Суоми — страница 2 из 11

подержать. Я же тогда послеангинно выздоравливал в дедушкино-бабушкиной палевой постели и готовился задать деду, стоявшему над чертежом, один из моих первых проклятых вопросов по поводу только что услышанной по радиоточке новости о самоубийстве его знаменитого тезки — автора романа «Разгром»; других к тому моменту пока не читал, тем более не проходил…

Я к тому, что все эти воображаемые «штуки», которые можно выручить если не за всю «площадь», то за «наследственную долю», вызывали не приятное головокружение на тему о развалюхе где-нибудь в Перигоре или бунгало на Карибах, а чернушные кошмары, которыми обкормило нас, ненасытных до ужасов отечества, десятилетие беспредела в кино и жизни. Миша, бывший Майкл, роковой свой аванс получил, кстати, именно под аналогичный фильм по собственному сценарию.

Что касается меня, я не особо предприимчив. Пусть и живу на Западе, но с отрочества приторможен философией восточного квиетизма. Однако, будь на месте меня другой, какой-нибудь отвязанный нью-йоркский живчик, исполненный не только криминальных замыслов, но и способности их, так сказать, вочеловечить, — как бы он все это замутил?

Ведь в нашем фамильном склепе прописан не я, давно и отовсюду выписанный беглец-борец и на дуде игрец.

Прописан некто Воропаев.

Родственники, дальние — нены, которые с самого начала, то есть уже без малого полвека тому назад, были против «этого скобаря», в письме привели факты с целью побудить меня к наступательным действиям. За твоей крестной плохо ухаживал, чем ускорил преждевременную кончину. После чего снял образа. Все! Стены голые: ни фотографий предков, ни твоим дедушкой писанных акварелей. Книжный шкаф пуст. В резном буфете твоей бабушки ни серебра, ни фарфора. Буль княгини Лиговской свезен им в комиссионку. Дескать, был изъеден короедом. Это эбен-то? Двести лет жучкам не поддававшийся? Хотелось бы знать, куда девалась картина «Голубой лось», которую, о чем ты, возможно, и не знаешь, дедушка твой отказался продавать Русскому музею, предлагавшему даже по тем временам большие деньги. Вразумительного ответа получено не было. Вместо этого на поминках в подпитом виде цинично заявлялось, что «Лось» ушел искать Аурору Бореалис, не иначе как намекая на твой минувший испанский брак, не говоря уже о всей твоей, по бесстыжим его словам, разрушительной деятельности, щедро оплаченной врагами. Конкретно говорилось, что самим фактом невозвращения ты отказался от всех своих прав внутри нашего отечества, включая и наследственные. Что еще неизвестно, реабилитирован ли, десятилетиями пребывая в статусе особо опасного государственного преступника по статье 64-й пункт «а» УК РСФСР. А если даже прощен по букве, то как быть с духом? Бабушка надвое сказала. Во всяком случае, персонально он, Воропаев, ничего тебе не должен. Так всем нам и заявил. При этом не забывай, что никакой другой родни у него, по сведениям нашим, не осталось, а кроме твоей квартиры, которую без зазрения совести намерен он единолично себе присвоить, есть еще и противоатомный дворец, отгроханный еще при советах на сорок пятом километре ОкЖД…

Всё так.

Однако вместо праведного гнева, который пытались вызвать — нены, в голову мне лезла сентиментальная чушь.

Например: что никогда не видел я Воропаева на лыжах.

И обнаженным тоже. Мой Ленинград такой был вообще приличный город, что наготу увидеть можно было только в Эрмитаже. Но Воропаев даже в майке в памяти не возникал. Всегда только в пиджаке, из которого перед тарелкой, поставленной ему нахмуренной тещей, он выпрастывал — пуговку при этом не расстегивая — фланелевый воротничок, чтоб отстегнуть свой галстук на резинке. А между тем, ему, конечно, было что показать начинающему культуристу. Неважно скроенный, но крепко сбитый, несомненно, что этот мастер, а потом и преподаватель зимних видов спорта должен был выглядеть, как советский Геракл — статуя с палицей тут вспоминается уместно. Только наш могуче-умученный мужик опирался на финский холодильник «Розенлев», когда в середине семидесятых выносил перед сном на кухню свой транзистор, чтобы прослушать очередную главу «ГУЛАГа» в чтении беглого питерского актера. Даже Воропаеву был нужен антидот.

Не говоря о прочих обитателях города, где все начиналось на «ЛЕН» и было тем отравлено, как в коммунальной кухне суп — наш с дедушкой любимый, из снетков, и тут неважно, действительно ли Матюгина нам подсыпала крысиный яд или только метафорически грозила извести, как колорадских жуков-диверсантов: суп с коммунальной кухни, даже когда безвредный, всегда у едоков под подозрением. И как могло быть там иначе? Когда — ЛЕНсовет, ЛЕНгорисполком, ЛЕНэнерго… Что там еще?

ЛЕНгаз.

Вот именно!

Ленгазом и дышали, находя вполне естественным, будто и вправду жили на другой планете. Даже гордясь: я, дескать, ленинградец. Уберите Ленина… Но как? Если всерьез, а не с червонцев, канувших в Лету? Даже не с Красной площади, что воспоследует так или иначе, когда вслед за кровопийцами прейдет и эпоха ворюг. Даже Петра вот не смогли, а как старались. Нет, только с нами он и уберется — с теми, кто «за» и «против». Тут связаны мы общей цепью. Но раз так, чего торопить события, пороть горячку, гнать картину…

Все в свой черед.

Короче, под Рождество собрался с духом и набрал я номер, который был приложен к письму из Питера. Что вообще я знал о человеке, который намерен лишить меня наследства? Слушая гудки, вдруг вспомнил. Отца Воропаев потерял в стране Деда Мороза. Вот вам и общий знаменатель. Безотцовщина. Но с Пяти углов никто тогда мне не ответил, а я и фразу придумал, чтобы начать: «Виктор, привет из матери европейских городов. Вот думаю, не пора ли нам с тобой и о душе подумать…».

Нет, конечно.

Начну с соболезнований. Если дозвонюсь. Если он к тому моменту не врежет…

А старику, тем паче одиночке, по беспредельным нашим временам, в этом вполне могут помочь. Квартира, конечно, на пятом этаже, но в наши двери ломились и при мне, и до меня, что донесла мне память предков. И после войны, и во время блокады, и в страшную зиму 1939/40, когда Ленинград впервые затемнили, причем бессмысленно: финны с гражданским населением не воевали, несмотря на то что мы подали им пример, отбомбившись по Хельсинки… Невероятно, но двери нам таранили даже в Большой террор. Не чекисты, конечно. Нет. Стихия-с. Не говоря про Малый, про нэповских налетчиков, а этим Ленькам Пантелеевым предшествует Гражданская война, что значит — пытались всегда. Начавши сразу после революции.

И мне упорно лез в голову тот овально-выпуклый жетон, который был врезан в левую филенку парадной двери, где снизу — из позиции задравши голову — надпись по окружности была мне неразборчива, в отличие от цифры «1865». Боже! В столице нашей только что были написаны «Записки из подполья», а в Ясной Поляне еще садились только за «Войну и мир»…

А ровно век спустя, вернувшись в августе из Новгородской, медальон этот, не поддавшийся Майклу, я отодрал на память о своей потерянной невинности. Начистил зубным порошком до блеска и увидел, что выбит он не по поводу рождения нашего дома, как думал в детстве, но в честь основания Российского Императорского общества покровительства животным.

Вопреки мнению поэта, который призывал историю помнить, что в том году из Петрограда исчезли красивые люди, именно в 1916-м пара обменялась «карточками», которые передо мной сейчас в Америке: «Милой Кате» — «Милому Шуре».

Красивые и легкомысленные.

Венчаться решили, когда прапорщик, удостоенный за свои подвиги на Юго-Западном фронте Св. Анны с темляком на саблю, получил отпуск по ранению. Произошло это в церкви Владимирской иконы Божией Матери, где отпевали Достоевского, умершего рядом, за углом, а в свои пятнадцать бабушка видела Распутина, на всю жизнь поразившись тем, как в своей лиловой шелковой рубашке Антихрист этот неистово молился.

Медовый месяц перешел в октябрь.

Дед умер к тому времени, когда подрывные мысли стали приходить мне в голову, а у бабушки тем более не мог спросить я, чем занимались они в первую ночь социализма. Ставил вопрос иначе. Ладно, было вам не до газет. Но неужели с Дворцовой площади не докатилось слухов?

Однако в память бабушки та ночь не врезалась как роковая:

— Мы с Шурой думали, что так… очередная заварушка.

Потолки в квартире у Пяти углов высокие, так что дверной проем из коридора на кухню имеет сверху еще и совершенно излишнее окно с карнизиком, за который можно с прыжка схватиться. Глядя, как я, созидавший тогда свой плечевой пояс, на нем подтягиваюсь, бабушка вспомнила, что такое же обыкновение имел и Василий Густавович — банкир некудышный, но большой силач. Этим прадед и занимался, когда в квартире молодых впервые появились представители нового мира. На них были буденовки с нашитыми звездами, только не красными, а синими.

Легендарный головной убор (чего не знал я тоже) сходился не в пику, а в трубочку. Спортивный мой прадед глянул сверху:

— Кипит ваш разум возмущенный…

Пентаграммы запрокинулись.

— А через трубочки, стало быть, пар выходит?

Арестован, однако, не был. В канун «великого перелома» умер пусть преждевременной смертью от разрыва сердца, но естественной и подтверждающей, так сказать, исторически холестериновый «финский синдром», недавно описанный мировой кардиологией.

Забрали деда.

Почему же до этого они не убежали?

Вопрос я успел задать ему лично. В один из последних месяцев дедушкиной жизни. Куда убежать — не уточнял я. Это в рассказе Чехова мальчики в Америку бежали, а в нашем случае тут было по соседству. Туда, откуда из эмиграции приехал на паровозе Ленин. Туда, куда бежала большая часть наших родственников, лица которых остались только на старых фото, по моей просьбе высыпаемых бабушкой на протертую клеенку.

На предков я наводил свою складную лупу, с которой тогда не расставался, желая стать криминалистом. Лиц в прошлом было очень много. Разных. Я задавал вопросы, бабушка отвечала. Когда не знала, отвечал мне дед. С предками бабушки все было ясно — крепкие мужики, вольноотпущенники Александра II, преуспевшие в столице, и не где-нибудь, а на самом Невском проспекте.