Эта тактика оставалась неизменной в течение всей первой половины войны.
Массовое переселение в город обернулось для афинян страшным бедствием. Начать с того, что большая их часть жила на земле и подлинно „своим“, „малою родиной“, считала сельскую усадьбу, поля и деревья вокруг нее. Расставание с насиженным местом, с привычным образом жизни заставляло земледельца ощущать себя изгнанником в собственном государстве. К тяготам психологического свойства добавлялись громадные бытовые трудности. Лишь немногие нашли пристанище у друзей или родных, большинство же ютилось кое-как на пустырях, в храмах и на храмовых участках, в крепостных башнях, в так называемых „Длинных стенах“ — семикилометровой линии укреплений, возведенных по обе стороны дороги, которая соединяла Афины с их гаванью, Пиреем, — и в самом Пирее. Легко себе представить, в какой скученности и грязи приходилось жить людям, а потому нимало не удивительно, что в следующем же, 430, году в Афинах вспыхнула эпидемия. Началась она в Пирее, поэтому многие утверждали, будто болезнь завезена из-за моря, из Египта. Фукидид подробно описывает ее симптомы, и врачи нового времени по-разному идентифицируют „афинский мор“; наиболее убедительным считается взгляд, что это была эпидемия сыпного тифа.
Смертность была необыкновенно высока. Никакой уход, никакие лекарства, никакой режим не помогали. Самой ужасной стороною бедствия Фукидид называет упадок духа: едва почувствовав недомогание, человек терял всякую надежду и даже не пытался сопротивляться болезни. Боясь заразы, заболевших бросали на произвол судьбы даже ближайшие родственники, и только те немногие, кто, переболев, остался жить (в их числе был и сам Фукидид), могли без страха оказывать помощь больным и умирающим. Эти редчайшие счастливцы верили даже, что и в будущем никакая болезнь уже не станет для них смертельной.
Особенно худо приходилось переселенцам. В своих душных хижинах и палатках они умирали так же, как жили, — вповалку: умирающие лежали друг на друге, словно трупы, полумертвые выползали на улицы и кишмя кишели возле всех источников и колодцев, томимые жаждой. Теперь уже чуть ли не все святыни — кроме самых главных, на акрополе, где переселенцам запрещалось устраивать себе жилища, — были осквернены смертью и мертвыми телами. И вообще всякое уважение к законам (человеческим или божеским — безразлично) исчезло, и прежде всего — к погребальным обрядам. Вот картина античного „пира во время чумы“, как ее изобразил Фукидид: „Все стремились к телесным наслаждениям, полагая одинаково ненадежными и деньги, и самое жизнь. Никто не соглашался терпеть страдания или неудобства ради прекрасной цели, ибо не знал, не умрет ли он прежде, чем достигнет этой цели... Людей уже не удерживал ни страх перед богами, ни земные законы, потому что все гибли одинаково — и благочестивые и нечестивцы — и потому что никто не рассчитывал дожить до суда и понести законное наказание за свои преступления. Гораздо более тяжким приговором казался тот, что уже навис над головою, и каждому хотелось взять от жизни хоть что-нибудь, пока приговор еще не исполнился“.
Сколько всего народа унес мор, подсчитать невозможно, но ни жестокие потери, ни смерть самого Перикла (в конце 429 года) не заставили афинян изменить начатому делу, хотя бывали у них и сожаления, и колебания, и попытки замириться с врагом.
Это была обычная война, с обычною, по тогдашним стандартам, жестокостью: побежденных или сдавшихся в плен часто истребляли прямо на поле боя, иногда сохраняли им жизнь, но лишь для того, чтобы продать в рабство, раненых добивали, женщины, дети и старики, попадавшие в руки врагов, тоже либо уничтожались, либо шли на продажу. Случались, конечно, и особые происшествия, но их Фукидид и отмечает как нечто из ряда вон выходящее. Так, в 413 году отряд фракийцев, афинских союзников, захватил городок Микалесс в Беотии. Нападение произошло на рассвете и было совершенно неожиданным: жители настолько не ждали врага, что даже не закрыли на ночь ворота. Впрочем, и без того городские укрепления были слишком слабы, низки и ветхи. „...Ворвавшись в Микалесс, фракийцы бросились разорять дома и храмы и избивать людей. Они не щадили ни старых, ни юных, но умерщвляли всякого встречного без разбора — и женщин, и детей, и даже вьючных животных... Напали они и на детскую школу, самую большую в том городе; дети только что явились на занятия, и фракийцы всех зарубили“. Фукидид замечает, что среди других бедствий войны горе Микалесса было особенно тяжким, и причину его усматривает в варварской кровожадности фракийцев. Но наказание, которому афиняне подвергли взбунтовавшихся союзников на Лесбосе, он находит сравнительно мягким. Между тем стены города были срыты, суда отняты, земля поделена между афинскими колонистами, а коренные жители превращены в своего рода крепостных, да еще больше тысячи человек признано зачинщиками мятежа и казнено. Но Фукидид прав: ведь это решение лишь ничтожным большинством голосов в Народном собрании одержало верх над предложением — уже принятым накануне! — всех взрослых мужчин казнить, а женщин и детей обратить в рабство.
И все же то была необычная война, как необычным было и взаимное ожесточение. Любая война встарь означала конфликт межгосударственный, внешний, Пелопоннесская же война — первый образец массовой гражданской войны.
Афины и Спарта были оплотом, символом, наиболее полным выражением двух основных форм полисной государственности — демократии („власти народа“) и аристократии, или олигархии („власти лучших“, или „главенства немногих“)[1]. В любом из городов существовали приверженцы того и другого способа правления, соединявшиеся в непримиримо враждующие группировки, или партии, и эта вражда оказывалась сильнее любви к родине: аристократы в государствах демократических и демократы в аристократических неизменно вступали в тайный сговор с врагом, становились предателями.
Самые глубокие и важные основы жизни заколебались, и уже современники сознавали это в полной мере. Фукидид пишет:
„...Раздоры между партиями происходили повсюду, демократы призывали на помощь афинян, олигархи — лакедемонян“. В мирное время к тому не представлялось возможностей, война облегчала и оправдывала все, превращаясь в насильственную наставницу, которая учит не считаться ни с чем, кроме как с требованиями текущей минуты. „...Общепринятое значение слов было извращено. Безрассудную отвагу стали считать храбростью, мудрую осмотрительность — трусостью, ...в слепом усердии видели главную обязанность мужа, в разумной неторопливости — благовидный предлог для уклонения от обязанностей. Вечное недовольство считалось вернейшим залогом надежности, ...коварство называли проницательностью, а если кто пытался бороться честно, его упрекали в нарушении дружеского долга и в страхе перед противною стороной.“
Партийные связи ставились выше родственных, потому что товарищи по партии были всегда и безусловно готовы на все и еще потому, что самые связи и доверие скреплялись не честными и согласными с законом целями, но своекорыстными умыслами против существующих законов, иначе говоря — соучастием в преступлениях. Примирялись враждующие лишь для вида: выжидали удобного момента и тут же наносили удар...
„...Источник всего этого — жажда власти, вырастающая из корыстолюбия и тщеславия... Люди из обеих партий, становясь во главе государства, высказывали мысли самые благопристойные: одни толковали о равноправии всего народа, другие — об умеренном правлении лучших граждан, и те и другие объявляли своею наградой общее благо; на деле же они боролись за власть, не стесняясь никакими средствами, шли на любые злодеяния... руководились не справедливостью и не государственной пользой, а только партийными выгодами и пристрастиями... Совесть и те и другие не ставили ни во что... Беспартийные истреблялись обеими сторонами — либо за то, что отказывались принять участие в борьбе, либо потому, что вызывали зависть самим своим существованием. Так в результате междоусобиц нравственная испорченность водворилась среди греков, и простодушье, которое всего более сродни благородству, подверглось осмеянию и исчезло, а на его место явились взаимная неприязнь и недоверие... При этом преимущество обычно оказывалось на стороне людей не особенно дальнего ума...“ Не надеясь на свою предусмотрительность, они рвались напролом, тогда как „люди самонадеянные воображали, будто все точно рассчитано и в грубой силе нет нужды, а потому в конечном счете оказывались беспечнее первых и гибли в большем числе“.
Это заупокойный плач о полисе со всеми его учреждениями и системою ценностей. (Впрочем, и сам плачущий, если всмотреться внимательно, уже не ощущает органической связи с полисом: достаточно сравнить его слова о беспартийных с тем, что говорилось выше (стр. 20—22) насчет долга гражданина, четко определить свою позицию в междоусобной распре). О вмешательстве иноземцев в раздоры сицилийских городов Фукидид говорит: „Они стояли на той или другой из враждующих сторон не столько на основании права или общего происхождения, сколько ...ради собственных выгод или в силу необходимости“. Эти слова можно применить и ко всей войне в целом: не принципы, освященные веками — справедливость, кровное родство, — руководят политикою, но циничный интерес или же страх. И вполне естественно, что, когда в 421 году Спарта заключила мир с Афинами, союзники на Пелопоннесе отнеслись к этому без всякого энтузиазма; они понимали, что это просто-напросто сговор двух „суперполисов“ ради раздела власти и сфер влияния и что он столь же непрочен, сколь бесчестен. Первым случаем предельного накала страстей в межпартийной борьбе Фукидид называет события на острове Керкира. Керкиряне состояли в оборонительном союзе с Афинами, но сохраняли добрые отношения и со Спартою. Летом 427 года олигархическая партия устроила переворот и сперва умертвила около шестидесяти главарей противной партии, а затем, получив подкрепление из Коринфа, начала настоящую войну с демократами. И те и другие призывали на свою сторону рабов, обещая им свободу. Победа осталась за демократами. Во время решающего сражения олигархи, отступая, сожгли все дома вокруг рыночной площади, причем не щадили ни чужих жилищ, ни своих собственных. Пожар истребил массу купеческих товаров и спалил бы весь город, если бы не полное безветрие. На другой день прибыла афинская флотилия и ее начальник убеждал не преследовать побежденных слишком сурово, но увещания остались без последствий, и в конце концов четыреста олигархов были помещены на бесплодном островке рядом с городом — как бы в виде предварительного заключения.