НЕЧЕТ
…И тогда лишь был отдан им пленный,
Весь израненный вождь аламанов,
Заклинатель ветров и туманов
И убийца с глазами гиены.
— …никак не менее двоих!
— Кого?
— Мужчин, разумеется. А то один перегревается…
Смеющиеся девицы табуном влетели в маленький, тускло освещенный зал, где и были придержаны Всеобщей Мамой, излучавшей голубой свет вынужденной старческой добродетели.
— Что ж вы, ножны мужские, делаете, — ласково закудахтала она, и играющий бичом раб за Маминой спиной на какой-то миг показался обаятельным и нестрашным. — Господа уж третью дюжину приканчивают, их достоинство полковым знаменем выпирает, а кротость да податливость шляется неведомо где, да еще, сдается мне, даром…
Что кроме этого сдавалось Всеобщей Маме, бывшей мечте нынешних трясущихся маразматиков — через талант ее маразматиков, и через него же трясущихся — неведомо осталось, утонув в изящном грохоте худых, полных и откровенно жирных ножек по испуганной лестнице заведения "На все четыре стороны", пользовавшегося в городе жаркой потной известностью.
— …И на стволе нашем, общем стволе, который превыше гордости и обид, новая взошла ветка, Серебряная Ветвь, и бокал за ее побеги уже жжет мне ладонь. Встань, Смертник Джи, нынешний Сотник Джи, и переживи всех нас, видящих тебя сегодня и пьющих честь твою!
Рослый сотник выбрался из-за неуклюжего стола и смущенно оглядел притихшее собрание.
— Спасибо, друзья! — пальцы вставшего сжались на пододвинутом бокале. — За тепло спасибо, за вечер сегодняшний, простите меня все, кого обидел чем, а, в особенности, ты прости, сотник Муад, и ты, сотник Фаранг, за смерти ваши случайные, от руки неумелой, открывшие мне дорогу в компанию вашу, за которую положу я все жизни оставшиеся, ни одной не жалея и не уклоняясь от пути назначенного. Вашу славу пью!
Многоголосый рев покрыл его слова, еще больше усиливаясь от звонких приветствий впорхнувших девиц; и твердые мужские колени с удовольствием приняли на себя мягкий чирикающий груз.
— Рыбчик, — надрывалась голубоглазая Линга, наводившая на мысли о порочном незачатии, — рыбчик, ты сводишь меня на казнь?..
Обманчиво полный сотник Фаранг, евший на удивление мало и пивший на удивление много, буркнул что-то невнятное, поддающееся любому истолкованию, и позволил Линге запустить губы в его стакан в обмен на рыжеволосую лапищу, засунутую ей под юбку. Девушка была удовлетворена обоюдным согласием и продолжала попискивать на интересующую ее тему.
— Рыбчик, а какой сегодня день будет?
— Терция. Для старика все на этом и закончится, к труповозам пойдет, а маманька помоложе, ей завтра днем еще ступень причитается.
— А ты ей сам голову отрубишь, да?!
Фаранг сжал пальцы, и стакан в его руке разлетелся вдребезги, перепугав до смерти любопытную красотку.
— Дура, — констатировал сотник. — Ты что, варка накликать хочешь? Где ж ты видела, чтоб родню Не-Живущих казнили с пролитием крови? Очумели вы тут совсем, подстилки мясные… Ясно ж сказано: веревка, огонь, вода и промежуточные — кипяток, например… Сколько жизней осталось вражьей кровушке, столько и будет мучиться, до края. Голову рубить… Я что, палач? Хотя и им-то несладко доводится: одного и того же выродка казни по три дня — и никакого разнообразия душе. Вот накличешь варка, зараза, истинно говорю…
— А чего его накликивать? — обиделась мокрая Линга. — Дура сразу… Вон — приперся! — длинный, тощий, и рожа неприличная…
Хохот сотника едва не перекрыл шум заведения.
— Ой, не могу! — ржал Фаранг, краснея ушами и хлопая себя по мохнатым ляжкам. — Где ж вас Мама набирает?! Это ведь сотник Джи, новенький, мы его честь и пьем сегодня!.. Ну, Линга, потешила душу, лучше, чем в койке!
— А чего он такой длинный? И смурной, как зима, даром, что молоденький… неужто на сотню таких зеленых представляют?
— Молоденький… Его не на сотню, его на капрала представляли, так он сотников из комиссантов порубил. Сама знаешь, как оно на испытаниях — нож кандидату в руки, раздели — и тройку старших по званию на него, с боевым железом в пальцах. Они кандидата уложат быстренько, ну, ежели он кого порежет — тому выговор, конечно, за несоблюдение уровня; а новенький, положенный начальством на красный песочек, наутро встанет жив-здоров, браслетик очередной потрет и идет с новым званием в подчинение к тому, кто последним его убивал. Ну и боится он теперь во всем мире одного начальника, в память Ухода своего.
— Ну?
— Юбку мну… А этого стали представлять, спустили на него тройку штабных сотников, лопухов золоченых, так я сразу Муаду и говорю: глянь, Му, как парень нож берет, хороший парень, не потянут его штабные. И не потянули. Пока мы с Муадом через парапет прыгали, мальчик их как из арбалета положил и за меня у Муада пари выиграл. Я ж Му говорил — нельзя так назад в бою запрокидываться. А он спорит. И доспорился — тут ему не деревня с кольем вышла, так ремень подшлемный к подбородку и прикололи — я смеялся, как резаный…
При последних словах помрачнел Фаранг, голову опустил. Неугомонная Линга принялась теребить кавалера, первые пары двинулись по комнатам; и никто не заметил пропажи хмурого новоиспеченного сотника.
Он проскользнул по неспокойным кривым улочкам окраины, лестница невзрачного домика скрипом отозвалась на тяжелые шаги, и долго ворочался ключ, отпирая рассохшуюся дверь.
— Чарма! — негромко позвал сотник.
В ответ раздалось приглушенное рычание.
ЧЕТ
Я пишу эти строки в ночь перед испытанием, и, возможно, что на них и оборвется эфемерная попытка сыграть жизнь на неуклюжем инструменте слов и пера. Не тот это смычок, для тягучей мелодии единственного существования в проклятом и проклятом мире живущих по девять раз.
За кражу на базаре — смертная казнь. За клевету на вышестоящего смертная казнь. За убийство — смертная казнь; за убийство в последний раз — казнь ступенчатая, до края, обрыва в путаницу и головокружение. Зачем другие кары, когда на следующий день Вставшему выдаются премиальные плети, и он тащится домой — жрать, пить, бояться…
Ценность жизни ничтожна — дерьмо, деленное на девять, на безразличие, повторяемость, привычку — и я тону в водовороте этого мира, я, Живущий в последний раз.
Впрочем, поначалу мне везло.
Мне везло на дороге, где вербовщик в форме гвардейского офицера забыл, или проиграл положенный мне браслет, да и не очень-то заинтересовался чехлом на руке новобранца.
То ли рык собаки остудил служебное рвение, то ли напарник слишком торопился бросить на кон остаток жалованья; любопытный напарник — бледное лицо со смеющимся бутоном рта, бугристые плечи — чадящий костер, страх, забытый голос и невидимая крышка над хрипом: "Я больше не люблю шутить, Отец!" Мне везло, и я не хотел дожимать лопатки этой мысли до щебенки дороги в город.
Мне везло в казармах, где редко кому везло; мне везло в походах, где не везло никому; меня любили городские шлюхи и не любили ночные сторожа. Мне сказочно подфартило — я получил назначение, завтра на испытаниях осклабившийся сотник, один из трех положенных комиссантов, сунет меч в мой мягкий живот и потом будет тщетно ждать рапорта от Вернувшегося.
Бедный идиот, он и не подозревает о таком вопиющем разгильдяйстве, как возможность уйти и не вернуться.
Что б ты делал, исчезнувший друг мой Би, если б били тебя? Да, знаю, ты бы уворачивался. А ты, потерянный навсегда Джессика, чье имя прикрыло меня в городе? Да, знаю, Чарма глухо прорычал мне твой ответ…
Слушайте внимательно, молчаливые мои собеседники — завтра я выйду на песок арены отвечать на вопросы, потому что слишком далеко лесной брат, позарившийся на травы и чужую одышку, слишком близко вербовщик с памятным лицом алогубого шутника, слишком много вопросов, кроме завтрашних смеющихся сотников…
Кажется, я снова начал лизать муравейники.
НЕЧЕТ
О тени прошлого! — простите же меня
На страшном рубеже из дыма и огня…
— …Да будет благословен взыскивающий приобщения к прохладе Не-Живущих; и на него возляжет белая ладонь Господ наших…
— …аших!..
— Отдав жизни свои, все отдав, что оставил мир приобщенному, что в жилах его пенится для Открывающих Дверь, войдет он с ясным взором в ряды стоящих перед краем и станет чашей для Господина и для братьев своих, даря им право Крайнего глотка…
— …отка!..
Дым. Рвущий горло и раздирающий глаза дым.
— Пусть не забудет бегущий в ночи рабов своих, даря недостойным Поцелуй обрыва; и не забудет пусть благословенный Вставший за Гранью младших перед ним, припадая к биению их шелестом дождя и лаской тумана, дабы новое мироздание…
— …ание!..
— …выросло на смердящей плоти…
Дым. Вязкий плотный полог. Дым.
— …зыбкого круговорота, где смерть и рождение суть одно; и ведомо седым…
— …дым!..
И треск валящихся бревен.
Скит пылал, и женщины в экстазе принимали в себя милосердие копья; и зверье уходило в глушь, оставляя людей выяснять свои странные человеческие отношения.
ЧЕТ
Дождь настойчиво подпрыгивал за окном, приплясывая по цинку подоконника, брызгами заглядывал в комнату, уговаривая перебросить тело через карниз, окунуться в ночную сырость, дружеский успокаивающий лепет прости меня, дождь, сегодня был тяжелый день, и вчера тоже был тяжелый день, и я, похоже, тону в их бессмысленной мути; да и с псом моим у тебя, дождь, плохие отношения, не любит тебя Чарма, он от тебя худеет, дождь, и долго встряхивается, виня хозяина в наглом поведении небесных лохматых дворняг, задирающих ногу под низкий утробный рык и виляние огненными хвостами…
Прости меня, дождь, я прикрою окно, и стук в дверь, сухой и неожиданный, присоединится к тебе, и ты притихнешь, вслушиваясь.
— Войдите.
— Сотник Джессика цу Эрль, вам депеша.
— Входите, я сказал.
Знакомый голос. Чарма подбирается, и в рычании его проскальзывают непривычные визгливые нотки. Ты боишься, собака?!
Пауза.
— Вы придержите вашего зверя?
— Харр, Чарма, лежать! Входите.
Будь вошедший голым, а не в полной форме корпусного салара, я бы узнал его быстрее — голым он был привычнее. Везение мое, спешащий вербовщик на дороге, страх мой детский, рот кривящийся, пунцовый, вспухшая улыбка, вспухшие лопатки, старый хороший Джи…
Обеими руками вцепился я в шипастый ошейник взбешенного Чармы и рывком вытолкнул упиравшегося пса за окно, на рыхлую мягкую землю — лег пес под карнизом, вздрагивая боками, и упрямо не пожелал отходить по своим собачьим делам. Правильно, умница, лежи себе, несмотря на официальную приставку к имени моему, нашему имени, одному на двоих, лежи, лежи, и ножны сдвинем левее…
— Ну и дурак, — сказал вошедший, и я почему-то сразу понял, что он прав. Ладно.
— Чем обязан, салар?
Гость прошелся по комнате, похлопывая запечатанным пакетом по голенищу высокого сапога; что ж ты будешь делать — салары, скользящие в сумерках, спецкорпус, надежда наша в борьбе с варками… Ну, говори, надежда…
— Сотник, что вам известно про скиты Крайнего глотка?
— Что мне известно? (Ничего не известно, глоток, ну и глоток, Крайний — значит нету больше…) Ничего, салар.
— Очень правильно, сотник, тем паче, что в родной вашей области их и нет. Тогда мне хотелось бы знать ваше мнение о варках.
В родной области? Зараза, даже не скрывает, действительно разлюбил шутить, что ли…
— Не более Устава, салар.
— Прошу вас, сотник.
Просишь, стало быть. Ладно. Как оно там…
— "И если в семье любого сословия родится или иным путем возникнет Враг живущих, то жениха или невесту по обручении, и мужа с женой, отца с матерью, и всех близких по крови его — казни ступенчатой предать незамедлительно, до последнего обрыва в Великое Ничто, дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз". Вы довольны, салар?
— Не доволен. И что в тебе тогда Отец высмотрел… Спрашивал — не говорит. Ну да ладно, сотник, разинь уши и слушай…
Я слушал, и каждое слово салара снимало пласты с черной легенды, позволявшей, как казалось мне, вырезать неугодных на законном основании; и легенда улыбалась мне в лицо страшной острозубой ухмылкой реальности, и дождь отпрянул от притихшей комнаты.
Кошмар детских пугал обретал плоть и кровь — я не играю словами! — он обретал густую алую кровь — каждый поцелуй варка стоил жертве браслета, и не надо было для этого уходить в смерть и спать с ней ночь. Последний поцелуй дарил вечность — бледную красноглазую вечность, жадную к чужому теплу.
Очень хрупкие стены отделяли мир людей от превращения в мир корчащихся от голода вечных варков — дикого голода, ибо не останется в мире места для ненадевших последний браслет.
Хрупкие стены… На фундаменте трупов, ибо лишь Верхний варк выбирал жертвы по вкусу своему — тех, кто достоин был по извращенному разумению приобщения к Не-Живущим.
Вставший же молодой варк, не набравший нужной силы, ограничен законом крови — и брать ее может лишь у близких своих — но если убиты близкие последним убийством, то лишается Вставший телесной оболочки и растворяется в Бездне Голодных глаз.
И такое равновесие между миром существующим и миром грозящим привело к неизбежному — к общинам Крайнего глотка.
Мириады страданий влечет в себе водоворот девяти жизней, и лишь выход в бессмертную ночь дает Не-Живущему покой и отдых. Покой и отдых — и скиты, оргии диких обрядов смертей послушников, встающих и вновь гибнущих, изуверскими, немыслимыми способами — пока не останутся в скиту лишь Живущие в последний раз.
А там остается молить о пришествии Бледного Господина, дарящего поцелуй, и уйти для вечности, делая Крайний глоток. Стоит ли переспрашивать: крайний глоток — чего?..
…Дождь сидел на подоконнике, поглаживая ворчащего Чарму, и через плечо заглядывал в распечатанное послание. Моя конная сотня, десять дюжин копейщиков… Шайнхольмский лес, проводник местный… Скит Крайнего глотка. Сжечь. Подпись. Печать.
Салар стоял в дверях. Не вязался рассказ его со многим — прошлое мое кричало, детское дикое прошлое, и дождь оттаскивал меня от дверного проема.
— Ну и дурак, — спокойно сказал салар, бросил на кровать скомканную тряпку и вышел.
Я зазвал пса и поднял брошенное с кровати — это был дурацкий колпак с бубенчиками.
ЛИСТ ТРЕТИЙ
…Я шел по темным коридорам, кругом, как враг, таилась тишь.
На пришельца враждебным взором смотрели статуи из ниш.
В угрюмом сне застыли вещи. Был странен серый полумрак,
И, точно маятник зловещий, звучал мой одинокий шаг.
И там, где глубже сумрак хмурый, мой взор горящий был смущен
Едва заметною фигурой в тени столпившихся колонн.
Я подошел, и вот мгновенный, как зверь, в меня вцепился страх:
Я встретил голову гиены на стройных девичьих плечах.
На острой морде кровь налипла, глаза сияли пустотой,
И мерзко крался шепот хриплый: "Ты сам пришел сюда, ты мой!"
Мгновенья страшные бежали, и наплывала полумгла,
И бледный ужас повторяли бесчисленные зеркала…
…Я шел один в ночи беззвездной, в горах с уступа на уступ,
И увидал над мрачной бездной как мрамор белый, женский труп.
Влачились змеи по уступам, угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом бродил безумный скоморох.
И, смерти дивный сон тревожа, он бубен потрясал в руке,
Над миром девственного ложа плясал в дурацком колпаке.
Он хохотал, смешной, беззубый, скача по сумрачным холмам,
И прижимал больные губы к холодным девичьим губам.
И я ушел, унес вопросы, смущая ими божество,
Но выше этого утеса не видел в мире ничего.
Я шел…
НЕЧЕТ
В сердце моем — призрачный свет,
В сердце моем — полночи нет.
Вьюны оплели каменное подножие беседки, дрожащими усиками дотянулись до ажура деревянных кружев и мертвой хваткой ползающих вцепились в спинку массивного широкого кресла. Казалось, еще немного, последнее усилие — и зеленые покачивающиеся змеи с головками соцветий опустятся на морщинистое неподвижное лицо и сгорбленные плечи дряхлого хэшана в огненно-алой кашье, сквозь пар чашки в пергаментных ладонях глядевшего на согнутую спину вбежавшего послушника.
Пятна солнца, прорывавшегося сквозь рельеф перекрытий, делали спину эту похожей на пятнистый хребет горного пардуса, выгнутый перед прыжком, и невозможное сочетание хищности со смирением останавливало подрагивающие плети вьюнков.
— Нет, — лицо хэшана треснуло расщелиной узкого рта, — нет, Бьорн, я так и не научил тебя кланяться. Ты сгибаешься с уничижением, которое паче гордыни, а надо кланяться так, как ты кланялся бы самому себе — с гордостью и достоинством уважения. Впрочем, у меня нет выбора. Ты идешь в Город, ученик Бьорн-Су.
— За что? — человек, названный Бьорном-Су, резко выпрямился, и обида бичом хлестнула по его чуть раскосым глазам, глазам пророка и охотника. За что, учитель?!.
— За право называться моим учеником! — голос хэшана напрягся, и незванные вечерние тени робко обступили беседку, прислушиваясь. — За годы, сделавшие из дикого лесного бродяги Скользящего в сумерках — и не городского щеголя, знающего дюжину Слов и кичащегося на всех перекрестках серым плащом салара — а питона зарослей, ползущего по следу варка в холоде гнева и молчания!.. За ночную женщину с твоим лицом, пришедшую за кровью брата своего и сожженную мною на твоих глазах — в которых читаю я сейчас торопливую обиду, рожденную непониманием…
Дно чашки стукнулось о низкий лакированный столик, и хэшан умолк. Надолго. Человек, названный Бьорном-Су, ждал, когда старик заговорит снова.
— За что?.. Не за что, а за кого — ты идешь в Город за меня, и если бы не ноги мои, синие и вспухшие, то, клянусь Свечой, я пошел бы сам. В стенах Скита Отверженных много сбежавших от казни за родство, но мало кто из них выходит в сумерки, и лишь ты способен выйти из-под защиты Слов и Знаков и выполнить необходимое.
Ты знаешь сам, что крайности близки, и прикосновение ко льду может обжечь. Человек бежит варка, салар и гость ночи преследуют друг друга; но городские Вершители и девятка Верхних варков с наставником Сартом — они способны находить общий язык, колеблющий и без того шаткое равновесие. К сожалению, всегда хватает преступников, чью кровь можно продать, и найдутся лишние варки, которых Девятка с легкостью подставит под Тяжелое Слово салара. А расплата… Неугодные убираются поцелуем варка, а в форме Скользящего в сумерках гуляет ночной волк, безнаказанно дышащий страхом городских баранов.
Варк, надевший плащ салара — ты найдешь его, Бьорн-Су, и подаришь ему поцелуй Гасящих свечу. И я не думаю, что Верхние и Сарт встанут из-за этого на твоем пути; хотя Сарт непредсказуем…
— Я убью их! — человек, названный Бьорном-Су, вскинул к потолку сжатые кулаки. — Я погашу их свечи и…
— Помолчи! — оборвал его хэшан. — Свечи… Дерзость твоего крика не взял бы на себя даже я. Мне нужно, чтобы ты выполнил порученное, а не ломал шею под непосильным…
— Но, учитель? — на лице кричавшего отразилось запоздалое недоумение. — В скиту живут одну жизнь, таков закон Отверженных, и даже вы после смерти вынуждены будете покинуть Обитель… Как же уйду я — живущий?
Хэшан встал и подошел к послушнику.
— Ты умрешь, — спокойно сказал он, и рука его опустилась на затылок человека, названного Бьорном-Су, нащупывая основание черепа. — Ты умрешь. Сегодня. А через три дня, согласно закону, отправишься в Город.
Пальцы старика резко сжались. Ученик дернулся, затем встал с колен и, покачнувшись, попятился к выходу из беседки. У самого проема его догнал ровный голос хэшана.
— Ранее ты говорил мне о друге детства, уроде, Живущем в последний раз. Я не могу сказать, добро или зло скрыто в этом повороте судьбы, но если ты встретишь его в Городе…
— Я уберу его! Да, учитель? — легкий хрип был в непослушном горле.
Хэшан покачал головой.
— Годы в Скиту Отверженных, все мои усилия так и не вытравили одного-единственного года в лесу. Впрочем, у меня нет выбора. Иди.
…Когда человек, названный Бьорном-Су, вышел за стены Скита — он пошатнулся, вздрогнув всем телом, и сполз прямо на спавшего у изгороди грязного оборванца. Тот проворно отскочил в сторону, поморгал слипшимися веками, и лишь потом, по-обезьяньи подпрыгивая, приблизился к упавшему. Голова Ушедшего в ночь была запрокинута, и покой сползал на глаза охотника и пророка, глаза Скользящего в сумерках. Оборванец ухмыльнулся, стянул засаленный колпак и долго чесал вспотевшую лысину, мотая жиденькой пегой косичкой. Потом нищий завопил дурным голосом "Караул!" и, не дожидаясь ответа, припустился по пыльной дороге, смешно семеня короткими ногами.
А невидящий взгляд веселого маленького Би тонул в наплывающей мути вечера.
Через три дня ему надо будет уходить. В Город.
ЧЕТ
— Хороший ты парень, Джи, и в деле я тебя видел, — Муад почесал щетинистый подбородок, — и в кабаке у тебя все в порядке — разве только насчет девок ты слабоват… Что, может, сползаем в "На все четыре", разомнемся, а?.. Да ладно, вечно у тебя отговорки, какое сегодня патрулирование? — парни еще от Калорры не отошли! Ну и зря, приятель, девочки у Мамы еще очень даже девочки…
Муад добродушно похлопал меня по плечу и свернул к заведению Всеобщей Мамы. От окон борделя тянуло кислым вином и недопетыми песнями — из похода на Калорру все вернулись довольные: при деньгах, экзотических побрякушках, с новыми нашивками и браслетами. Гуляй, солдат, забудь печали…
Дойдя до казармы, я забрал томившихся караульных и свернул на городские окраины. Вынырнувший из темноты Чарма затрусил рядом, начальственно косясь на недовольных патрулей; покривившиеся хибары обступили крохотный отряд, и топот наших шагов гулко отдавался в пустынных ночных улицах. Может, и впрямь надо было плюнуть на наряд и не тащиться по затаившемуся Городу, думать, к чему бы это свет в окне углового дома, робкий какой-то свет, настороженный — а вдруг заметят с улицы, войдут…
Ну и войду, и увижу грязную голую бабу с тремя осоловевшими мужиками, сбежавшими от ревнивых жен и нервничающими до потери и без того невеликой силы мужской. Так что мне их, рубить за это?
Из-за угла выглянула темная крадущаяся фигура и направилась к двери дома, украшенной тяжелым медным кольцом. Я жестом остановил сунувшихся было вперед караульных и сдал на шаг в густую тень бесконечного забора. Глаза Чармы загорелись у бедра, и сквозь ткань я почувствовал ровную дрожь напрягшегося собачьего тела. Тихо, умница, ты же знаешь…
Человек подобрался к двери и замер в нерешительности; он протянул руку к резной филенке — и тут же отдернул, словно обжегшись. Потом он засуетился, забегал вокруг двери, подпрыгивая и пытаясь заглянуть в окна; что-то важное происходило там, очень важное для него; и когда отблеск света упал на его лицо, я покачал головой и вышел из укрытия.
— У вас проблемы, салар?
Он вздрогнул и резко обернулся, хватаясь за рукоять меча.
— А, это ты, сотник! — выдохнул он с явным облегчением. — Очень кстати, очень…
Этот затравленный дергающийся человек, словно на миг распахнувший плащ властной уверенности — он суетился, он спешил, потирая холеные белые руки; и он боялся!
— Помоги мне, сотник! Останови их — я хотел сам, но… мне надо спешить. Войди туда — и все мои объяснения будут лишними!..
— Добро, салар. Вы двое останьтесь здесь. Чарма, айя, за мной!
…Запертая ветхая дверь слетела с петель, и на мгновение мы задержались на пороге.
В небольшой, тускло освещенной и почти пустой комнате, у грубого деревянного столба, в кругу коптящих толстых свечей и бронзовых витых переплетений на подставках стояла девушка; белое, просвечивающее платье, белые тонкие пальцы, судорожно вцепившиеся в нитку жемчуга под кружевным воротничком, и на белом остановившемся лице — огромные тоскливые омуты умирающей ночи.
В дальнем углу сидел на корточках угрюмый коротышка в сером бесформенном балахоне, и руки его любовно поглаживали ряд металлических инструментов, в назначении которых трудно было усомниться; его квадратный напарник сосредоточенно листал потрепанную книгу, горбясь над неудобно низким столиком красного дерева — и шуршащие страницы никак не вязались с длинным мечом у пояса и широкополой шляпой, обшитой стальными пластинами.
Невидимый в дверном проеме Чарма глухо зарычал, и мне некогда было разбираться в странных интонациях моего берийца.
— Сотник, погодите, я все объясню!.. — листавший книгу резко выпрямился, но коротышка уже взмахивал граненой дагой с выгнутым эфесом, а Чарма плохо относится к такого рода объяснениям. Хрипящий клубок покатился по доскам пола, сшибая свечи и подставки, беззвучно кричащая девушка вжалась в сучковатую древесину столба, и длинный меч любителя старинных фолиантов зацепился за низкую притолоку в самый неподходящий для этого момент…
Все было кончено, и Чарма фыркал, облизывая окровавленную морду. Я отшвырнул носком сапога раздавленную свечу и подошел к девушке.
— Идемте отсюда. Я провожу вас.
Странно, но она не была привязана к столбу. Впрочем, пара таких орлов с их железом… Не с твоими казарменными мерками подходить к этим глазам, сотник, — тони в них, пей восхищение и благодарность и не забывай подавать даме руку в таком темном и страшном коридоре…
Ее прохладная маленькая ладошка утонула в моей лапе, я понес галантную чепуху, стараясь отвлечь девушку от происшедшего в комнате, унять нервную дрожь пережитого ужаса — Лаик Хори даль Арника, Джессика цу Эрль, Серебряные Ветви, можно просто… ну, скажем, Эри, не проводите ли вы меня, сотник, и вы еще спрашиваете, вот мой плащ, на улице холодно, да, конечно…
Вышедший за нами Чарма издал низкий требовательный рык. Ревнует!
— Шел бы ты домой, приятель! — бросил я ему. — Или тебя надо проводить?..
Чарма вскинул обиженную морду, долго смотрел на белую хрупкую фигурку девушки — и растворился в чернилах улиц.
НЕЧЕТ
Прошел патруль, гремя мечами,
Дурной монах прокрался к милой,
Над островерхими домами
Неведомое опочило.
…Он вошел в комнату, неся на вытянутых руках драгоценное острие Трепетного дерева — и застыл на пороге.
Два тела скорчились в луже чернеющей крови, и голова в широкополой шляпе с металлическими пластинами откатилась к столбу; несколько раздавленных свечей валялись на полу, круг был стерт, и разбросанные Знаки отсвечивали пурпуром. Ее не было!
Он бросился к окну и успел заметить исчезающие за углом силуэты; ветер засмеялся ему в лицо, и сброшенная со столика книга ответила извиняющимся шепотом.
— Безумец! — прошептал Бьорн-Су.
ЛИСТ ЧЕТВЕРТЫЙ
Отворите дверь!
Лунный свет впустите
В храм Укимидо!..
…Ударил четвертую стражу колокол в Уэно, эхом откликнулся пруд у холма Синобургаока, плеснула вода в источнике, и огромный темный мир погрузился в тишину, нарушаемую лишь шумом осеннего ветра среди холмов. И вот, как всегда, со стороны Нэдзу послышался сухой стук гэта. "Идут!" дрожа, подумал Синдзабуро. По лицу его струился обильный пот, сжавшись в комок, он истово читал сутры «Убодарани».
У живой изгороди стук деревянных сандалий внезапно прекратился. Синдзабуро, бормоча молитвы, выполз из-под полога и заглянул в дверную щель. Видит — впереди, как обычно, стоит О-Енэ с пионовым фонарем, а за ее спиной — несказанно прекрасная О-Цую в своей высокой прическе симада, в кимоно цвета осенней травы, под которым, как пламя, переливается алый шелк. Красота ее ужаснула Синдзабуро. "Неужели это отродье тьмы?!" Между тем, поскольку дом был оклеен священными ярлыками-заклятиями, привидения попятились.
— Не войти нам, барышня, — сказала О-Енэ. — Сердце господина Хагивары изменило вам. Он нарушил слово, которое дал вчера ночью, и закрыл перед вами двери. Войти невозможно, надобно смириться. Изменник ни за что не впустит вас к себе. Смиритесь, забудьте мужчину с прогнившим сердцем!..
— Какие клятвы он давал! — печально сказала О-Цую. — А сегодня ночью двери его закрыты. Сердце мужчины — что небо осеннее! И в душе господина Хагивары нет больше любви ко мне… Слушай, О-Енэ, я должна поговорить с ним. Пока мы не увидимся, я не вернусь!
С этими словами она закрыла лицо рукавом и горько заплакала. Была она и прекрасна, и ужасна в своей красоте. Синдзабуро только молча трясся у себя за дверьми.
— Как вы преданы ему, барышня, — сказала О-Енэ. — Достоин ли господин Хагивара такой любви? Ну что ж, пойдемте, попробуем войти к нему через черный ход.
Она взяла О-Цую за руку и повела вокруг дома. Но…
…зашел на монастырскую кухню и спросил:
— Простите, не скажете ли мне, чья это могила там, позади храма, на которой лежит фонарь цвета пиона?
— Это могила дочери хатамото Иидзимы Хэйдзаэмона из Усигомэ, ответил длинноносый монах. — Скончалась недавно, бедняжка, и ее должны были похоронить у храма Ходзю-дзи, но их настоятель почему-то запретил, и похоронили у нас, потому что мы все равно у Ходзю-дзи в подчинении…
— А чья могила еще там рядом?
— А рядом могила служанки той девушки. Вроде умерла от усталости, за больной госпожой ухаживая, хоть люди про смерть ту разное говаривали — ну и похоронили их вместе.
"Так вот оно что…" — бормотал Синдзабуро, глядя в страхе на свежую могилу с большим памятником и лежащий возле нее промокший под дождем фонарь с колпаком в виде пиона.
Не могло быть и…
ЧЕТ
— Кто там?
— К вам можно, сотник?..
— Входите.
На этот раз Чарма не вскидывается навстречу гостю — рассорились мы с Чармой, не любит он Лаик, не понимает, что я в ней нашел, ревнует пес, злится — а я злюсь на него, и теперь Чарма пропадает почти все время у моего друга (если другом может быть человек втрое старше тебя), архивариуса дворцовой библиотеки Шора. И сидит старый Шор в своем продавленном кресле, неторопливо листая никому давно уже не нужные тома, щурится близорукими глазами на древнюю вязь, а притихший Чарма лежит на вытертом ковре и честит меня самыми последними собачьими словами…
— Вас можно поздравить, сотник! Разрешите полюбопытствовать, скоро ли свадьба?
— Не разрешаю, салар. Валите любопытствовать куда-нибудь в другое место.
— Тогда рекомендую полюбопытствовать вам. Вот, — и он швыряет на мою кровать сафьяновый футляр, из которого выглядывает тоненькая пачка желтых листков.
— Я не читаю чужих писем, салар.
— Читайте, читайте, сотник! Тем более, что владелец вряд ли придет за ними… А даже если придет — все равно желаю счастья в семейной жизни! — и дверь за ним захлопывается.
Зачем ты смотришь на меня таким недобрым взглядом, салар? Я благодарен тебе — ты подарил мне полнолуние, и медленно текущие ночи в разводах причудливых теней от замирающих деревьев, серебристый призрачный свет, и ее волосы, мерцающие изнутри, невесомую прозрачную фигурку, парящую в лунном свете, растворяющуюся в нем, и глаза, зияющие бездонной чернотой звездного неба, в которые можно глядеть до бесконечности…
Ты хлопаешь дверью, Скользящий в сумерках, а Шор говорит, что я стал поэтом, а Чарма считает, что я просто сошел с ума, в чем с ним полностью согласен сотник Муад. Наверное, вы все правы, друзья мои, хотя я уже несколько раз пытался поцеловать Лаик, но она неизменно уклоняется, и я мысленно проклинаю свое нетерпение и недоумеваю — почему?..
Почему, Лаик? Почему испугалась ты моих губ и не испугалась горящих зеленых точек в кустарнике, когда я шагнул к ним, хватаясь за эфес, и надвинувшиеся серые тени застыли, задирая узкие морды; дуновение холодного сырого ветра пронеслось над поляной — и исчезло в лесу, унося с собой бесшумную хищную стаю; — почему?
— Ты видела, Лаик?
— Волков? Да.
— Они ушли.
— Нет, Эри. Их кто-то увел. Кто?
— Но если он их увел — значит, он желает нам добра…
— Может быть ты и прав, Эри. Идем, нам пора…
Вот так же тихо и внезапно вынырнула из лесу стая, когда мы с Лином и еще одним мальчишкой пасли у опушки деревенских овец. Лин набросился на волков с палкой, и это стоило ему третьего браслета; ко мне кинулись два зверя — и остановились, как вкопанные. А потом вожак протяжно завыл, и вся стая унеслась в лес, даже не утащив зарезанных овец.
Почему, Лаик? Почему длинный глухой рукав закрывает твою правую руку, такой же, какой ношу и я — я не верю в чудеса, Лаик, жизнь отучила меня, но если двое Живущих в последний раз находят друг друга в этом проклятом бесконечном мире, то я выйду на самую широкую площадь и публично извинюсь перед жизнью за мое неверие!..
Мы извинимся, Лаик, и ты будешь жить долго-долго, и Чарма наконец полюбит тебя…
Правда, Лаик?..
НЕЧЕТ
Мой старый друг, мой верный Дьявол
Пропел мне песенку одну:
Всю ночь моряк в пучине плавал,
А на заре пошел ко дну.
— Привет, Молодой.
Под пыльным, посеревшим от времени и дождей дощатым забором, прямо на мокрой земле, расположился пожилой потрепанный нищий, подслеповато щурясь на нависшего над ним гиганта в форме салара.
— Привет, говорю, — весело повторил нищий.
— Здравствуй, — выдавил из себя салар.
— Ну? — требовательно спросил оборванец, подхватывая из лужи дождевого червя и щелчком стряхивая его на начищенный глянец сапога собеседника.
— Они чуть не убили ее! — прохрипел гигант, не замечая выходки нищего.
— Да. Только тебя это не касается.
— Касается! И если ты…
— Да не я, Молодой, не я! А перебежавший тебе дорогу человек, и ты заходишь слишком далеко в любви к прямым и чистым дорогам.
— Я сам знаю, что слишком, а что…
— Ты слишком хорошо все знаешь, Молодой. И мне даже как-то неловко предупреждать тебя…
— Я обойдусь без ваших предупреждений! И буду делать то, что сочту нужным!
— Правильно. Так и делай.
…Салар порывисто обернулся — ослепительное сияние Знака ударило ему в глаза, и покрытый Тяжелым Блеском клинок вошел ему в грудь. И последним, гаснущим взором, увидел он девять призрачных фигур, тающих во влажном тумане.
Бьорн-Су вытер травой серебро оружия и огляделся. Ему тоже почудились смутные тени, но кроме сидящего у забора юродивого, вокруг никого не было.
— Пошел прочь, дурак, — сказал Скользящий в сумерках, наклоняясь над распластанным телом и брезгливо морщась.
— Хороший мальчик! — захныкал юродивый. — Один хороший мальчик зарезал другого хорошего мальчика, и теперь…
— Пошел прочь, дурак! — с нажимом повторил Би.
— Хорошо, дурак, — неожиданно согласился нищий, вскакивая и исчезая в сырой пелене пустыря.
ЧЕТ
— …Я родился с этим, Лаик, я живу с этим — и я живу в последний раз. Смотри! — и я сорвал чехол с правой руки. Черные кольца моих браслетов отчетливо вырисовывались в ярком лунном свете. Полнолуние…
— Я знаю, Эри.
— И все равно любишь?!.
— Да, Эри.
— Я… Покажи мне свою руку, Лаик!
— Не надо, Эри, — мольба была в ее срывающемся голосе, но кровь уже ударила мне в голову, и пальцы лихорадочно дергали застежку на ее рукаве. Лаик вся дрожала, но я не замечал этого — я должен был увидеть, убедиться…
Застежка наконец поддалась, рукав распахнулся — и я увидел ее гладкую тонкую руку, — руку, на которой не было ни единого браслета!..
Тоска стыла в ее глазах, бесконечная глубокая тоска загнанного, умирающего зверя.
— Зачем ты сделал это, Эри? — тихо спросила девушка. — Зачем? Ведь я любила тебя…
Тело ее вздрогнуло, потекло зыбкими мерцающими струйками, и лишь что-то неясное, неуловимое скользнуло вверх по дрожащему лунному лучу.
— Нет, Лаик! Не надо! Я все равно…
Я опустился на колени и коснулся пальцами еще примятой травы. Зачем? Зачем ты это сделал?! Зачем тебе, Живущему в последний раз, понадобилось видеть руку Не-Живущей?!.
Равнодушная трава резала пальцы.
НЕЧЕТ
…А когда настанет новолунье,
Вся изнемогая от тоски,
Бедная влюбленная колдунья
Расширяет черные зрачки.
"…стояла на террасе, закат полыхал в пол-неба, и в кустах, у ограды кладбища, мне послышался шорох — словно какой-то силуэт серым комком метнулся за шиповник — но, может быть…
…странный, невозможный сон. Будто лечу, лечу, падаю в крутящуюся агатовую бездну, а вокруг — пламя, и все плавится, течет, и — глаза сотни, тысячи распахнутых глаз, и они впиваются в меня, зовут, и подушка дышит влагой кошмара…
…И шея болит, с самого утра, — наверное, я укололась…
…происходит! Два новых браслета за четыре дня — и я знаю, что это значит! — это кто-то из моих…
…молчит. И будет молчать. Я знаю, отец с братом пытались подкараулить приходящего по ночам — но я, я не хочу, чтоб его убили! И мне приятны его…
…вот. Сегодня я впервые поцеловала спящего брата. Он заворочался, сминая простыни, заулыбался во сне — наверное, ему снилось что-то очень хорошее. И на губах моих…"
Пожелтевшие хрупкие листки, хрупкие льдинки-слова, ткань футляра — и родовая печать в самом низу: "Лаик Хори даль Арника".
Свадебный подарок.
ЧЕТ
…За мой стол устало опустился человек неопределенного возраста, в потертой и выцветшей кожаной куртке, простых холщовых штанах и громоздких деревянных сандалиях на босу ногу.
Бродяга? Странник? Не все ли равно…
Он бросил на пол свой тощий дорожный мешок, и в нем что-то звякнуло, подобно бубенчикам дурацкого колпака. Эх, сотник, тебе бы колпак этот, да по дорогам — подайте, люди добрые, горстку счастья отставному выродку!..
— Эй, хозяин! Ну давай, давай, шевели ногами…
Хозяин подошел отнюдь не сразу — видимо, внешность нового клиента не очень-то его воодушевила — и остановился, вытирая руки о клеенчатый фартук.
— Того же, что и господину сотнику, — гость указал на плетеную бутыль красного, стоявшую передо мной. — И мяса, жареного — я голоден!
Хозяин смерил моего соседа оценивающим взглядом.
— Деньги вперед, — процедил он.
Странник криво усмехнулся и бросил на столешницу два золотых. Хозяин подобрал отвисшую челюсть и умчался на кухню, а я все пытался вспомнить, где я видел эту кривую ехидную ухмылку… Нет, не помню. Но видел.
…Мы ели и пили молча, изредка поглядывая друг на друга. Вернее, пил и ел он, я же только пил…
— Кончай лакать, сотник. Вином горя не зальешь.
Я медленно поднял на него глаза. Бродяга сосредоточенно жевал. Вот сейчас…
— Нет, не рубанешь. Надо поговорить. Не здесь. Расплатись — и идем.
Мы остановились на том самом месте, где я встречался с Лаик. Бродяга почесался и уселся прямо на землю.
— Ты — урод, — без предисловий заявил он.
А я смотрел на него сверху вниз, и мне все казалось, что смотрю я на него снизу вверх… Откуда?..
— Знаю — и все, — захихикал бродяга. — Да ты садись, садись, в ногах правды нет. Ничего в ногах нет — ни правды, ни кривды, да и держат они тебя неважно…
Тут я действительно почувствовал головокружение и торопливо опустился рядом.
— Ну что, парень, нашел мать-смертушку, или разошлись в переулке? бродяга вздернул верхнюю губу, и сморщенное лицо его покрылось паутиной веселых лучиков.
— Да нет пока, — покосился я на смешливого собеседника, — но найду, ты уж не сомневайся…
— Олух, — спокойно сообщил мне бродяга. — Вот уж воистину… И ее не вернешь, и сам сдохнешь зазря, — уяснил, или повторить?!
— Кого — ее?! — я впился глазами в его лицо, но на нем ничего нельзя было прочесть.
— Разве трудно догадаться, что ты по девушке своей сохнешь?
Я промолчал. Наверное, легко.
— Ну, парень, раз уж жизнь тебе недорога, то и употребить ее можно с куда большей пользой, чем героически отдать концы в занюханном притоне.
— Очень заманчиво. И куда ж ты употребить ее надумал, жизнь мою-то, варк меня заешь?!
— Вот именно туда и собираюсь.
— Куда — туда?
— К варкам хочу тебя отправить. И настоятельно советую. Любить варка — это вы все мастера, а вот как насчет непосредственно?..
— Где она?! — жуткая, невероятная, кричащая надежда вспыхнула вдруг во мне.
— У себя. Лежит, где положено.
— Ее… убили?
— Не говори ерунду. Убить Не-Живущую… Но встать она больше не может.
— Почему?
— Тяжелое Слово на ней.
— Заклятие?
Он молча кивнул.
— Кто? — тихо спросил я.
— Ого! Ты еще и мстить собираешься! Ну, этих-то тебе не достать… Сами варки и наложили Слово, Верхние; а ты что думал — люди?! Таков Закон, парень.
Я резко встал. И увидел то, что ожидал увидеть. Вернее, не увидеть. У бродяги не было тени.
— Да, — спокойно ответил он. — И я хочу открыть тебе Дверь. Но не надейся, парень — ее ты забудешь. Не для того зову тебя. И вместо одной, последней твоей жизни, я дам тебе Вечность.
— Это ты, мразь, ты наложил на нее заклятие! Ты!.. А теперь и меня заполучить хочешь?! Умри, падаль!..
Меч прошел сквозь него, но он не обратил на удар никакого внимания пальцы бродяги стальными обручами сомкнулись на моих запястьях. Я рванулся — но это было все равно, что пытаться разорвать кандалы.
— Я мог бы сделать это силой. Прямо сейчас, — сухо сказал варк, — но я не хочу. Ты должен сам. Понимаешь — сам! А меч свой спрячь. Во-первых, не понадобится, а, во-вторых, не поможет.
Он отпустил меня.
— Пойми, парень, я не хочу зла тебе. Я хочу открыть тебе Вечность. А Лаик… я ничего не могу обещать. Таков Закон.
Мы помолчали. Он выглядел усталым и опустошенным. И мне вдруг стало стыдно, что я обидел его, убить хотел…
Обидел варка?! Да, обидел.
— Прости меня, варк. Я не хотел…
— Знаю. И все же подумай о моих словах.
— Прощай, варк.
— Прощай. Прощай, хороший мальчик…
И он скрылся в темноте.
…Стена. Хрупкая иллюзия, отделяющая жестокий мир девятикратно живущих людей от жестокого мира бессмертных Не-Живущих варков. Бессмертные берут к себе, а чаще убивают Живущих, те, в свою очередь, убивают Не-Живущих; но люди еще и убивают друг друга, а варки накладывают заклятия на своих… Да плевал я на них на всех, вместе взятых!.. — если бы…
Передо мной выбор из двух проигрышных карт — остаться человеком, навсегда потерять Лаик и вскоре сдохнуть в глупой уличной драке; или стать бессмертным варком, пьющим человеческую кровь — и потерять Лаик, а заодно и все человеческое…
Хороший выбор. Одна карта стоит другой. Ни по одной из этих карт я не выигрываю Лаик.
НЕЧЕТ
Но вечером… О, как она страшна,
Ночная тень за шкафом, за киотом,
И маятник, недвижный, как луна,
Что светит над мерцающим болотом!
…Долго и придирчиво разглядывал маленький лысеющий человек бокал с вином, и багряный отсвет закатом дрожал на его остановившемся лице.
— Нет, Эри, — наконец сказал он, — я не держу дома таких книг. Я не знаю, зачем офицеру Серебряных Веток понадобился "Трактат о Не-Живущих", но я порекомендовал бы любопытному офицеру отправиться в нижние хранилища дворцовой библиотеки. Я стар, Эри, но память моя цепко держит многое, и я помню, хорошо помню глаза солдата с твоим именем — многие годы назад спросившего тот же самый трактат у моего отца; я был при этом, сотник, у нас, в роду Шоров, все вскормлены книжной пылью — и когда солдат со взглядом мудреца и убийцы сказал моему отцу о Слове Последних, я второй раз в жизни увидел архивариуса Акаста Шора бледнеющим. Первый раз был при пожаре библиотеки.
Вскоре солдат пропал, и люди говорили, что он убил своего капрала. Навсегда. И при странных обстоятельствах. Вот, пожалуй, и все, что я могу сказать тебе сегодня.
Огромный пес недовольно заворчал, когда пальцы высокого сотника перестали поглаживать его густую шерсть.
— Спасибо, Шор, — сказал сотник. — Спасибо. Ты сдал мне третью карту.
ЛИСТ ПЯТЫЙ
Ломаные линии, острые углы.
Да, мы здесь — мы прячемся
В дымном царстве мглы.
…колоколов. У Герда начало стремительно проваливаться сердце.
— Вот он, брат Гупий.
Герд вскочил.
— Не туда, — сказал хозяин.
Быстро провел их через комнату в маленький темный чуланчик. Повозился, распахнул дверь, хлынул сырой воздух.
— Задами, через заборы — в поле, вдоль амбаров, — сказал хозяин. Ну, может, когда свидимся…
Первым добежал брат Гупий. Подергал железные ворота амбара — заперто. Ударил палкой.
— Здесь они!
Створки скрипнули. Вытерев брюхом землю, из-под них выбрались два волка — матерый, с широкой грудью, и поменьше — волчица.
Брат Гупий уронил палку.
— Свят, свят, свят…
Матерый ощерился, показав частокол диких зубов, и оба волка ринулись через дорогу, в кусты на краю канавы, а потом дальше — в поле.
Разевая рты, подбежали трое с винтовками.
— Где?!.
— Превратились, — стуча зубами, ответил брат Гупий. — Пресвятая богородица, спаси и помилуй!.. Превратились в волков — оборотни…
Главный, у которого на плечах было нашито по три серебряных креста, вскинул винтовку. Волки бежали через поле, почти сливаясь с серой и сырой травой. Главный, ведя дулом, выстрелил, опережая матерого. Потом застыл на две секунды, щуря глаза.
— Ох ты, видение дьявольское, — мелко крестясь, пробормотал брат Гупий. — Ну как ты, попал?
Главный сощурился еще больше и вдруг в сердцах хватил прикладом о землю.
— Промазал, так его и так! — с сожалением сказал он.
Было видно, как волк и волчица, невредимые, серой тенью проскользнув по краю поля, нырнули в…