Несмотря на все неудачи, пелопоннесцы еще не отказались от мысли о штурме — ведь у Платей стояло все союзное войско (в том году, 429 до н. э., не было даже вторжения в Аттику, единственная цель летней кампании заключалась в захвате Платей), а защищали город всего-навсего четыреста платеян и восемьдесят афинян; все негодное для участия в войне население загодя вывели в Афины. Последней надеждой осаждающих стал огонь. Они засыпали хворостом пространство между валом и стеною, потом нагромоздили хворост грудами много выше стен, да еще и за стену набросали, как можно дальше. Когда эта масса горючего материала, щедро сдобренного серой и смолою, вспыхнула, пламя взметнулось так высоко и с такою яростью, что лишь неудержимое бешенство лесного пожара способно, по словам Фукидида, дать какое-то о нем представление. Платеяне, бесспорно, сгорели бы заживо, если бы не гроза с проливным дождем, который быстро погасил огонь.
Эта неудача оказалась решающей, потому что явно свидетельствовала о гневе богов, а война в глазах греков была неотделима от религии: без священных обрядов или санкции свыше не начинались и не завершались ни бой, ни кампания, ни вся война в целом. Спартанцы поняли, что регулярной осады не избежать и окружили Платеи двойной (на случай попытки прорвать блокаду извне, из Афин) стеной с башнями и двумя рвами, наружным и внутренним. Довершить дело предстояло времени и голоду.
Прошло, однако, полтора года, прежде чем осажденные отчаялись вконец; в начале 427 года, в самую холодную и ненастную пору зимы, они задумали пробить вражеское кольцо, чтобы всем вместе попытаться уйти в Афины. В ходе подготовки к вылазке больше половины отступились от общего замысла, находя его слишком рискованным. Остальные приготовили лестницы, дождались дождливой и бурной, безлунной ночи и тронулись в путь. К внутренней стене приблизились незаметно, караульные ничего не видели в темноте и за свистом ветра ничего не слыхали. К тому же платеяне были обуты только на одну, левую ногу, чтобы босою правой вернее ступать по грязи, не боясь поскользнуться и выдать себя звоном оружия. Лишь тогда стража в башне заподозрила неладное, когда кто-то, взбираясь по лестнице, ухватился за черепицу, сорвал ее и сбросил вниз (пространство между стенами было перекрыто черепичною кровлей). Поднялась тревога, но оставшиеся в городе сделали вылазку с противоположной стороны, отвлекая внимание пелопоннесцев, и большинство благополучно миновало укрепление и добралось до внешнего рва. Тут их настиг отряд из трехсот воинов. Беглецы отбились довольно легко, потому что преследователи держали в руках факелы и представляли собою отличную цель для тех, кто метал из темноты стрелы и дротики. Самым трудным препятствием оказался ров. Платеяне надеялись, что вода в нем замерзла, но задул теплый восточный ветер и разрыхлил лед, а поверху намел снега, так что воины проваливались чуть ли не с головой. Уйдя благодаря обманному маневру от погони, беглецы достигли Афин, в общем — с небольшими потерями.
Те же, кто оставался в городе, продержались еще более полугода и капитулировали только в августе.
Сочинения древних историков полны увещательных речей, с которыми полководцы обращались к воинам перед сражением. Современному читателю подобные речи с их риторическими красотами кажутся чистейшей фикцией, художественным приемом историографа, и отчасти это верно. Но нельзя забывать, что войско было мизерно малочисленным в сравнении с сегодняшними масштабами и что настроение умов определялось полисным жизневосприятием. Главнокомандующий знал каждого из командиров, старших и младших, и если не каждого, то очень многих среди рядовых бойцов в лицо, по имени и отчеству, по прежним заслугам. Призывы защищать родную землю, собственную свободу и свободу своих жен и детей, алтари богов и могилы предков были не „общими словами“, но вполне конкретными в любом отдельном случае напоминаниями: битва, проигранная сегодня, означала завтрашнее — буквально! — рабство, поголовную резню, разрушение домов, осквернение храмов. Наконец, ограниченный характер боевых операций и высокий интеллектуальный уровень воина-гражданина позволяли командующему объяснить общий замысел всей операции и ее значение для будущего развития событий. Иными словами, увещательная речь сочетала в себе начала чисто личные, задушевные, почти интимные с общезначимыми, содержала не только тактическую, но и стратегическую задачу. Отсюда, по-видимому, ее неизменная действенность: она внушала и доверие к начальнику, и уважение к самому себе, к своей роли в будущем бою, и чувство ответственности за судьбу всех сограждан, совершенно неотделимую от собственной судьбы. Фукидид сообщает: „Никий убеждал каждого не забывать своих собственных заслуг, не позорить древней доблести своих предков, помнить о родине, ...где каждый пользуется ничем не ограниченной возможностью жить по своей воле. Напоминал он и о многом другом, о чем всегда говорят в столь решающие минуты, не тревожась, что кое-кому могут показаться устаревшими подобные речи, при всех случаях одинаковые: он говорил о женах, о детях, об отеческих богах...“ Это и вполне правдоподобно, и логично, и психологически оправданно.
Сообщение Фукидида относится уже ко второму периоду войны, именно — к самому драматическому его эпизоду, к Сицилийской экспедиции, которую тот же Фукидид определяет так: „Это было важнейшее военное предприятие не только за время всей войны, но, как мне представляется, во всей греческой истории“.
Старейшие из греческих колоний на Сицилии и в Южной Италии насчитывали уже три века своего существования. И, как водится между соседями, не ладили друг с другом. С началом Пелопоннесской войны афиняне решили вмешаться в их раздоры, чтобы помешать снабжению Пелопоннеса сицилийским хлебом, а может быть, и подчинить своему влиянию весь остров. Осенью 427 года они отправили флотилию на помощь Леонтинам, враждовавшим с Сиракузами: леонтинцы были того же ионийского племени, что и афиняне, а сиракузяне — дорийцы, выходцы из Коринфа, и потому считались союзниками Спарты, хотя никакого участия в войне не принимали. С той поры сицилийцы воевали три года беспрерывно, пока в июле 424 года делегации всех городов острова не собрались вместе, чтобы решить все споры разом. На этом конгрессе произнес замечательную речь уже упоминавшийся выше сиракузянин Гермократ. Он сказал, что важнейший вопрос, который необходимо обсудить, — это не взаимные претензии, но спасение Сицилии от афинян. Нелепо предполагать, будто они ненавидят дорян и покровительствуют ионянам; у них одна задача — воспользовавшись междоусобицами сицилийцев, завладеть всеми богатствами острова, кому бы они ни принадлежали. Нужно забыть об обидах, о справедливой мести, о собственной силе, которая служит таким источником соблазна, когда сосед слаб, забыть до тех пор, покуда не рассеялась главная угроза — афинское ярмо. „При случае, — закончил Гермократ, — мы снова будем и воевать друг с другом, и мириться, но только между собою... А чужеземных пришельцев всегда будем отражать общими силами, потому что беды, которые они приносят отдельным городам, подвергают общей опасности всех нас...“
Оказались ли сицилийцы достаточно разумны, или так сложились обстоятельства, или еще по какой-либо причине, но общий мир был заключен. Начальники афинского флота, крейсировавшего у берегов Сицилии, согласились с условиями договора и увели свои суда в Афины. Тут-то и обнаружилось, насколько верно угадал Гермократ истинные намерения чужеземных благодетелей и защитников справедливости: двое из трех начальников были приговорены к изгнанию, а третий — к крупному штрафу за то, что упустили возможность покорить Сицилию. Нелишне, однако же, напомнить, что это было на другой год после капитуляции спартанцев на Сфактерии, то есть на самом гребне военных успехов, когда все казалось достижимым, а любая неудача или просчет — преступной халатностью или даже изменой.
Затем пошла полоса неудач, заставивших забыть о Сицилии. Но нескольких лет относительного покоя оказалось довольно, чтобы идея новых авантюр за морем приобрела неотразимое очарование, и афиняне с охотой отозвались на просьбу о помощи, с которой к ним обратилась Эгеста (город на западной оконечности Сицилии), — в прямое нарушение общего договора 424 года. В марте 415 года Народное собрание постановило отправить в Сицилию флот для борьбы против Селинунта, соседа и врага Эгесты, а главное — чтобы устроить дела Сицилии в согласии с интересами и выгодами афинян. Во главе новой экспедиции народ поставил стратегов Алкивиада, Никия и Ламаха. Никий, избранный против своей воли, всячески отговаривал сограждан от этой авантюры, предупреждая, что спартанцы не преминут возобновить войну, как только боевая мощь афинян окажется расщепленной надвое, что вся Сицилия может встать на сторону пелопоннесцев, если счастье не будет сопутствовать афинянам с первого же мига, указывая на чисто военные трудности, поскольку объединенные силы потенциальных врагов на Сицилии не уступали афинским и даже превосходили их, особенно в коннице, а одним только флотом обойтись было нельзя. Напрасные уговоры! Народ желал войны единодушно — и старики, к благоразумию которых безуспешно взывал Никий, и молодежь; все твердо верили в победу и обширные завоевания (кто знает, не последует ли за Сицилией и Африка?), всеми владело жгучее любопытство и жажда наживы, о смерти же и ранах не вспоминал никто. Это был какой-то массовый психоз, и едва ли Алкивиад разжег его (как подозревал Никий), скорее уж — воспользовался им.
Алкивиад был, по афинским понятиям, очень молод для столь важного поручения — ему исполнилось 35 лет — и принадлежал к древнему аристократическому роду, что не могло не вредить ему в условиях радикальной демократии. Вдобавок он был печально знаменит крайней расточительностью, разнузданностью, властолюбием, тщеславием; мало кто не знал или хотя бы не догадывался, что с походом в Сицилию он связывает сугубо личные планы — возвыситься, обогатиться... И если, тем не менее, весною и летом 415 года афиняне слепо следовали за Алкивиадом, очарованные его самоуверенными и циничными речами, сулившими легкую победу, это свидетельствует не только о необычайной одаренности и колдовском обаянии этого человека, но и о серьезном душевном недуге целого государства.