Супердвое: версия Шееля — страница 38 из 60

Это был кошмар, Nikolaus Michailovitsch. Его нельзя передать словами. Дети цеплялись за меня, скулили и всхлипывали.

Я рыдала.

Алекс на руках отнес меня в машину, а Первый пытался уговорить оставшихся в вагоне заключенных выбираться на волю. Первый то и дело повторял – «мы друзья, мы не сделаем вам ничего плохого». Его никто не слушал. Узники отползли в дальний угол и там сбились в кучу. Они почему-то уверились – я сама слышала их разговоры, – будто охранникам запретили пачкать вагон, поэтому, получив приказ о проведении акции, они должны были сначала вытолкать заключенных наружу, а уж потом расстрелять или отправить в крематорий.

Густаву и этому противному Первому пришлось силой растаскивать их. Когда вытащили последнего, Крайзе приказал узникам построиться – те подчинились моментально. Затем, указав направление на отдельно стоящий сарай, Густав отдал команду и заключенные дружно зашагали в указанную сторону, причем шагали бодро, в ногу. Крайзе подхватил детей и поспешил вслед за колонной. Он оставался с ними до того самого момента, пока в окрестностях не появились русские танки.

В машине Алекс заставил меня хлебнуть коньяк. Это было в первый раз в жизни, надеюсь, в последний. Я была беспомощна, только слышала, как они переговаривались. Первый сообщил, что какая-то «телефонистка» погибла при бомбежке, так что теперь они остались без связи. Можно было бы использовать Густава, он имеет доступ к радиооборудованию, на что Алекс возразил – слишком рискованно. Первый согласился, затем заметил – «oboroten» не подвел. Этот коварный большевик даже с каким-то одобрением добавил: «Он толковый парень, этот Густав».

Больше Крайзе я не видала. Что такое «oboroten», господин полковник?

– Оборотень? Это что-то вроде вервольфа. А может, вампира… Я точно не знаю.

Магди не на шутку перепугалась.

– Он пил кровь из несчастных жертв?!

– Вряд ли, – успокоил я Магди. – У тех, кто прошел концлагерь, крови-то почти не осталось. К тому же Первый имел в виду умение Крайзе перевоплощаться. У него это здорово получается – то в гитлерюгенда, то в партизана, то в менонита… Впрочем, об этом в следующий раз».

* * *

«…пишу на рассвете.

Сон не берет.

Эта юная überfrau сумела нанести мне незаживающую рану. Лучше бы она вовсе не упоминала о согласии. Об этом вообще нельзя заикаться. Она не понимала, что, рассуждая о нем, я забывал о погонах.

Ее намек разбередил антимонии. Я никак не мог справиться с ностальгией, с какой-то неуместной в момент получения ответственного задания лирикой. Всю ночь против воли я вспоминал острейший момент своей биографии, когда передо мной стояла задача любой ценой заставить Алекса-Еско фон Шееля и Анатолия Закруткина работать в одной упряжке.

Это случилось в самые тяжелые месяцы войны.

Все для фронта, все для победы!

Это не пустые слова, соавтор. Немцы приближались к Москве, меня только что вырвали из лап Абакумова. В этой попытке использовать согласие, как я его понимал, не было ничего от благодушия или гнилого либерализма – исключительно расчет на то, что я сумею добиться результата, чего бы это мне ни стоило. Это было трудно – Закруткин в те дни крутил комсомольским «хвостом», а Шеель хитрил насчет Шахта.

Как я должен был поступить, дружище?

Угрожать?

Лупить металлической линейкой по столу?

Напоминать о долге?

Если осенью сорок первого эти меры воспитательной работы по отношению к «близнецам» не годились, что уж говорить о сорок пятом!

Никто из этих ребят никогда за просто так не пожертвовал бы самым ценным, что у него было. Своей биографией, например, а также предрассудками, пристрастиями, мечтами, надеждами, женщиной, наконец. Что мне оставалось, как не воспользоваться найденной на ощупь возможностью сохранить свое, не покушаясь на чужое, пусть даже в таком подходе отчетливо ощущался тлетворный присмиренческий душок.

Всю войну мне казалось, это был удачный оперативный ход, не более того. Наивность баронессы, ее несгибаемое простодушие пробудили сомнения. Побеседовав с ней, я не мог отделаться от мысли, что поиск согласия – это не столько ловкий психологический прием, сколько намек на что-то более существенное, чем классовый подход. В таком искаженном понимании диалектического материализма таилось зерно какого-то будущего мироощущения, смысл которого окончательно прояснился в тюрьме, куда меня как пособника Берии засунули в пятьдесят четвертом.

Всю ночь я бродил по квартире.

Как поступить? Увильнуть от ответственности, свалить вину на исполнителей или попытаться еще раз добиться согласия? Дозволено ли мне сознательно рискнуть карьерой, а то и свободой, только ради того, чтобы эта немка, дочь военного преступника, убедилась – чекисты слов на ветер не бросают и, если уж пытаются добиться Согласия, то делают это на профессиональной основе, не без грубостей, конечно, но честно и благородно.

Чем я мог поступиться из идейного багажа, который вложила в меня партия, – вот какой вопрос не давал покоя! Что я мог пообещать Магди и ее друзьям и на что как член партии не имел права?

Самое страшное заключалось в том, что я вновь угодил в безвыходное положение. В словах этой простодушной фрау мне удалось выудить подводный камень такого размера, который напрочь обрывал всякую возможность выполнить задание партии обычными методами.

У них, оказывается, были планы. А также надежды, мечты…

А у меня их не было?!

Наступивший мир, как хищный зверь, поджидал нас за углом, так что ни о каком прощании с оружием и речи быть не могло. Но попробуй докажи этим самоуверенным мальчишкам-ветеранам, что не время отправляться на покой.

В словах Магди отчетливо проглядывался нехитрый буржуазный расчет, которым руководствовался Шеель. Будущий покоритель космоса, решил воспользоваться неразберихой, которая возникнет после победы. Он вознамерился сбежать с нашего пролетарского корабля. Если бы не происки Ротте, мы никогда бы не обнаружили его следов и следов Магди. С такими деньгами эта парочка могла спрятаться где угодно.

Где ты, Алекс-Еско, или как ты теперь себя называешь? Где Густав Крайзе, сумевший улизнуть из-под носа пьяной охраны?

Где вы – ау?!

У меня оставалась одна зацепка – Толик Закруткин. Я был уверен – он не посмеет нарушить присягу! Он расскажет все, что знает, даже если его рассказ будет стоить ему головы.

И еще надежда на возможность отыскать согласие с беглецами. Безнадежная, прямо скажем, надежда…

Более ничего…

Вот тут и повертись, дружище».

Глава 3

«…организм у Анатолия действительно оказался крепкий. Правда, трех месяцев не хватило и только в январе сорок шестого Первый сумел встать на ноги. Он старательно учился ходить, к нему постепенно возвращался слух. Зрение, правда, восстановилось не полностью, но главврач заверил, это вопрос времени. Куда более его тревожили моторные реакции. Закруткину никак не давалось умение держать предметы в руках, а также писать. Он оставлял на бумаге такие каракули, что запись пришлось вести мне. Это давало шанс. Я никогда бы не отважился представить начальству полную версию его рассказа, переполненную соплями, самобичеванием и прочими, чуждыми советскому разведчику, антимониями. Мы совместно подыскивали нужные слова, затем я отдельно подредактировал его показания, касавшиеся «предательства» Алекса.

Первоначальные записи и черновики спрятаны в укромном месте. Ты поищи, соавтор.

Не ленись. Прояви смекалку.

Обопрись на факты, но не отвергай домыслы!

«Близнецы» сумели проявить инициативу, и это, по мнению некоторых авторитетных товарищей, в частности Федотова Павла Васильевича, спасло им жизни.

Впрочем, решимость проявить инициативу обязательна для каждого, кто имеет склонность к изобретательству будущего».

* * *

Я запомнил этот катехизис на всю жизнь. За время работы над мемуарами многое упростилось, расположилось по пунктам, обрело статус уловимой истины, снимавшей конфликтность разнообразных, даже самых обыденных, ситуаций.

Добейся согласия и обрящешь!

В этом призыве было что-то от идеала или вечного двигателя или от чего-то похожего на идеал или вечный двигатель.

Поиски начал с углов на террасе, затем заглянул на чердак, добросовестно покопался в подвале. Не забыл заглянуть в печку – перебрал угольки, просеял золу. Затем по наитию подступился к хромоногому, стоявшему на деревянных прокладках, шкафу.

Там, в подшивке «Правды» за 1949 год и обнаружил заветные страницы, запечатлевшие тайны минувших лет.

Из отчета А. Закруткина:

«…мы спорили в машине. Поджидали Крайзе. Тот, в свою очередь, ждал в радиолаборатории звонка борова».

«…несколько слов о Ротте.

Оказалось, что боров сам имел виды на содержимое генеральского сейфа. Узнав, что Майендорфа больше нет, он тут же отправился к его дому на Бенигсенштрассе.

Я, Николай Михайлович, до сих пор теряюсь в догадках, каким образом Ротте так скоро узнал о гибели своего шефа? Вероятно, у него были свои информаторы в секретариате Гиммлера».

«…Вообразите его удивление, когда возле дома он обнаружил машину Шееля. Толстяку хватило выдержки затаиться в своем «кюбельвагене». Когда же он увидал, как из подъезда вышел Шеель собственной персоной с набитым портфелем, я полагаю, его едва удар не хватил».

«…изумление изумлением, а в соображалке толстяку не откажешь. В тот же день он накатал донос, в котором утверждал, что именно Шеель вскрыл сейф Майендорфа.

На допросе он дал показания, доверие к которым подорвали расписки, по требованию следователя представленные Алексом в гестапо. Сам Алекс был вне всяких подозрений, так как в момент происшествия он находился в нескольких сотнях километров от Берлина, чему было множество свидетелей. Времени на кропотливую оперативную работу уже не оставалось, и рейхсфюрер решил не раздувать скандал. Гиммлер приказал за ненадобностью отправить толстяка комиссаром на Восточный фронт – пусть займется воспитательной работой в войсках и попытается поднять боевой дух солдат вермахта.