Супермен — страница 34 из 67

ания, удары с рук и все прочее — и перевоплотился в личность, стать которой я желал больше всего на свете — кажется, отдал бы за это десять лет жизни.

Он же ненавидел игру с первой до последней минуты, однако нес свой крест. Когда той осенью он вышел на матч с йельцами, он весил сто пятьдесят три фунта — в газете указали другую цифру, — этот тяжелейший матч провели без замены только он и Джо Макдональд. Ему стоило лишь намекнуть, и его немедля выбрали бы капитаном… но на сей счет я посвящен в некую тайну и разглашать ее не буду. Скажу только, что его страшила сама мысль об этом — вдруг как-то так сложится, что от капитанства нельзя будет отказаться? Тогда он повязан на два сезона! Он даже не говорил на эту тему. Он выходил из комнаты или из клуба, стоило беседе накрениться в сторону футбола. Даже перестал заявлять мне, что «с этим делом надо завязывать». На сей раз затравленность и тоска гнездились в его глазах долго — выгнать их смогли только рождественские каникулы.

А потом под Новый год из Мадрида вернулась Виена Торн, и в феврале некто Кейз привез ее на бал для старшекурсников.

IV

Она выглядела еще прелестнее, чем раньше, еще более кроткой — по крайней мере, внешне — и пользовалась грандиозным успехом. Мужчины, проходя мимо по улице, внезапно вскидывали головы, чтобы взглянуть на нее, — встревоженный взгляд, будто они понимали, что едва не пропустили нечто весьма важное. Она сказала мне, что временно пресытилась европейскими мужчинами, туманно намекая на то, что имел место роман, возможно, какая-то несчастная любовь. Осенью в Вашингтоне она начнет выезжать в свет.

Виена и Долли. Во время вечера танцев в клубе она исчезла с ним на два часа, и Хэролд Кейз был в отчаянии. Когда около полуночи они вошли в зал, я подумал: в жизни не видел более красивой пары. Оба они лучились каким-то чудесным светом, какой порой исходит от смуглых. Хэролд Кейз все понял с одного взгляда — и гордо ушел.

Через неделю Виена приехала снова — специально, чтобы повидаться с Долли. В тот вечер мне понадобилась книга, я взял ее в опустевшем клубе, а когда шел обратно, они окликнули меня с задней террасы, откуда открывался вид на жутковатую громадину стадиона, на безлюдную всепоглощающую ночь. Это был час оттепели, в распаренном воздухе слышались весенние голоса, в редких пятнах света поблескивали и срывались вниз капли. Оттаивали даже холодные звезды, а голые деревья и кустарник расцветали во мгле пышным цветом.

Они сидели рядышком на плетеной скамеечке, переполненные друг другом, романтикой и счастьем.

— Нам хотелось кому-то об этом сказать, — заявили они.

— Теперь я могу идти?

— Нет, Джеф, — им было этого мало, — останься здесь и позавидуй нам. Нам нужно, чтобы нам кто-нибудь завидовал — у нас сейчас такое время. Как думаешь, мы хорошая пара?

Что я мог им ответить?

— Долли заканчивает Принстон в следующем году, — продолжала Виена, — но мы объявим о своей помолвке осенью, в Вашингтоне.

На душе у меня немного полегчало — по крайней мере, помолвка будет долгой.

— Джеф, я вашу дружбу одобряю, — сделала мне комплимент Виена. — И хочу, чтобы у Долли таких друзей было побольше. Ты человек мыслящий, и он рядом с тобой не стоит на месте. Я сказала Долли: пусть присмотрится к однокурсникам, может, найдется еще кто-нибудь вроде тебя.

От этих слов и меня, и Долли немного покоробило.

— Она не хочет, чтобы я закостенел и превратился в мещанина, — шутливо пояснил он.

— Долли — само совершенство, — провозгласила Виена. — На свете нет существа прекраснее, и ты скоро увидишь, Джеф, что я ему очень подхожу. Я уже помогла ему принять одно важное решение. — Я знал, что последует дальше. — Он им даст от ворот поворот, если они осенью будут приставать к нему насчет футбола, верно я говорю, дитя мое?

— Никто ко мне не будет приставать, — отмахнулся Долли, явно тяготившийся этим разговором. — Такого просто не бывает…

— Ну, они будут давить на тебя морально.

— Да нет же, — возразил Долли. — И давить никто не будет. Не стоит сейчас об этом, Виена. Посмотри, до чего шикарная ночь.

До чего шикарная ночь! Думая о моих собственных любовных похождениях в Принстоне, я всегда вызываю в памяти эту ночь Долли, будто не он, а я сидел там, держа в объятиях молодость, надежду и красоту.

Матушка Долли на лето сняла дом на Рэмз-Пойнт, в Лонг-Айленде, и в конце августа я отправился к нему с визитом, на восток. Когда я приехал, Виена гостила там уже неделю, и впечатления я вынес вот какие: во-первых, он был пылко влюблен; во-вторых, это был бенефис Виены. Какие только диковинные люди не заглядывали повидать ее! Сейчас я бы ими не тяготился — стал более утонченным, — но тогда они мне казались чем-то вроде ложки дегтя в бочке медового лета. Все они были так или иначе слегка знамениты, а уж чем именно — это определяй сам, если есть желание. Разговорам не было конца, и главным образом обсуждались достоинства Виены. Стоило мне остаться с кем-то из гостей наедине, как речь заходила о Виене — до чего яркая, блестящая личность! Меня они считали занудой, и большинство из них считали занудой Долли. Между прочим, на своем поприще он добился большего, чем любой из них на своем, но как раз его поприще все обходили молчанием. Однако я смутно чувствовал, что общение с этими людьми мне на пользу и потом, во время учебного года даже хвастался своим знакомством с ними и сердился, если для кого-то их имена оказывались пустым звуком.

За день до моего отъезда Долли, играя в теннис, вывихнул лодыжку и потом отпустил по этому поводу довольно мрачную шутку.

— Жаль, что я ее не сломал, — все было бы гораздо проще. Представляешь, еще четверть дюйма — и кость бы хрустнула. Кстати, прочитай.

Он бросил мне письмо. Это было приглашение явиться в Принстон к пятнадцатому сентября, чтобы начать тренировки, а пока поддерживать форму.

— Ты что, этой осенью не собираешься играть?

Он покачал головой.

— Нет. Я уже не ребенок. Два года отыграл — хватит. Хочу вздохнуть свободно. Если опять на все это соглашусь, это будет просто трусость — моральная.

— Я не спорю, но… ты это из-за Виены?

— Ни в коем случае. Если я еще раз позволю втянуть себя в эту свистопляску, я перестану себя уважать.

Через две недели я получил вот такое письмо:

«Дорогой Джеф! Знаю, сейчас ты удивишься. На сей раз я действительно сломал лодыжку — опять-таки во время тенниса. Сейчас не могу ходить даже на костылях, я пишу, а нога лежит передо мной на стуле, распухшая и запеленутая, величиной с дом. О нашем разговоре на эту тему не знает никто, даже Виена, так что давай и мы с тобой о нем забудем. Правда, скажу честно: никогда не думал, что перелом лодыжки — такая неприятная штука.

Зато я давно не был так счастлив — никаких тренировок перед началом сезона, ни тебе пота градом, ни стиснутых зубов, конечно, легкое неудобство, но — полная свобода. Такое ощущение, будто я всех на свете перехитрил, и за это деяние несет ответственность исключительно твой наделенный иезуитским (подчеркнуто мною) складом ума друг.

Долли.

P.S. Это письмо можешь разорвать».

Неужели это писал Долли?

V

Вернувшись в Принстон, я первым делом спросил Френка Кейна — он продает спортивные товары на Нассау-стрит и, даже если его разбудить ночью, назовет тебе всех куотербеков в дублирующем составе принстонцев образца 1901 года, — что происходит в этом году с командой Боба Тэгнола.

— Травмы и невезуха, — сказал он. — В результате даже с сильным соперником не выкладываются. Возьми, к примеру, Джо Макдональда, в прошлом году его признали лучшим блокировщиком лиги; а сейчас он еле двигается, будто гири на ногах, прекрасно это знает, а самому хоть бы хны. Прямо доходяги, но поди ж ты, еще умудряются выигрывать, спасибо Биллу.

Мы с Долли наблюдали с трибун, как они выиграли у команды Лехая 3–0, едва унесли ноги в матче с бакнельцами, вырвав ничью. А на следующей неделе нас со счетом 14-0 «причесал» Нотр-Дам. В день игры с Нотр-Дамом Долли был в Вашингтоне у Виены, но, вернувшись на следующий день, проявил недюжинное любопытство. Он обложился газетами, раскрыл их на спортивной странице и читал одну за другой, покачивая головой. Потом внезапно запихнул их в урну для мусора.

— В этом колледже все просто помешались на футболе, — буркнул он.

В те дни я не был в большом восторге от Долли. Любопытно было наблюдать за ним в состоянии бездействия. На моей памяти впервые в жизни он слонялся по комнате, по клубу, прибивался к случайным группам — он, которого всегда отличала расслабленная нацеленность. В свое время, когда он шел по аллее, народ собирался в группки — то либо сокурсники желали составить ему компанию, либо новоиспеченные студенты с обожанием глазели на идущее божество. Теперь он стал демократичен, доступен, но со всем его привычным обликом это как-то не вязалось. Мне он говорил: хочу поближе сойтись с парнями с нашего потока.

Но толпе надо, чтобы ее идолы находились слегка на возвышении, Долли как раз и был таким негласным, числившимся по особому ведомству идолом. А теперь его стало угнетать одиночество, и разумеется, мне это было заметно, как никому другому. Если я собирался куда-то уходить, а он в это время не писал письмо Виене, следовал обеспокоенный вопрос: «Ты куда?», и он тут же выдумывал какую-то причину, чтобы, прихрамывая, пойти вместе со мной.

— Ты рад, Долли, что сделал это? — задал я ему однажды лобовой вопрос.

Он с вызовом посмотрел на меня, но в глазах читалась укоризна.

— Конечно, рад.

— А я все равно хотел бы, чтобы ты вернулся на поле.

— Это ничего бы не изменило. В этом сезоне игра с йельцами — в Чаше. А там у меня мяч из рук валится.

За неделю до матча с военными моряками он вдруг стал ходить на все тренировки. В нем поселилась тревога — заработало его невероятное чувство ответственности. Когда-то его воротило от слова «футбол», сейчас же он только о нем и думал, только о нем и говорил. Ночью перед игрой с моряками я несколько раз просыпался, потому что в его комнате ярко горел свет.