Я остолбенел от неожиданности и головокружительной крутизны поворота всех моих намерений, рассуждений, жалоб… Легко представить себе, какое действие произвела на меня эта фраза, если учесть, что, написав к тому времени от силы пять или шесть портретов друзей и родственников, я знал о том, как давно Фальк мечтает пополнить свою галерею портретом Ахматовой, я видел, как старик Фаворский делал карандашные наброски ее головы, наконец, я собственными руками прибивал в спальне Анны Андреевны строго окантованный рисунок Модильяни, а в памяти были знаменитые работы Aнненкова, Тышлера, Петрова-Водкина…
— Мне кажется, — продолжала после мертвой паузы Ахматова, — вам удаются лица.
Это было в 1952 году. С той поры я больше никогда не писал портреты. Но время, когда я выполнял этот заказ, те дни и часы, когда по утрам в тихой прибранной комнате напротив меня сидела Ахматова, были до краев наполнены творчеством и остались в душе как самая высокая награда за все мои старания и стремления проникнуть в тайны изобразительного искусства.
А позже, в Ленинграде, за много лет я так привык спрашивать у Анны Андреевны, что значит то и как было это, я так часто, следуя за ее неторопливым рассказом, оказывался в кругу старого Петербурга, в домах, в собраниях или просто на улицах, среди припорошенных снегом экипажей, что в конце концов привык видеть ее всюду. Прямо от кухонного стола, за которым мы сидели по ночам в ожидании закипающего чайника, ее жизнь простиралась куда-то в бесконечность, через блокаду в годы нэпа, через разруху и невиданный расцвет искусства туда, за невообразимый для меня революционный разлом России, мимо Царского Села с кирасирами и балами при свечах, мимо Первой мировой войны и дальше ко времени декабристов и совсем еще юному Пушкину с книгой Парни в руках. Теперь, когда Анны Андреевны нет, когда ее жизнь и судьба ушли той же дорогой на страницы истории, где ничего нельзя ни изменить, ни исправить, ко множеству манящих образов, к духовному богатству Ленинграда, к великой тайне возлюбленного поэтами города прибавилась и ее тень. И покуда будет стоять этот город, покуда останутся люди, читающие на русском языке, эта тень будет вести по своим следам, возникая то в аллеях Летнего сада, то возле узорных ворот Фонтанного дома, то на лесной дорожке Комарова, где за чахлыми елками далеко виднеется приземистый силуэт «Будки»…
Здесь все меня переживет,
Всё, даже ветхие скворешни.
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
Однажды, когда все домашние разбежались по своим делам и мы с Анной Андреевной остались дома вдвоем, она спросила, сочиняю ли я стихи.
Я растерялся и честно признался, что при ней даже и говорить об этом как-то неловко. Но Анна Андреевна заметила, что все молодые люди когда-то пробуют сочинять. В конце концов мне пришлось уступить, я принес свой уже довольно потрепанный блокнотик и, запинаясь, стал читать стихи.
Вот некоторые из тех, которые жаль выбрасывать.
Море вечно бодает скалы
Белым лбом завитой волны,
И покачиваются кораллы,
Мне кивая из глубины.
Зазывают из душного мира
В бирюзовый прохладный уют,
Где хвостатые рыбы-Лиры
На морском языке поют.
Весна — это черное, мокрое, звонкое,
Это пыльные стекла и отблески крыш,
Весна — это вздыблено, спутано, скомкано,
Это в сучьях галдящий Париж.
Это новое небо и ветхие вещи.
Ослепительный свет и потемки в домах.
Это то, что нам с детства обещано
За терпенье, холод и страх.
Синие окна на темной стене.
Сумерки. Свет зажигать неохота.
Чу, колокольчик!.. Ко мне — не ко мне?
Фары блеснули за поворотом.
Фары машины! Стало быть, век
Где-то в начале двадцатого?
Может быть, счастлив стал человек?
Может, нашли виноватого?
Может, теперь и не ждут никого
Люди, которые в одиночестве?
Только забыли меня одного
Освободить от любви и от творчества.
За стенкой — мир. Он точит нож,
Пускает время вскачь,
Мехами раздувает ложь,
Стекло толчет в калач.
Нагую гонит честь мою
Через толпу бродяг
И камень вырвет на краю
Там, где последний шаг.
За миг, что были мы с тобой,
Он присчитает год.
Топор привяжет под полой,
Последний мост сожжет.
Давно ты не был. Похудел
И стал похож на отраженье…
Я через ветви подглядел
Твое туманное рожденье.
Еще один отмечен срок
Зачем? Чему он стал начало?
Какой еще упал оброк,
Ужели прошлой дани мало?
Ты забрела в мой сад.
С утра нe метены дорожки
В заборе, что ни шаг, дыра
И патиною серебра доска темнеет под окошком.
Но нет отсюда мне пути,
Я только здесь чего-то стою,
Здесь все мое и все мои,
И даже сизые дожди, предвестники покоя.
Я таких никогда не встречал.
Я таким ничего не дарил,
Говорили, бывает — молчал,
Говорили, придет — уходил.
Во все лицо моей земли
Косой рубец татарской плетки,
Но без него бы не могли
Ее узнать на общей сходке.
Запястие руки хранит
Узор кандального браслета,
И у меня в листе стоит
Тот след — особая примета.
Оставь, не жди и не зови,
Иди дорогою своею.
Стоит туман в крови зари
Над бедною землей моею.
Слезами капал в таз свинец,
Но дробью лег в патрон.
И вдруг упал с гвоздя венец
В конторе похорон.
Но больше не было чудес
И странных совпадений.
Я видел ствол, короткий блеск,
Соседи слышали паденье.
На память об Анне Андреевне у меня, или вернее у нас в семье, хранится и ее нежданный дар.
Еще с самой первой встречи, когда Ахматова только познакомилась с моей Гитанной, она как-то сразу стала относиться к ней с удивительным расположением и однажды даже устроила празднование ее дня рождения у себя на даче в Комарове.
Вечером, после застолья на веранде, когда я с ребятами отправился устраивать костер, Анна Андреевна увела Гитанну к себе в кабинет, а там надписала и вручила ей эту фотографию.
Фильм «Живой труп»
Читатель, наверное, уже заметил, что я всегда стремился найти работу в классическом репертуаре, и потому предложение режиссера Владимира Венгерова сниматься у него в экранизации пьесы Л. Н. Толстого «Живой труп» принял как драгоценный подарок. Впрочем, вряд ли найдется актер, который бы не согласился на роль Федора Протасова, тем более что я оказался в окружении прекрасных артистов.
У меня еще продолжались съемки, а моя Гитанна перебралась в Москву к своей маме, поскольку приближалось время рождения нашей дочки.
А после завершения работы в картине мне предложили возглавить актерскую секцию в Союзе кинематографистов, и мы всей семьей уже навсегда осели в Москве.
Конечно, мне хотелось найти пристанище где-то поближе к родной Ордынке. И надо же тому случиться, чтобы в это время Михаил Ильич Ромм переезжал из Дома кинематографистов на Полянке в новую квартиру, а нас поселили в его освободившемся жилище, совсем близко от моих родных.
И вот таким образом судьба подарила мне встречу с человеком, благодаря которому я не только стал ходить в церковь, но и получил возможность как-то помогать обездоленным людям.
На родной Ордынке, почти напротив нашего дома, стоит храм «Всех скорбящих радость», в который в мои школьные годы нам запрещалось даже заглядывать.
После войны, только в 1948 году, эту церковь наконец вновь открыли, и я впервые побывал там на службе. А когда наша семья окончательно перебралась из Питера в Москву, в этом храме уже служил отец Борис (Гузняков). Позже знакомство с ним переросло в настоящую дружбу, я приходил не только в церковь, но и по мере сил старался помогать ему во всех его благих начинаниях.
Настал день, когда отец Борис пришел к нам домой и окрестил нашу дочку Машеньку, вызвавшись быть при этом ее крестным отцом.
Он со своей семьей жил в доме рядом с храмом, а за дверью, что вела в подвал этого дома, прихожане оставляли какие-нибудь продукты или что-либо из одежды для людей, нуждающихся в помощи, потому что все свое свободное время он посвящал заботам о самых обездоленных, несчастных людях, посещал больницы, специнтернаты и даже ездил к заболевшим людям домой.
Но самым главным делом его жизни стало восстановление Марфо-Mapиинской обители, чем он неустанно занимался до самой своей кончины в 1996 году.
С тех пор утекло много воды, а светлая память об этом умном, добрейшем, удивительно простом в общении человеке согревает мою душу, и, конечно, не только мою, а и всех тех многих людей, кто знал отца Бориса.
Радио
Когда мы перебрались в Москву и мне доверили возглавить в Союзе кинематографистов актерскую секцию, то моим приработком к казенной зарплате стала работа на радио.
Но через некоторое время оказалось, что этот приработок таит в себе настоящую творческую работу, которой я стал с увлечением заниматься. Микрофон стал моей сценой и экраном. Так в результате я целиком погрузился в это занятие, причем всерьез и надолго.