— А он что делал — бумажки или талеры?
— Бумажки. Сидел на мельнице у Тинаца и рисовал бумажки. Хозяин ему каждую полночь приносил еды на весь день.
Тоне больше ни о чем не спрашивал. С этого дня ему все представлялось, как Лесковец сидит на уединенной мельнице и разрисовывает бумажки, представлялись богатые крестьянские усадьбы, расписные сундуки, отец, не снимающий ключа со своего кожаного пояса, что, впрочем, не помешало людям пронюхать о том, какой клад скрывается в потайном ящике под истлевшими бумагами.
После смерти отца исполнилось желание Тоне владеть всем, что хранится в сундуке, пересчитывать свое богатство всегда, когда захочется. Дрожащими руками он вынул бумаги и переложил их в другое отделение. В углу фальшивого дна он отыскал щелочку, в которую едва-едва пролез кончик пальца. Дощечка приподнялась почти без усилия, и у Тоне захватило дух. Перед ним заблестели столбики серебряных монет, уставленные рядами в безупречном порядке. Волнение и радость захлестнули сердце, но тотчас он весь похолодел от страха.
Он не решался обернуться и только прислушался. Стенные часы размеренно тикали, доносился шепот матери, читавшей молитву. Тоне протянул руку к первому столбику и прикоснулся к нему. Потом к другому, третьему, словно хотел убедиться, что он видит все это наяву, а не во сне. Сначала он снял несколько лежавших сверху талеров, пересчитал их на ладони и неслышно положил на место. Потом взял в руку целый столбик и пересчитал все монеты. Хотя он делал это осторожно, монеты все же тихонько звякали, чего он почти не замечал.
Звон серебра долетел до ушей матери. Она перестала молиться и перевела взгляд на сына, склонившегося над сундуком. Лица Тоне она не видела, но представляла себе, как горят его глаза, как его руки перебирают монеты быстрее, чем ее пальцы бусины четок. Ей стало не по себе.
— Тоне!
Тоне выпрямился, рука его замерла. Он полуобернулся к матери.
— Что?
— Что ты делаешь, Тоне?
— Смотрю, — ответил он. — Мыши тут кое-чего натащили, так надо поглядеть сколько, раз уж я хозяин.
— Ну что ж, погляди, — вздохнула мать. — На каждого бережливого свой мот найдется.
Слова ее прозвучали зловещим пророчеством. Сын запер сундук.
— Только не я, — возразил он. — Это уж кто-то другой все прокутит и промотает.
Хотя Тоне не очень горевал об отце, он все же хотел во всем походить на него. И не только в работе и заботах о доме: ему представилось, как он опускается перед сундуком на колени и прикладывает свое серебро к столбикам, оставшимся от отца. При этом он не спрашивал себя — зачем?
После смерти отца Тоне перестал спать на сеновале, переселился на печь. Мать ворочалась с боку на бок на широкой постели, вздыхала и шептала молитвы: похоже было, что она целыми ночами не смыкает глаз. Без отца в доме стало страшно пусто. Ткацкий станок вынесли на чердак: покойный был последним ткачом в своем роду.
Шли годы. Мать смотрела на сына, который неутомимо трудился. Тяжело ему приходилось, но он и виду не подавал, все хотел сделать сам. Только весной и во время сенокоса нанимал поденщиков. Тоне не замечал, что силы матери тают с каждым годом. Ее донимала боль в пояснице, мучили головокружения и одышка. Она становилась все слабее и слабее, а отдохнуть было некогда. Когда-то здоровая и крепкая, она теперь высохла как щепка.
Несколько раз она жаловалась сыну на свои недуги и убеждала его жениться. Но Тоне только пожимал плечами и уходил по своим делам.
Но вот однажды мать почувствовала, что силы ее иссякли. Она стояла у очага, и вдруг голова у нее так закружилась, что ей пришлось три раза ложиться, прежде чем она кончила мять картошку в чугуне. Она решила серьезно поговорить с сыном. Вечером, когда стемнело и на столе дымилась похлебка, мать подала голос из запечка:
— Знаешь, сколько тебе лет, Тоне?
Сын, прищурившись, посмотрел на огонь в лампе, коптившей на лежанке, и медленно проговорил:
— По-моему, сорок наберется.
— Сорок два. Когда ты появился на свет, мне было двадцать шесть. Вот и посчитай!
Тоне посмотрел на свои пальцы, потом на потолок и несколько минут соображал.
— А вы старая, мама.
— Это ты видишь, а насчет всего остального ты и глух и слеп.
Последовало долгое молчание.
— А чего бы вы хотели? — наконец спросил он.
— Чертенка себе купи!
Тоне сначала удивился, а потом вспомнил старинную сказку о крестьянине с хутора, который, стараясь уберечь сына от девушек, говорил, что они чертенята, но так и не смог заглушить в нем голоса природы. Воспоминание вызвало на лице Тоне мимолетную улыбку.
— Но вы же еще хорошо себя чувствуете, мама.
— Ничего не хорошо. Придет день, когда я упаду и ты меня уже мертвую с пола подымешь. И тогда хочешь не хочешь придется тебе жениться.
— А кого мне взять?
Он был немного сердит на мать за то, что она взваливает на него лишние хлопоты и заботы.
— Уж жену-то ты должен сам себе выбрать. Не та, так другая за тебя пойдет. Оглядись маленько! Мы на отшибе живем, а вот же отцу-покойнику это не помешало.
— Ему хорошо было. Кабы мне найти такую, какой вы были…
— Не говори глупости! — прервала его мать. — Если бы тебя кто слышал, на смех бы поднял. Не хочешь на деревне искать — так у Ограйничара три девки на выданье, к ним загляни.
— Ладно, ладно, — пробурчал сын.
Так он и замял дело, а потом и думать о нем забыл. Двадцать лет назад молодая кровь в нем кипела, даже после того случая, из-за которого он перестал ходить на деревню. А теперь он был как стоячая вода в заводи.
Мать вскоре поняла, что слова ее пропали впустую. Сын удивлял ее, но о его женитьбе она уж и не заговаривала и думала только о приближающейся смерти. С трудом добралась до церкви и исповедалась. Вернувшись, она зашла в хлев, прислонилась к яслям и потеряла сознание.
Тоне нашел ее лежащей в хлеву на подстилке, перенес в дом, уложил в постель и заварил ей ромашки. Она попила, но встать так и не смогла.
Тогда Тоне впервые понял, как он одинок. Двойная работа свалилась на него. Он и стряпал, и бегал в хлев, и заглядывал то и дело к матери, которая лежала бледная и изможденная, вытянув руки поверх одеяла. Долгим, озабоченным взглядом она следила за сыном, у которого с лица катился пот.
— Может, сходить за священником?
— Я уже исповедалась.
После этого они молчали до вечера.
— Позови какую-нибудь женщину! — попросила мать, когда стемнело.
— Да вам полегчает, — сказал Тоне и вышел из дому.
Он остановился на верху холма, не зная, куда пойти.
Мать между тем забылась беспокойным сном. Когда она в полночь проснулась, сын сидел у печи, опустив лицо в ладони. Так он дремал и думал.
— Ты не спишь? — еле слышно спросила мать.
Тоне поднял голову.
— Нет, — сказал он и подошел к постели. — Может, вам чего нужно?
Она уже не могла ответить и сделала рукой знак, чтобы он молчал. В груди у нее свистело, дыхание поминутно перехватывало.
— Вам хуже?
Мать не ответила.
— Согреть вам чаю?
Ему показалось, что мать кивнула. Потом она снова сделала рукой знак, чтобы он замолчал, точно ее мучили вопросы, на которые у нее не было сил ответить.
Тоне взял лампу и вышел в сени. Он раздул тлевшие в очаге угли, чтобы встряхнуться и отогнать сон. Повсюду лежал густой мрак. В небе мигнула и угасла звезда, в ночной тишине слышалось отдаленное журчание воды, в лесу пролаяла лисица. Тоне запер дверь на засов и вернулся к очагу. Его собственная тень, протянувшаяся по стене до самого потолка, испугала его.
Когда он подошел к постели матери, держа в одной руке лампу, а в другой чашку дымящегося чая, он испугался так, что вздрогнул всем телом. Мать лежала тихая-тихая, такой тихой он еще никогда ее не видел. Грудь ее больше не поднималась, из горла не вырывался хрип, глаза были полузакрыты, словно смотрели из другой жизни.
Тоне поставил лампу и чашку на сундук и склонился к лицу матери. Да, она была мертва.
Горе захлестнуло его, ноги онемели, несколько мгновений он стоял, как вкопанный. Затем с трудом сложил руки, как для молитвы, но не молился. Мысли его путались. Непривычная нежность заливала сердце, что-то жгучее подступало к глазам.
Он поморгал, но слез не было. Овладев собой, он взял лампу, поставил ее в головах матери, закрыл ей глаза, сложил руки и обвил пальцы четками. Потом на несколько мгновений застыл в нерешительности посреди горницы и, словно в поисках помощи, обвел беглым взглядом лица святых, которые смотрели со стен в тусклом свете лампы.
Он сел к столу и замер, глядя перед собой неподвижным взглядом. Его охватило чувство страха и мучительного одиночества. Теперь он остался совсем один. Не в силах одолеть тоску, он вышел в сени и отодвинул засов. Когда дверь заскрипела, его снова пробрала дрожь. Он вышел во двор.
Хмурое небо было затянуто облаками, только над Плешецем светилось несколько звезд. Черная тень самшита встала перед ним, похожая на женщину в широких одеждах. Ветви деревьев раскачивались на ветру, точно руки, которые отмахивались от чего-то. Вдали неумолчно пела вода.
В хлеву замычала корова. Тоне преодолел колотивший его озноб и, проходя мимо самшита, дружески коснулся его рукой. Корова в хлеву оказалась отвязанной и стояла в дальнем углу. Она узнала хозяина и лизнула его.
Еще никогда живое существо не было так дорого Тоне, как эта корова в эту ночь. Он взял ее за рога и, ласково приговаривая, повел к яслям, чтобы привязать. Животное ластилось к нему и все лизало его шершавым языком, а он прислонился к влажной стене и отдался своему горю. Рука его гладила шею коровы, почесывала ей голову между рогами. Плакать он не умел, но ему было тяжело, страшно тяжело.
Когда он очнулся и вышел из хлева, на душе у него стало легче. Войдя в горницу, он посмотрел на мать, лежавшую все так же тихо. Отблески пламени, колеблющегося в лампе, перебегали по ее лицу. Тоне захотелось пить, и он выпил чай, приготовленный для покойницы. Потом привернул фитиль в лампе, стащил с ног сапоги, влез на печь и привалился в угол, спиной к стене: «Авось не засну».