Сумерки в полдень — страница 23 из 37

а, одни его приключения считались подлинными событиями, другие — веселыми, или жуткими, или поучительными выдумками. Но все равно Одиссей остается Одиссеем, и стало быть, знакомство с мифологией начиналось чуть ли не с пеленок. Конечно, были в репертуаре рассказчиц и сказки о животных, и скорее всего, они были похожи на басни, известные под именем Эзоповых: короткая, суховатая история с моралью в заключение.

Шести лет от роду мальчик поступал под надзор „педагога“. Это слово буквально означает „провожатый ребенка“ (то есть раб, провожающий его в школу и обратно). Афинский „педагог“ состоял практически безотлучно при молодом господине целых двенадцать лет, пока тот не становился эфебом и не уходил служить в войско. Рано поутру „педагог“ будил своего питомца и отводил в школу. Однако это понятие для Афин времен Пелопоннесской войны сильно отличается от современного.

Прежде всего, классов не существовало, занятия были только индивидуальные. „Педагог“ приводил мальчика на урок и садился подле него, так что позже, дома, мог исполнить роль репетитора и проследить, насколько добросовестно выполнено домашнее задание. Далее, предметы „программы“ проходились не параллельно, а последовательно; соответственно, сменяли один другого и учителя. Первым был так называемый „грамматист“. Сначала он обучал новичка чтению, что занимало немало времени, поскольку методика была самая примитивная: сперва буквы, потом двухбуквенные слоги, потом трехбуквенные, потом четырехбуквенные. И все вытверживалось наизусть. Когда со словами было покончено, принимались за беглое чтение — тоже дело не из простых, поскольку в тогдашних книгах (папирусных свитках, написанных очиненною и расщепленною на конце тростинкой) не было не только знаков препинания, но даже промежутков между словами. Читали только вслух; чтение про себя показалось бы греку чудом.

Выучившись читать, переходили к письму. Начинали с навощенных табличек, на которых учитель тонкой линией намечал очертания буквы, а ученик обводил. Писали „стилем“ — заостренной палочкой. Другой конец, противоположный острию, имел форму лопатки, им стирали (а точнее — заглаживали) написанное. Потом наступала очередь папируса, чернил и тростникового пера.

Читать и писать учились не меньше (а нередко и много больше) трех лет. Затем следовали начатки арифметики. У греков не было цифр, числа обозначались буквами, каждое число из разряда единиц, десятков и сотен — своим знаком (т. е. 24 буквы греческого алфавита плюс еще три старинные, вышедшие из употребления буквы). Особого обозначения для нуля не было; таким образом, и запись чисел и самые несложные действия над ними составляли существенную трудность. Скорее всего, вершиною премудрости для школьника была таблица умножения и элементарные сведения о дробях, совершенно необходимые как при денежных, так и при всех прочих практических расчетах, поскольку основою и денежной системы, и системы мер и весов были простые дроби. Например, стадий (ок. 185 м) был равен 100 саженям (название чисто условное, по-гречески — orgyia, т.е. „размах рук“), сажень — 4 локтям (pechys), локоть — полутора футам (по-гречески pous, „стопа“, то же, что английское foot). Высшая денежная единица, талант, делился на 60 мин, мина — на 100 драхм, драхма — на 6 оболов, обол — на 8 халкусов („медяков“).

Но все это лишь приготовительные ступени к образованию в собственном смысле слова. Само же образование начинается с чтения поэтов, точнее — с чтения Гомера. Многие ученые предполагают, что Гомера дети изучали под руководством уже следующего учителя — кифариста, преподавателя музыки, так как стихи у греков не читались, но пелись под аккомпанемент кифары, семи-, восьми- или девятиструнного инструмента. Некоторые считают, что с первыми поэтическими текстами ученик знакомился еще у грамматиста. Так или иначе, учитель преподносил детям Гомера не только (и не столько) как образец художественного совершенства, но как величайшего мудреца, знатока и наставника жизни, источник всех без исключения необходимых сведений и познаний. По Гомеру учились верить в богов (и получали твердое о них представление) и почитать старших, узнавали, как управлять государством и пристойно вести себя в обществе, узнавали, что прекрасно и что дурно, что такое воинская храбрость и гражданский долг; даже в медицине, естественной истории, ремеслах наставлял все тот же Гомер. Не знающий Гомера не вправе считать себя не только что образованным человеком — но и греком-то считать себя не вправе. И напротив, знание Гомера (а многие знали наизусть обе поэмы целиком или хотя бы одну из них), безусловно, приобщает человека к греческой культуре. Поэтому с полным основанием можно говорить об уникальном значении гомеровских поэм для духовного мира греков; оно совершенно сопоставимо со значением Библии для средневековой Европы.

Гомер был главным и универсальным для всех греческих городов „стабильным учебником“, но не единственным. То, что учитель музыки включал в свой курс помимо Гомера, от места к месту менялось. Спартанцы отдавали решительное предпочтение Тиртею (VII век до н. э.), автору патриотических и воинственных стихотворений, воспевающих не сравнимое ни с чем счастье — храбрую смерть в бою за отечество. (Следует заметить, кстати, что эта тема гражданской лирики, занимающая такое важное место в истории европейской поэзии вплоть до нынешнего, XX, столетия, впервые появляется именно у Тиртея.) Эти стихотворения пели не только подростки, но и взрослые: в походах, после ужина у костра. Лучший исполнитель немедленно получал премию — кусок мяса. Вот как отзывается Плутарх о спартанских песнях, входивших, так сказать, в обязательную учебную программу: в них „было заключено своего рода жало, будившее мужество, нечто, увлекавшее душу восторженным порывом к действию. Слова их были просты и безыскусны, предмет — величав и нравоучителен. То были в основном прославления счастливой участи павших за Спарту и укоры трусам, обреченным влачить жизнь в ничтожестве, обещания доказать свою храбрость или ...похвальба ею“. Что и говорить, в самом деле, весьма возвышенно и поучительно, но чересчур однообразно, пожалуй.

Афиняне любили Солона, который был не только великим законодателем, но и прекрасным поэтом. Политические и гражданские мотивы занимают важное место и у него, но они не единственные, как у Тиртея: Солон размышляет о нравственных ценностях, о счастье, о лучшем пути в жизни, о высшем назначении, целях и обязанностях человека. Характерно афинский, условно говоря, „гуманистический“ дух отличает его от товарищей по жанру — элегиков, к числу которых принадлежит и Тиртей. Слово „элегия“ в применении к тем временам имеет совсем иной смысл, чем ныне. Оно указывает не на содержание стихотворения, а на его форму — так называемый элегический дистих (двустишие).

Первая строка дистиха — гекзаметр, „шестимерник“, шесть дактилических, в основном, стоп, традиционный размер эпоса, вторая — пентаметр, „пятимерник“, повторенный дважды трехстопный дактиль с усеченной на два слога последнею стопой.

Древнегреческое стихосложение основано на регулярном чередовании долгот и краткостей. Долгий слог по времени произнесения был равен двум кратким, а потому мог и замещаться двумя краткими почти во всех случаях; и напротив, два кратких слога легко замещались долгим. Уже эта особенность сама по себе предполагает распевную декламацию, иначе говоря — неразрывную связь стиха с песней, с музыкою. Практически всякий поэт был в то же время и музыкантом — композитором, исполнителем. Разделение музыки и поэзии относится уже ко временам после Пелопоннесской войны. Сами термины „лирика“, „лирический“ относятся, собственно, к искусству игры на лире и пения под ее аккомпанемент.

Что же касается слова mousike, то оно означало первоначально искусство Муз вообще, то есть всю совокупность духовной культуры, процесс и плоды деятельности как научной, так и художественной; истинно образованный, культурный и просвещенный человек звался mousikos. Впрочем, и музыкальному образованию в нынешнем смысле этого слова придавалось чрезвычайно важное значение. Древние считали, что музыка не только возвышает и просветляет человека, но даже врачует душевные недуги. Хорошая музыка укрепляет (а быть может, и созидает) должную гармонию в человеческой душе, скверная — разрушает ее. То же самое относится и к обществу в целом: Платон утверждал, что введение нового рода музыки способно разрушить существующий государственный строй.

Занятия у кифариста мальчик начинал между 11 и 13 годами. Учился ли он только игре и пению или же и нотным записям (до крайности сложным), неизвестно; в любом случае на изучение начатков музыки уходило около 3 лет. Есть предположение, что кифара формою и конструкцией несколько напоминала нынешнюю гитару (которая и унаследовала ее имя), тогда как струны лиры (от трех до девяти) натягивались на открытую четырехугольную (приблизительно говоря) раму; впрочем, изображение лиры известно достаточно широко. Струны изготовлялись из овечьих кишок; по ним ударяли плектром — палочкой из дерева, металла или слоновой кости — или перебирали их пальцами; смычка греки не знали. Из духовых инструментов школьники знакомились с авлом — флейтою, как обычно переводят это слово, но переводят неверно: по расположению мундштука авл скорее можно было бы назвать гобоем или свирелью. Как правило, играли на двух авлах разом, держа во рту оба мундштука. К авлу относились с известным предубеждением, предполагая, что его резкие звуки расстраивают внутреннее равновесие, и ставя его намного ниже струнных инструментов. Плутарх рассказывает об Алкивиаде:

„Приступив к учению, он внимательно и прилежно слушал всех своих наставников и только играть на авле отказался, считая это искусство низменным и жалким: плектр и лира, говорил он, нисколько не искажают облика, приличествующего свободному человеку, меж тем как, если дуешь в отверстия авлов, твое лицо становится почти неузнаваемо даже для близких друзей. Кроме того, играя на лире, ей вторят словом и песней, авл же замыкает рот, заграждает путь голосу и речи“.