. Проверки, придирки, критика на совещаниях и т. д. — набор известен. Особое раздражение у городских партократов вызывало то, что я не ходил на всякого рода собрания-заседания, бесконечно собираемые горкомом партии, посылая туда кого-то из заместителей. Отказался посылать ученых института на уборку мусора на строительных площадках разных объектов в районе.
В то же время продолжал настаивать на «очищении» ученых института от ярлыка «невыездных». В конце концов контрразведка согласилась на своеобразный компромисс. Я, директор института, соглашаюсь на установление в институте должности «офицера по безопасности» в качестве моего административного помощника, а контрразведка знакомит меня с делами «о невыездных». В институт прислали полковника Кима Смирнова, доброжелательного человека, который многое сделал для того, чтобы избавить от разных наветов коллектив института. В итоге почти сотня докторов и кандидатов наук получили разрешения на поездки за рубеж. А запреты были часто по причинам, которые понять невозможно. Например, одному ученому закрыли зарубежные поездки только потому, что он не стал выступать на партсобрании, одобрившему ввод советских войск в Чехословакию. Человек сослался на недомогание, чему не поверили. Ах так? Шаг в сторону — сиди дома!
Пожалуй, стоит рассказать еще об одном случае из тех времен, когда по указанию Андропова на улицах, в магазинах, парикмахерских, даже в банях начали вылавливать тех, кто в момент отлова должен находиться на работе. Глупость несусветная, мера унизительная. Облавы не обошли даже научные институты. Ведь люмпен, пусть даже в генсековском обличии, уверен, что ученый тоже должен сидеть за канцелярским столом и подконтрольно заниматься научными открытиями.
Однажды прихожу в институт и вижу при входе каких-то неизвестных мне людей и наших растерянных старушек-вах- терш.
— Предъявите ваши документы, — сказал мне незнакомец.
Я малость ошалел и спрашиваю у вахтерши:
— Кто это такие?
— Говорят, комиссия из райкома.
— Какая комиссия? Кто разрешил им войти в институт?
— Ваш заместитель.
— Позовите его сюда.
Проверяющие сообразили, что обмишурились, попытались объяснить мне, что находятся здесь по решению райкома партии, что обязаны зафиксировать тех, кто опоздал или вообще не явился на работу. Подошел мой заместитель. Я спросил его, что это за люди и кто разрешил им проверку? Он начал что-то объяснять, а я попросил проверяющих покинуть институт и больше не приходить сюда без санкции прокурора. Весть об этом быстро разнеслась по научным учреждениям. Я даже получил поздравительные телефонные звонки. Проверяющие больше не приходили. Ожидал упрека свыше, но его не последовало.
В конце концов меня стали раздражать бесконечные придирки к институту. Хотел пойти к Горбачеву и рассказать обо всем, но побоялся, что все это будет расценено как дрязги. В этот момент меня пригласил на беседу Вадим Медведев — заведующий отделом науки и учебных заведений ЦК. Перед Канадой он был моим заместителем по отделу пропаганды. Я рассказал ему о делах в институте, в том числе и о возне, связанной с фальсификацией дел на некоторых ученых института.
Выслушав меня, он сказал: «По-дружески не советовал бы связываться с Гришиным, никому это не нужно сейчас». Я воздержался от вопроса, от чьего имени — Горбачева или своего — он дал такой совет. Через какое-то время он предложил мне пост министра просвещения СССР, я отказался. Кстати, Горбачев поддержал меня. «Зачем тебе мелки считать да дрова возить. Ты уже был заведующим отделом школ и вузов в обкоме, знаешь, что это такое».
В целом мне работалось хорошо. Научный уровень коллектива был весьма высоким. Конечно, имелось немало бездельников, как и во всех советских учреждениях, но не они делали погоду. Я чувствовал поддержку в коллективе. Мне удалось ликвидировать «военный отдел». Да, был и такой отдел. Там, где он размещался, даже охрана была. Оказалось, Министерство обороны направляло туда пенсионеров, тех, которых было жалко оставлять без работы. После двух-трех бесед с руководителями этого отдела я понял, что занимаются они делом бесполезным. Пришлось преодолевать упорное сопротивление Генштаба и работников ЦК, занимавшихся военными делами. Был образован отдел тихоокеанских исследований, чему я придавал особое значение с точки зрения перспектив мирового развития. Это решение оправдало себя.