Предисловие завершается следующими строками:
Да здравствует революция!
Да здравствует самоопределение протестующих масс!
Да здравствует свобода и справедливость!
Да здравствует жизнь! Смерть смерти!
Нетрудно показать, что если революция, идущая в этом списке первой, – верховная, абсолютная ценность, не подлежащая обсуждению, то всякое дальнейшее самоопределение мгновенно лишается смысла. Равно как свобода и справедливость. Они уже стоят под знаком революции, подчинены ее логике, не оставляющей выбора: «справедливость» может быть только революционной, т. е. карающей, а «свобода» – ограниченной революционной необходимостью, т. е. несвободой. Да здравствует жизнь? Но «жизнь» также принесена в жертву, подверглась отрицанию во имя превышающей ее ценности. Отрицание отрицания – «Смерть смерти!» – диалектическая увертка, направленная на спасение концепта «жизнь» и одновременно совершающая перенос, трансфер «смерти» за пределы революции. Как если бы смерть, которую несет с собой революция, была хорошей, праведной, необходимой смертью, убивающей плохую, неправедную, не необходимую; как если бы революция, эта благая весть, дарила бессмертье: смертью смерть поправ.
Что толку уличать авторов в демагогии? В революции, как и в благой вести, действительно присутствует абсолютное, если угодно – абсолютно великое: обетование, завет. Беньямин прав, в учении о бесклассовом обществе Маркс секуляризировал представление о мессианском времени[83]. Это представление утверждает справедливость по ту сторону закона и права: утверждение, которое необходимо хранить, которому необходимо быть верным. Но также необходимо освободить от всякой догматики. Справедливость не восстанавливается ни местью, ни наказанием, ни диктатурой пролетариата, выступающего в роли мессии; террор ввергает впорочный круг, в дурную бесконечность экономии насилия: высшая несправедливость. Террористы, эти рыцари чистой негативности, жрецы ничто, служители культа революционного Танатоса, не хотят считаться с возможностью ожидания без надежды, мессианского утверждения без мессии. По словам Бланшо, «желая абсолютной свободы, они знают, что тем самым они желают своей смерти, осознают отстаиваемую ими свободу как осуществление этой смерти, так что вследствие этого еще при жизни они действуют не как живые люди среди живых людей, но как существа, обделенные существованием, как общие мысли, как чистые абстракции…»[84].
В рассуждениях Александра Бренера и Барбары Шурц чувствуется налет зачарованности террором, его героической, жертвенной стороной. Может статься, ими движет не поза, не карьерные соображения (на художественном рынке сегодня ничто не пользуется таким спросом, как радикализм), а искреннее нетерпение, подлинные ярость и гнев. Однако тот же эмоциональный экстремизм (если только он) подводит авторов к двусмысленной крайности пропаганды. Пропаганда манипулирует языком и людьми, поскольку озабочена не истиной, а вербовкой сторонников. В этом смысле, действительно, она «преодолевает» искусство: тем, что превращает его в функцию, в инструмент. Обделяет существованием. Чистое заблуждение – или лицемерие – думать, будто с помощью подобной операции можно изменить мир.
Конец перемирияЗаметки о поэзии Кирилла Медведева[85]
Погоди
я посмотрю
как идут
облака
как идут дела
О новой книге Кирилла Медведева невозможно говорить без двух предыдущих. Между ними есть очевидная преемственность, но есть и разрыв (даже разрывы). Разрыв – это всегда симптом. Симптом развивается, этим и интересен. Собственно, Медведев и начинал как такой симптом. Чего? Сумятицы, растерянности, подспудного ощущения, что произошло что-то непоправимое, притом что вроде бы ничего не произошло. Всё хорошо. И всё плохо. «Разброд и шатание», если воспользоваться идеологической формулой, еще вчера прозвучавшей бы в лучшем случае издевкой. (К проблеме идеологии надо бы вернуться, в том числе и в разрезе «идеологии художественной формы». Пока отметим мимоходом, что 1990-е прошли под знаком «конца идеологии», распада экзистенциальных территориальностей и аксиоматик, торжества частного над общим во всех сферах, солидарного ухода от солидарности, по удачному выражению Артемия Магуна; это важно – как исторический фон, формировавший умонастроение поэта и той среды, из которой он вышел. Таков, в общих чертах, background.) А что же литература?
<…>
а литература предала читателя
а может и наоборот – читатель предал литературу —
он обменял ее на вульгарные развлечения
дешевые приключения
переключения
политика мистика
психология
компьютер
кинематограф
пляски святого Витта
дикие судороги обреченных
на краю преисподней огненной
геенны кипящей
и я думаю
что взаимное предательство произошло
Тут важно, кто говорит, откуда (и, разумеется, как). В отличие от сходных – по смыслу – сетований и инвектив, частенько раздававшихся в те же 1990-е со страниц толстых журналов, стремительно терявших тиражи и символический вес, инвектив, исходивших от бывших властителей дум, махровых «логоцентристов», здесь говорит человек совсем другого контекста, другого поколения. У которого вроде бы не должна болеть голова по поводу таких смешных категорий, как «литература» или, тем более, «предательство». И не потому только, что это поколение без труда вросло в новые медиа и доминирование аудиовизуальной культуры, в ущерб традиционной письменной, воспринимает как должное. Как изящно написал в своей рецензии на первую книгу Медведева «Всё плохо» (из нее и взята вышеприведенная цитата) Николай Кононов: «Пишущие молодые люди простодушно и нелукаво вдруг стали акционерами, сценическими деятелями, престидижитаторами, диджеями и даже наперсточниками. <…> Этот контекст воистину свеж»[86]. Для полноты картины к этому списку надо добавить тех, кого прямо называет в своих текстах Медведев: «молодую буржуазную интеллигенцию», дизайнеров, фотографов, журналистов, копирайтеров, завсегдатаев модных клубов, «бобо» (буржуазию + богему). И вот, номинально от лица этой новой публики – но и ей же в лицо – выступает Медведев. Мобилизуя соответствующие средства, чтобы проняло (вспоминается фраза Флобера: «…литература для меня уже не более чем искусственный фалл, которым меня пялят, а мне даже некончить»[87]). Проняло. Но… «Пишешь, чтобы тебя любили, но оттого, что тебя читают, ты любимым себя не чувствуешь; наверное, в этом разрыве и состоит вся судьба писателя»[88].
Слишком ладно все сошлось, благополучно совпало в книге с неблагополучным названием. Начиная от нескромного предисловия Дмитрия Воденникова (впрочем, сегодня оно читается несколько иными глазами) и заканчивая приемом, оказанным самим текстам, очень дозированным, очень ловким, балансирующим на грани. Даже унифицированный строгий графический рисунок стихотворений, корсетом стягивающий готовую пойти вразнос речь, выглядит как магический кристалл, оберег, страхующий от срыва. Немного битнической развинченности, немного рэпа с его агрессивной уличной лексикой и напором, немного надсады, метафизического сквознячка, последней якобы прямоты, – и потрафляющая нашим и вашим поэтика «новой искренности», о которой так много говорили, что она и впрямь замаячила долгожданным (на руинах-то социума) социальным заказом, готова.
После столь многообещающего дебюта перед автором открывался путь в «Гришковцы», в душещипательную благонамеренную групповую психотерапию, «гундеж». Кирилл Медведев выбрал другое. «Вторжение», его вторая книга, закладывает крутой вираж, и там, на высоте рушащихся башен Всемирного торгового центра, этом оптовом небе Аустерлица, зарождается то, что станет «Текстами, изданными без ведома автора».
«У Жуковского всё – душа и всё для души. Но душа, свидетельница настоящих событий, видя эшафоты, которые громоздят для убиения народов, для зарезания свободы, не должна и не может теряться в идеальной Аркадии. Шиллер гремел в пользу притесненных; Байрон, который носится в облаках, спускается на землю, чтобы грянуть негодованием в притеснителей, и краски его романтизма сливаются часто с красками политическими. Делать теперь нечего. Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах»[89]. Это написал не Писарев, не Белинский, а князь Вяземский в 1821 году. Через головы непосредственных предшественников и учителей – Чарльза Буковски, Михаила Сухотина[90], Александра Бренера, минималистов-лианозовцев – Медведев актуализирует давно, казалось бы, похеренную, дискредитированную традицию ангажированной поэзии. Сумбур политического бессознательного кристаллизуется в осознанный политический жест. Что-то подсказывает, что такой ангажемент придется не по нутру поклонникам раннего Кирилла Медведева. Да и не поклонникам тоже.
Тут самое время заняться «идеологией художественной формы». Но сначала еще несколько слов о «Вторжении». Это книга переходная, рваная, с розановским вывертом; по-детски испуганная и в то же время бесстрашно присягающая на верность «живому анахронизму»: «крикливым московс