Супердвое: убойный фактор — страница 30 из 69

Николай Михайлович поставил на стол початую бутылку водки.

– Давай помянем…

Колбасу жарили при набирающем силу тепле, в уюте, вбирая чудесные ароматы разгоравшихся дров, яблок и сохнувшей картошки. Мне было поручено резать хлеб.

После первой рюмки Трущев признался, что сведения Первого оказались «малоценными». Информация запоздала. Закруткин в шифрованном сообщении докладывал, что 16 декабря Гитлер назначил себя главнокомандующим и отдал приказ стоять насмерть.

Трущев дотянулся до книжного шкафа и снял с полки обернутую в газету книгу, раскрыл и, напрягши голос – вероятно, чтоб сходство стало убедительней, – процитировал:

– Zu widerstehen der Wille muß jede militärische Unterteilung erarbeiten…[33]

Эти ожившие вопли – спустя более полвека озвученные в другой стране, зачитанные недоброжелателем и унтерменшем, – произвели странное действие не только на меня, но и на фитилек в лампе, на огонь в печи. Пламя задрожало, затрепетали тени – выстроились, сомкнулись, затаили дыхание. Одна из них, рожденная углом шифоньера и брошенной на него курткой, преобразилась, украсилась челкой и обрела неотразимо схожие черты с закатывающим глаза чудиком, решившим спасти мир от славянской чумы.

Трущев продолжал цитировать, слегка передразнивая автора древнего амбициозного текста:

– …es kann nicht eine Frage über den Rückzug sein. In einigen Plätzen treten die tiefen Durchgriffe des Feindes nur auf. Die defensiven Positionen in der Rückseite verursachen – Phantasie. Frontseite leidet nur unter einer: im Feind ist es mehr als Soldaten. In es nicht mehr als Artillerieinstrumente. Es wars viel schlechter als wir…?[34]

Оживив прошлое, Трущев деловито уточнил:

– К записке также была приложена схема обороны Калуги. К тому моменту, как Берия докладывал Сталину, город уже освободили.

После второй рюмки Трущев внес в поток истории философскую струю.

– Все дело в воспитательной работе. Запустили вы этот участок, трудно будет рассчитывать на успех…

– А вы?

– А мы свое отбарабанили. Побарабаньте вы.

То ли обстановка подействовала, то ли насмешливый пафос, с каким этот цепной пес режима передал мне палочки, только неожиданно для себя я, расправив плечи, брякнул:

– Побарабаним!

Он одобрительно глянул на меня и неожиданно тонким, с хрипотцой, голосом пропел:

– Не для меня… цветут сады. В долине роща расцветает… там соловей весну встречает. Давай, наливай. Что-то я сегодня совсем распоясался… Он будет петь не для меня.

Закусив, Трущев продолжил:

– Возле самой партизанской базы меня ранило, – он указал на шрам у виска. – Пришлось поваляться в госпитале. Дураку командиру партизанского отряда, лейтенанту из окруженцев, именно в тот день приспичило штурмовать детский дом в окрестностях Калуги. Там, понимаешь, немцы у детишек кровь для своих раненых отымали. Нельзя было день обождать! Ведь был приказ сидеть тихо!.. Но этому окруженцу все было по барабану. Они все, кто выжил или бежал из плена, были какие-то бешеные. Им казалось, что ничего страшнее, чем первый бой, плен, знакомство с фашистскими мордами придумать невозможно. Впрочем, хрен с ними, с партизанами! – он с неожиданной легкой издевкой съехидничал. – Хрен с ними, с делами давно минувших дней, преданьями старины далекой!

Затем заголосил громче, душевней.

– …Не для меня придет Пасха… за стол родня вся соберется… «Христос воскрес» из уст польется… в пасхальный день не для меня, – и, неожиданно стукнув кулаком по столу, затянул басом: – Трущевой Татьяне Петровне ве-е-ечная па-а-амя-ять!

Насчет Пасхи это было что-то новенькое для правоверного коммуниста и ветерана НКВД, ведь в чем угодно можно было упрекнуть Трущева, только не в попытке перекраситься.

Мне стало не по себе – уместна ли ирония на поминках? И не является ли эта самая ирония чумой нашего времени?

Я поинтересовался.

– Сегодня день ее смерти.

– Чьей? Вашей жены?

– Нет, уважаемый. Сегодня разбилась Светочка. Светлана Николаевна Трущева. Прыгнула вниз головой с самолета, а парашют не раскрылся. Это было в сорок восьмом… нет, в сорок девятом году. Считай, полвека прошло, как она поступила в институт. Жена умерла в прошлом году, на Пасху… Трущевой Светлане Николаевне ве-е-ечная па-а-амя-ять! Всем павшим на войне и после войны, всем горемыкам и бедолагам, у которых фашисты высасывали кровь, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Он обратился ко мне:

– Скажи, мало́й, зачем этот инициативный окруженец без приказа отправился детей спасать? Когда мы добрались до партизанской базы, Ли-2 был забит под завязку, да еще на санях с пяток ребятишек лежало. Они не могли ходить. Немцы, к тому времени подобравшиеся к озеру, начали обстреливать лед из минометов. Меня тогда и садануло.

Он указал на висок, перевел дыхание.

– Я даже не заметил, что ранили, злой был до предела. Поджигайло, командир разведгруппы Горбунов жмутся в сторонке, робеют с этим бешеным лейтенантом схватиться. Я как старший по званию приказал высадить из самолета трех или четырех ребятишек, чтобы мы с Заслоновым могли поместиться там. Не было у меня такого права – оставлять Петруху в немецком тылу. Лейтенанту Петру Алексеевичу Заслонову, командиру артиллерийского противотанкового взвода, погибшему на Висле, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Окруженец совсем ополоумел, схватил меня за грудки: «Доходяг ссаживаешь?! Сам в Москву драпаешь, а нам, значит, здесь отбивайся?!» Ладно, по мне прошелся, но если бы он тогда что-нибудь насчет НКВД брякнул, я пристрелил бы его, несмотря на то что его люди, стоявшие рядом, взяли оружие на изготовку.

Одно слово, партизанщина!

Только высадили детвору из самолета, как начал кочевряжиться Заслонов! У меня голова раскалывается, а он в истерику – не полечу в тыл! Хочу с партизанами! Десантники его силком в самолет засунули. Я взял девочку из саней и вслед за ним. Поджигайло плюнул, выругался, приказал задраить люк. Кое-как взлетели, хорошо, что путь короткий, иначе я бы от холода окочурился. В Москве меня уже без сознания из Ли-2 вытаскивали. Что с той девочкой стало, с ребятишками, которых мы оставили на озере, не знаю. Ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!.. Бом, бом!..

Он вполне искренне пожаловался:

– А я вот живу! – Затем признался: – Мессинг лет тридцать назад напророчил, что как раз сегодня, 19 ноября, в День советской артиллерии, мне придет каюк, так что ждать осталось недолго, несколько часов. К тому же внук навещает, не забывает старика.

Я поперхнулся. Даже закусить забыл – жить ему, видите ли, осталось несколько часов! А Светочка хороша! Что же получается – наплевав на девичью честь, она родила в самом юном возрасте, а затем отправилась на аэродром прыгать с парашютом?

Вот это комсомолка!

Чудеса!

История, организовавшая эту ночную исповедь, лукаво подмигнула – это еще что!

Николай Михайлович горячо заверил меня:

– Светочка к ребенку никакого отношения не имеет. Ребенок был от Шееля. Петей назвали.

Я потерял дар речи.

Это был удивительный вечер – вечер знакомства с семейными тайнами, с заклятиями, оказавшимися не менее замысловатыми, чем история цельной страны. Удивительным было то, что эти тайны оказались неразрывно связаны с непознанным в человеческой психике, знатоком которого являлся Вольф Мессинг. Трущев наглядно продемонстрировал, как много он почерпнул у знаменитого экстрасенса, если сумел с ходу подцепить в моей голове восторг и рукопотирательское удивление, касавшиеся комсомолки Светы.

Но за всеми срамными домыслами, нервным хихиканьем, проистекающим из благоговения перед историей, – передо мной, за пределами истории, впервые за все время общения с Трущевым, въявь проступил абрис таинственного, неизвестного науке существа. Черты были стушеваны, подвижны, неокончены, однако вполне отчетливо складывались в подобие сфинкса.

Его лик, напоминавший кошачью морду, был ошеломляющ и неотразимо притягателен, как может быть притягателен идеал или вечный двигатель. В лапах он держал косу – ту самую, с которой разгуливает костлявая. Тайна этого существа была всем тайнам тайна. Это был лик вечности, а что такое история, как не ожившая, наполненная лицами и поступками вечность?

Какие житейские удовольствия, какие тончайшие наслаждения, психологические выверты или шокирующие извращения могут сравниться с радостью лицезрения бесконечной протяженности времени?!

Чего еще может желать человек?

Трущев вновь заголосил:

– А для меня в перспективе инфаркт… Может, сегодня и грянет. Вроде и водку не трескал, как некоторые. Я имею в виду, в оглушительных количествах, и на тебе!.. И слезы горькие прольются… Такая жизнь, брат, ждет меня. Бом, бом!.. Записываешь?

Я показал Николаю Михайловичу диктофон.

Он приказал:

– Антимонии вычеркни. Ни к чему…

Я не ожидал такого предательства и с надрывом в голосе воскликнул:

– Можно оставить?! – и ни с того ни с сего заявил: – Перестройка ведь!..

Николай Михайлович подцепил на вилку ворох квашеной капусты, зажевал и махнул вилкой.

– Оставляй. Мне все равно. Жаль, что редко удается свидеться с внуком. Далеко живет, за границей. Впрочем, об этом в свой черед, а в декабре сорок первого, перед самым Новым годом, я сбежал из госпиталя. Хотелось встретить Новый год и заодно отпраздновать награждение в домашней обстановке. Меня тогда представили к Красному Знамени, повысили в звании до капитана. Хотелось пройтись гоголем перед Светочкой…

Он помолчал, видно, припомнил что-то незаживающее, затем неожиданно помянул Сталина.

– Железный был человек… История его крепко выдрессировала. К окружавшим его товарищам по борьбе никаких дополнительных чувств, помимо деловых, не испытывал. Разве что к тем, кого называли сталинскими выдвиженцами, относился более заинтересованно. Петробыч любил ставить в тупик товарищей из Политбюро неожиданным решением кадровых вопросов.