Это было нарушением обычая, притом оскорбительным для семьи жениха, но Продар нисколько не обиделся. Напротив, он радовался в душе, что мог не ходить в церковь и к Кошану. Из родни Петера при обряде присутствовали только Францка да глуховатый старик из Ровтов.
Вино и музыка постепенно сгладили все вызванные свадьбой недоразумения. Петер влюбленными глазами смотрел на Милку, казавшуюся ему красивее, чем когда-либо, и танцевал с ней до упаду.
Веселье прервалось лишь на миг, когда Милке вдруг сделалось плохо. Она села, музыка утихла.
— Сейчас все пройдет, — сказала Кошаниха.
Среди воцарившейся тишины подвыпивший родственник Петера из Ровтов наклонился к брату Кошана и, забыв о том, что другие вовсе не глухи, прокричал:
— Говорят, в тягости она. Бабы пронюхали…
— Эх, экой ты… — смущенно оглядываясь по сторонам, сказал тот. — Знаешь ведь, какие люди!
Наступившую неловкость развеяла Милка. Еще не совсем оправившись от обморока, она поднялась и припала к Петеру.
— Давай танцевать!
Запищал кларнет, завизжала гармоника, музыка и топот заглушили плохое настроение Петера.
На следующий вечер молодую повели к Продару. Пьяная Кошаниха повисла у него на шее и разрыдалась.
Продара трясло от омерзения. Освободившись от ее объятий, он вышел из дому и сплюнул.
Жизнь в доме Продара во многом изменилась. Петер с Милкой поселились в верхней горнице о трех окнах. Старую мебель вынесли частью в каморку рядом с боковушкой, где спали родители, частью в коридор. Францка спала в нижней горнице на печи.
Уныло и мрачно стало в доме. Куда девались согласие, шутки и смех, долгие годы оглашавшие эти стены. В дом вошел чужой человек. Его присутствие ощущалось ежеминутно.
И только между молодоженами царили мир и лад. Прежде Петера пугали всякие тяжкие мысли, теперь он целиком посвятил себя жене. Милка чувствовала его безграничную любовь и нерассуждающую преданность и вела себя так, будто в доме никого, кроме них, не было.
Мать старалась как-то сблизиться с ней, но Милка держалась неприступно, надменно, молчаливо. Нередко Петеру приходилось за нее спрашивать, за нее отвечать.
Уже через несколько дней по наущению Кошанихи она начала вести дом и исподволь вникать в хозяйство в той мере, в какой позволял ей страх перед Продаром. Ей предоставили все делать по-своему, хотя нелегко было отказаться от привычного уклада жизни. Невестка не считала нужным приноравливаться к обычаям дома, в который пришла.
Доили и кормили скот теперь в другое время. Молоко Милка снимала утром. Белье сушила в горнице внизу, тогда как раньше его сушили на чердаке. Миски ополаскивала холодной водой, не обдавала их кипятком. Еду готовила непривычную и невкусную.
Продар с женой только головой качали. Петер все видел, глубоко страдал, но говорить не решался.
Однажды Продариха сказала Милке, что у них это делалось так-то и так. Та надулась и до самого вечера слонялась по дому с видом оскорбленной невинности.
Как-то Продариха взяла вымытую миску и еще раз помыла ее в горячей воде. Милка заметила это и с такой силой швырнула на очаг глиняный горшок, что от него остались одни черепки.
Тысячи мелочей отравляли жизнь. Глядя на отца, Петер читал в его глазах: «Я ведь предупреждал, что так будет».
Петер злился на родителей, полагая, что они кругом виноваты. Жене, донимавшей его вечными жалобами, обещал навести порядок, но как за это взяться, не знал. Раз в жаркий день Продар с Петером вскапывали последний кусок вырубки высоко в горах. Домой вернулись в полдень, усталые и голодные, и в ожидании обеда сели на скамью.
Прошло полчаса, но обеда все не было. Продар бросил на сени сердитый взгляд: «Обед сегодня будет иль нет?»
— Поздненько ты сегодня! — сказал Петер жене, когда она поставила на стол кашу.
— Молоко снимала. Не разорваться же мне!
— Молоко снимают вечером, — сказал Петер, злой от усталости и голода, но тут же умолк под взглядом Милки.
Продар взял в рот кашу, пожевал и спросил:
— Сколько варила?
— Голод проймет, и это сойдет, — огрызнулась Милка, взглянув на мужа.
— Воду поставила, когда вы пришли, — пояснила Продариха, даже не присевшая к столу.
— Сырое есть не будем. — Продар положил ложку и встал.
Францка последовала его примеру.
Наступило тягостное молчание. Милка с Петером продолжали есть. Наконец и Петер отложил ложку. Милка скривила губы, собираясь заплакать, и, схватив миски, кинулась в сени. В дверях она остановилась и крикнула:
— Все вы против меня!
Потом села на скамью у очага и разрыдалась.
Продариха вышла в сени, налила воду в горшок для кофе и поставила на огонь. Милка поднялась, взяла горшок и вылила воду в огонь.
В дверях появился Продар. Жена устремила на него беспомощный взгляд. Несколько секунд он молчал, потом отрубил:
— Я еще здесь хозяин…
— Пожалуйста, — сказала молодуха, — только помыкать собой я не дам.
— Успокойся, — сказал Петер, входя в сени. И, не зная, что произошло, повернувшись к отцу, спросил: — Чего вы от нее хотите?
Все, что скапливалось постепенно, грозило разом выплеснуться наружу.
— Не стану я на вас батрачить. Лучше уйду. — Милка снова зарыдала. — Мы с Петером гнем спину, а за стол садятся пятеро.
— Молчи! — крикнул Петер, ужаснувшись ее словам.
— Меня ты не попрекай! — взорвалась выбежавшая в сени Францка. — Работаю я с тобой наравне, а ем меньше. Глаза бы мои тебя не видели.
Милка вскочила и бросилась вон. Оставив позади сад, она пробежала по мосту и умчалась в сторону дома Кошана.
У Продаров воцарилось убийственное молчание. Поздно вечером Милка вернулась и как ни в чем не бывало принялась за работу.
Спустя две недели Петер увидел, как Францка собирает в узел свои пожитки, а мать вся в слезах ходит по дому.
— Ты куда? — спросил Петер.
— Пойду в услужение.
Петеру стало не по себе.
— Еще этого сраму не хватало! — вскипел он.
— Мне не стыдно, а тебе и подавно.
Петер помолчал и уже мягче спросил:
— Куда идешь?
— В город. — В голосе Францки звучала гордость: из этакой глуши да сразу в город!
Милка презрительно хмыкнула.
— Смотри, — сказал Петер, считавший своим долгом наставить сестру, — не принеси в дом позора.
— Такого, какой принес ты, не будет, — бросила Францка, увертываясь от кулаков брата.
В доме наступило затишье. Милка молчала. Напуганная словами Продара, что он еще здесь хозяин, она перестала искать поводов для свар.
Петер частенько захаживал к Кошану, Кошаниха то и дело торчала у них. Продар заметил, что она так и ходит за его сыном, поджидает его в ущельях и на мостах и, оживленно жестикулируя, что-то ему втолковывает. Петер, сытый по горло домашними неурядицами, слушал ее, тупо уставясь в землю.
Продар смутно догадывался, что все эти разговоры ведутся неспроста. Кошаниха подкапывалась под него. Как-то раз, проходя мимо них, он навострил было уши, но те, завидев его, растерянно умолкли. Это его еще больше встревожило.
Петер глядел исподлобья, избегал смотреть в глаза. Продар видел, как угрюмо бродит он после работы, как повсюду разбрасывает инструмент, отлынивает от дела и срывает на нем свою досаду.
— Если б знать, для чего работаешь, — обмолвился он как-то.
Вот в чем была причина его угрюмости, вот о чем говорила ему Кошаниха.
Вечером Милка рано ушла к себе. Петер слонялся по горнице, явно готовясь начать серьезный разговор.
— Погодите, мама! — остановил он мать, когда та собралась идти спать. — Я хочу с вами поговорить. С вами обоими…
«Пробил час», — подумал Продар, взглянув на сына, и выразительно посмотрел на жену.
— Когда думаете перевести на меня дом? — спросил Петер, поборов минутное смущение.
— Дом? — изумился Продар. — Дом? Когда умру. Такой ведь был уговор.
— Долго ждать! — раздраженно отрезал сын.
— Значит, смерти моей желаешь?
— Нет, — отмел Петер страшное подозрение. — Только ежели хотите, чтоб я работал, пекся о доме, то переведите его на меня. Ежели не переведете…
Он хотел пригрозить отцу, но не нашел подходящих слов.
— Так ведь ты на себя работаешь, я с собой ничего не возьму.
— А мне побираться прикажете, чтоб купить себе новую одежду? Долг у меня, как его заплатить?
— С нашего хозяйства долгов не заплатишь.
— А лес?
Дотоле спокойный, хотя и острый, разговор сразу накалился. Продар не верил своим ушам. Он наклонил голову, стараясь получше расслышать.
— Ты хочешь продать лес?
— Без нужды я не стал бы продавать, но…
— Ты хочешь продать лес? — повторил Продар и на Петера обрушилась целая лавина слов: — Ты хочешь продать лес, да?.. Оголить гору, как другие, кто уже начал его продавать. Гей, деньги — на тряпки, на кофе, на вино! А сгорит дом — христарадничай, проси бревна. Зимой замерзай! Открой путь ветру! Камни в долину, землю в долину, оползни в долину, все погубишь, что имеешь.
— Этого я не говорил, — защищался Петер от натиска отца.
— Не говорил, да так бы оно вышло! Никто не желает беды, а она приходит. Наш лес не на равнине. Землю тут только корни и удерживают. Сруби ствол, не подумавши, и увидишь…
— Пол-леса свели без всякого вреда.
— Мы рубили деревья так, чтоб не повредить ни лесу, ни себе. Случалась нужда и похуже твоей, да вот перебились, а леса не тронули.
— Не о лесе речь, — сказал сын, понявший правоту отца. — Я говорю про дом — дадите мне его или не дадите?
Страх за лес сделал Продара неумолимым.
— Не дам! — решил он после короткого раздумья. — Умру, тогда хоть всю гору развороти!
Сын понял бесполезность дальнейших разговоров и, хлопнув дверью, ушел к себе.
На следующий день Петер не пошел работать. Послонявшись немного вокруг дома и переделав кое-какие неотложные дела, он ушел к Кошану и просидел у него допоздна. К ужину он даже не притронулся.