и духовным наставником этой секты.
Я отчаянно замотал головой, словно связанный по рукам и ногам висельник с кляпом во рту, для которого это последний способ выразить своё несогласие с приговором.
Но так как на сей раз Набатчиков явился без напарника, то роли и плохого, и хорошего следователей ему пришлось разыгрывать в одиночку. Недобрая гримаса на его небритой физиономии сменилась на другую, предположительно изображавшую понимание и даже сочувствие.
— Или, может быть, вы сами — жертва? Вами воспользовались? Вас заставили заниматься этим текстом? А теперь отступать — слишком поздно, и вы опасаетесь за свою жизнь?
— Я не знал, к кому обратиться, — прошептал я. — Милиция не занимается мистикой…
— Знали бы вы, чем только ни занимается у нас милиция, — он тяжко вздохнул и почему-то похлопал себя по животу. — И говорю вам, нет тут никакой мистики. Вы сами видели ваших тигров или чертей? Нет! И никто их не видел. Преступники просто пытаются сбить нас со следа. А может быть, это часть обрядов. Однако вернёмся к делу. Вы утверждаете, что переводите эти опусы с испанского. Можете предъявить оригинал?
— Конечно. Погодите секунду, — оставив его на кухне, я прошлёпал в комнату и вернулся с вырезанными из старой книги листами.
— Этот материал приобщается к делу, — безапелляционно заявил он, и листы исчезли в его портфеле.
— Постойте, но мне надо сдать их обратно в бюро…
— Не волнуйтесь, мы сдадим их за вас. Но для начала вы должны сдать нам само бюро, — он иезуитски улыбнулся. — Название и адрес.
— «Акаб Цин», — мне пришлось продиктовать по буквам.
Записав всё в блокнот круглыми, старательно вычерченными буквами, Набатчиков закрыл его и погрозил мне карандашом.
— В ближайшие сутки оставайтесь дома. Через пару часов мы навестим вашу фирму, а там уже и до развязки недалеко. Но если за вами следят — а за вами, скорее всего, следят — дожить до финала будет для вас не так-то просто, — он сгрёб со стола все бумаги и направился к выходу.
— И почему именно сейчас это надо было делать? — посетовал он, застёгиваясь. — Так вчера хорошо сидели… А сегодня вечером должны были с детьми в театр идти, на бенефис Анисимовой…
— Какой Анисимовой? — насторожился я.
— Валентины Анисимовой. В кукольный театр. Говорят, отличная постановка, кстати, что-то о завоевании Латинской Америки, по-моему. До этого ходили на «Приключения Петрушки», дети были в восторге…
— Погодите-ка… Разве эта Анисимова не умерла ещё десять лет назад? — спросил я озадаченно.
— Что за чушь! Конечно, нет. С чего вы взяли? Две недели назад были с семьёй на спектакле, она на сцену выходила.
Ощущение реальности вдруг покинуло меня, и, чтобы убедиться, что не сплю, я по-кастанедовски посмотрел на свои ладони, а потом ещё и ущипнул себя украдкой за ногу.
— Ну, не поминайте лихом, — он шагнул за порог. — Ведите себя хорошо, и тогда завтра мы с вами увидимся ещё раз.
— Если конец света не настанет, — пробормотал я себе под нос, но он всё равно расслышал.
— Неужели вы верите в подобную белиберду? — майор разочарованно покачал головой. — Очнитесь, ничего не будет!
Возражая ему, на улице заверещала автомобильная сигнализация, потом к ней присоединилась ещё одна, и через пару мгновений, словно заразившись кликушеством, весь двор зашёлся в этой спонтанной машинной истерике. С кухни послышался уже знакомый щемящий звон посуды, и я, первым сообразив, что происходит, крикнул Набатчикову:
— Сюда! В проём! Землетрясение!
Очертания стен и сетчатого чулка лифтовой шахты, слепящие контуры окон смазались, потеряли чёткость; казалось, всё вокруг подёрнулось мелкой рябью, будто состояло не из твёрдой материи, а из зыбкого, дряблого желе. Этот озноб через ступни, через впившиеся в дверной проём руки, передался нам, и ещё несколько нескончаемых минут нас колотило так безжалостно, что я подумал: вот оно…
Я слышал, как застонал весь дом — основательный, на совесть и на страх построенный немецкими военнопленными под дулами придирчивых сотрудников НКВД, он сопротивлялся, вцепившись в землю намертво, как вековой дуб. По потолку разбегались извилистые трещины, целыми пластами валилась штукатурка, крошился кирпич; на одном из верхних этажей рухнуло, дико загрохотав, что-то громоздкое. Подъезд наполнился тревожными криками, женскими воплями. В лифте, с дьявольским скрежетом застрявшем этажом выше, кто-то подвывал от страха.
Приступ этот продолжался куда дольше, чем первое землетрясение — тогда я даже не успел толком осознать происходящее, как всё закончилось. Сейчас же, когда земля, наконец, успокоилась, я никак не мог поверить, что кошмар позади, и нам всем дана ещё одна отсрочка.
Я протёр глаза и закашлялся, выбивая известковую крошку из лёгких. Набатчиков, с лицом белым, как у актёров театра Кабуки, уже стоял на ногах и деловито отряхивался.
— Всё остаётся в силе, — сообщил он мне. — Не давайте себя запугать!
— Но ведь… — я попытался было спорить, однако он уже резво спускался по лестнице; провожая его взглядом, я крикнул ему вслед, — У вас вся спина белая…
Следует объяснить, зачем я тогда нарушил запрет майора, и сам отправился в бюро «Акаб Цин». Моя встреча с ним прошла вовсе не так, как я предполагал. Вместо внимательного слушателя и защитника передо мной снова предстал циник-оперуполномоченный; непонятно было даже, с какой стати я понадеялся на его чудесное преображение после случая с ритуальным убийством.
Неудивительно, что я почувствовал себя преданным, когда он по-воровски выхватил у меня страницы дневника, а после равнодушно оставил на растерзание — не всё ли равно, оборотням или сектантам-убийцам, отделавшись рекомендацией «вести себя хорошо».
В душе штормило; теперь, когда я осознал, что мной просто воспользовались, решение открыться майору, помочь ему с расследованием виделось мне жалким, необдуманным, продиктованным единственно моей наивностью и одиночеством. Мне казалось, я сам предал тех, кто доверил мне тайны Вселенной. И лишь желанием во что бы то ни стало загладить свою вину перед ними можно объяснить то, с каким остервенением я набирал следующие двадцать минут номер «Акаб Цин». Пустое: прослушав несколько сотен тоскливых долгих гудков, я списал всё на повреждения телефонного кабеля, наспех оделся и бросился на улицу. Я должен был непременно добраться до бюро раньше, чем милиция, чтобы предупредить их, чтобы покаяться, и, может, ещё вымолить прощение.
Повсюду выли сирены; посреди двора «скорая помощь» перемигивалась с милицейским «уазиком», санитары в куртках поверх белых халатов возились вокруг лежавших на земле носилок. Ничего странного, что у кого-то не выдержало сердце, подумал я, ещё немного, и я сам вполне мог оказаться на месте этого бедняги…
Несколько арбатских домов заметно просело; у только недавно сданной нуворишеской многоэтажки у метро землетрясением будто вырвало хребет, и она прямо на глазах безвольно расползалась, окружённая растревоженным роем пожарных машин и оранжевых реанимобилей.
Садовое кольцо, в эти часы закупоренное тромбами автомобильных пробок даже в обычные дни, сегодня, не вынеся землетрясения, остановилось окончательно и по всему периметру. Помочь тут уже было нельзя ничем: пациент остывал, и, констатировав его кончину, я отправился пешком. Метро, судя по всему, находилось в предсмертном состоянии: все дубовые двери были в судороге распахнуты настежь, исторгая пенный поток покрытых грязью, спотыкающихся, жмурящихся пассажиров.
На улицах было невообразимо многолюдно, причём большинство потерянно стояло на месте или сомнамбулически бродило взад-вперёд, видимо, в панике покинув свои жилища и, в ожидании новых толчков, опасаясь в них возвращаться. В ровных рядах домов чернели провалы рухнувших строений: на обломках одного из них две измазанные старухи упрямо тыкали клюшками груду камней, кажется, пытаясь разыскать пропавшую кошку, и отказывались отойти, несмотря на распоряжения подъехавших спасателей.
Лопоухие милицейские курсанты нерешительно отгоняли робких мародёров от рассыпавшихся в хрустальную крошку витрин шикарных магазинов, пузатые гаишники споро расчищали полосу для движения спецтранспорта, продирающиеся через переулки «скорые» забирали у подъездов раненых.
От вчерашнего предпраздничного зимнего великолепия ничего не осталось: за ночь сильно потеплело, сугробы потемнели и оплыли, как раскисающие в блюдечке с чаем куски сахара. Под ногами чавкала грязная жижа, по которой не удалось бы пройти и ста шагов, безнадёжно не измазав ботинки и не забрызгав брюки. Воздух был непривычно тёплый и сырой.
Сколько хватило сил, я бежал, потом, сорвав дыхание, шёл и, наконец, измождённо брёл — мимо разрушенных строений, кишащих, как муравьиные кучи, мимо плачущих женщин и рыдающих детей, мимо искорёженных в авариях машин, и растущих палаточных городков, и рядов страшных чёрных полиэтиленовых мешков, и взрослых мужчин, разговаривающих с этими мешками, как со своими живыми дочерьми, отцами, жёнами…
Москву было не узнать: одной чудовищной пощёчиной с неё снесло весь лоск, всё её праздное сытое благодушие; горожане, обычно глядящие вокруг себя с чувством уверенности и превосходства, сейчас озирались по сторонам беспомощно и затравленно. Новогодние гирлянды и растяжки болтались, порванные в лоскуты, и тяжёлый, пахнущий разложением ветер зло трепал их, макал в коричневые лужи и снова вздёргивал вверх.
Прелюдия была сыграна.
Дурак, ничтожество! Покорно уступить дневник этому неверующему циничному подлецу, так задёшево продать душу правоохранительным органам, в очередной раз спрятав голову в песок! Поддаться на шаблонные следственные приёмы и дежурные слова сочувствия… Что я скажу, придя в бюро с пустыми руками, без перевода главы, без оригинала, взмыленный и жалкий, раскаявшийся Иуда?
Однако больше всего я боялся, что Набатчиков опередит меня, и, пока я достигну особняка, в котором находилось «Акаб Цин», он будет уже оцеплен милицией. Но у той сегодня, очевидно, хватало забот и без сектантов-переводчиков; никаких следов готовящейся спецоперации я не заметил. Бойко хлопала входная дверь, в здание и из здания сновали люди: бурлящая в его помещениях деловая активность от катаклизма не остыла ни на градус.