В эту резиденцию уже первого июля направлялся караван из трех автомобилей (каждый компаньон отвозил своих), и после завтрака в Рош-Бернар, после остановок в пути, когда детей мутило, или им надо было «по-маленькому», либо же приходилось заправляться бензином, мы примерно часам к шести уже подъезжали к Сен-Жюзан.
Но Эрик брал отпуск только с первого августа, как раз к этому времени и тесть, который оставался в городе и с помощью продавщицы вел торговлю трикотажем, успевал закончить дела и опустить в витринах металлические ставни, защищающие лавку Гимаршей. Судебные процессы, в которых я был занят, продолжались до 15 июля, а конец месяца я посвящал приведению в порядок судебных бумаг. Доставив своих в «Ти Гимарш», мы помогали женщинам распаковывать вещи и тотчас поворачивали обратно. Эрик оставлял дамам свою колымагу, чтобы они могли ездить за покупками, а сам уезжал с отцом в новенькой «220 SE» (ею гордится все племя Гимаршей, и дети даже прозвали ее «Мемерседес»). Я возвращался в Анже один.
Вначале дамы выдвинули нелепое предложение: пусть мужчины столуются вместе. Мадам Гимарш нашла, что наиболее удобно устроить этот пансион на улице Лис. Она даже предложила оставить нам свою прислугу. Наши жены иной раз ссорились друг с другом, но не могли обойтись друг без друга; и где же им было догадаться, что их мужья вовсе не обладают стадным чувством и с охотой избавятся на время от семейной опеки. Мосье Гимарш первый решительно запротестовал:
— Зачем держать прислугу для троих? Ведь вас там двенадцать душ. Нет-нет, мамочка, тебе самой понадобится помощь.
Очень уж ему хотелось улизнуть порой из города. Оставаясь соломенным вдовцом, он через день ездил на Сарту, рыбачил там и вволю лакомился жареной рыбой. В конце недели с ним ездил также Эрик; этому верзиле не было равных в умении подобрать приманку для рыбы, закинуть удочку и следить за поплавком. Только на рыбалке папаша Гимарш и обретал достойного себе сына. Я с ними никогда не встречался. Каждый наслаждался покоем по-своему.
Я наслаждался полнейшим покоем. Наша приходящая прислуга, уроженка Вандеи, на это время тоже брала отпуск и уезжала в свое родное село около Сабль-д'Олон, откуда она посылала мне открытку с непременным изображением жительницы этих мест в таком большущем чепце, что, казалось, она вот-вот взлетит. Я вполне справлялся со всеми домашними делами, раз и навсегда решив, что лучше быть плохо обслуживаемым барином, чем самому себе лакеем. Переворачивать утром матрац, перетряхивать постель мне всегда казалось скорей ритуалом, чем необходимостью: накрой постель одеялом — и хватит. Подметать ежедневно пол тем более не обязательно. Хоть ты и живешь в доме один и проскальзываешь в комнату как тень, все же и паркет и мебель вскоре становятся серыми от пыли, словно и воздух умчался на летний отдых, туда, где его ищут люди, а пыль почему-то за ним не последовала, осталась лежать там, где была. Можно позабавиться и помахать смешной метелкой из перьев, похожей на петушиный хвост. Неделю спустя везде будет столько же пыли. Так зачем же усердствовать? Ведь в августе я тоже уеду к морю, а пыли налетит так много, что никто не узнает, за один это месяц набралось или же за два.
Да и как бы я ни старался, Мариэтт все равно скажет, когда вернется:
— Ну и конюшня!
Я запирал все комнаты. Обходился спальней и кабинетом. Поначалу я для очистки совести опустошал стенной шкаф с продуктами и все припасы в холодильнике. На недельку всегда хватало. Потом я отправлялся покупать заливные яйца, мясные консервы с фасолью, салаты, бифштексы. Но бифштекс пачкает сковородку, ее надо мыть так же, как и тарелки, вилки и нож. Пилка для хлеба повсюду оставляет крошки. Брусок масла, от которого я беру крохотный кусочек, вскоре становится прогорклым. В лавке мясника я теряюсь, не знаю, как разобраться во всех этих кусках, выложенных на прилавок, а если надо отрубить, не могу назвать, от какой части туши. Словом, гораздо быстрей и дешевле пообедать в закусочной самообслуживания у вокзала. К такому выводу уже давно пришел мой дядя. Дважды в день он идет в закусочную, покидая свою «студию», всю увешанную колониальными охотничьими трофеями, находящуюся на углу бульвара Фош и Эльзасской улицы, в очень странном доме в стиле 1928 года, украшенном вверху синей с золотом мозаикой. Облюбовав себе местечко в закусочной, дядя направляется с подносом брать кушанья, потом устраивается за столиком и замечает, что и я здесь.
— Эй! — подзывает он меня.
И как только я подсаживаюсь к нему, спрашивает:
— А ведь не худо пожить холостяком, а? Видишь, можно и требухи попробовать!
Существует и другой выход — ходить в гости, сделаться, так сказать, прихлебателем. Но большинство моих друзей точно в таком же положении, как я. Впрочем, этот способ имеет и свои неудобства. Я плохо себя чувствую в чужом доме, к тому же непременно надо принести хозяйке дома букет, а это стоит дороже, чем еда в обычной закусочной. Итак, я решаюсь именно на то, чем обычно в гневе грозит своему мужу Франсуаза Туре (таким писклявым ребячьим голоском, словно ее только что нашли под капустой): возвращаюсь к своей маме. Июль у меня — месяц Бретодо, когда я отдыхаю душой и набираюсь сил, чтобы выдержать следующий месяц, чудовищно наполненный Гимаршами. Я снова становлюсь сыном своей матери. Мать встречает меня так, будто я только вчера расстался с ней, будто вовсе не из-за меня она перенесла столько мучений, хлопот и неприятностей, чтоб обеспечить независимость моей семье. Она говорит только:
— А вот и мой мальчик.
Раз я пришел, значит, я ее мальчик. Раз я вернулся, значит, хочу, чтоб обо мне позаботились, и она тут же берет на себя эти заботы. Тушеная говядина и нежное чувство, совет и пуговица вместо той, что оторвалась, — все это в характерной для мамы атмосфере сдержанного добродушия. Мы завтракаем. На столе зеленая фасоль, я терпеть ее не могу — пусть, ладно! Едим фасоль. После второго ломтя хлеба мама меня останавливает:
— Не ешь столько хлеба, Абель! В твоем возрасте от этого росту не прибавится.
Мариэтт бы сказала: «Смотри, потолстеешь» (килограммы, которые я набираю, словно бы делают не такими весомыми те, что набирает она). Мамина особенность — деликатный подход, требовательность замаскированная. Ей, видимо, известно, чего стоит моя карьера, моя личная жизнь, все то, что продолжает отравлять мне существование. Но она скорей откусит себе язык, чем скажет что-нибудь обидное по адресу моей жены. Ведь я глава семьи. Стало быть, и отвечаю за все перед самим собой. Так же, как и она отвечала перед собой. Читаю в ее глазах какую-то нерешительность. Вдруг мама спрашивает:
— Даноре, ну тот, что выбран в Совет вашего сословия, — это тот самый, которого ты приводил к нам, когда вы были студентами?
Я киваю головой.
— Да, он продвигается, идет вперед, — шепчет она.
В конце обеда мы заговариваем об отце. «Мама твоя прожила в тени своего мужа, — как-то сказал Тио. — Для того времени это было характерно. Но могу заверить тебя, Абель, что жила она в его тени, как дерево в тени птицы». По ее воспоминаниям об этом трудно догадаться. Она выдает себя только, когда говорит о доброте отца.
— Как ты мне напоминаешь его, особенно когда возишься с Никола. Так и вижу перед собой твоего папу. Он тоже никогда не решался дать тебе подзатыльник. К счастью, я была тут.
Да, она была тут, и я ей за это признателен. Она, как никто другой, сумела внушить мне чувство справедливости, столь же необходимое в детстве, как кров и хлеб. Ее укоризна, ее похвала — все это всегда было продумано, заслужено, не зависело от настроения. Как-то раз она неправильно наказала меня, у нее хватило мужества извиниться передо мной, внушив мне этим еще большее уважение к ней. Было время, когда я так считался с ее мнением, что, прежде чем открыть рот и ответить кому-нибудь, я вопрошал ее взглядом. Теперь-то я знаю, что ее подмигивание, означавшее: «да, можешь» или «это хорошо», доставляло и ей самой радость, что она смертельно тоскует оттого, что ей пришлось сложить с себя свои полномочия. И мама знает, что я это знаю. Она спохватывается.
— Я слишком долго тебя опекала, когда стала вдовой. И вдруг неожиданно у нее вырвалось:
— Власть женщин! Нет, я не против, конечно. Но власть одних женщин — это нисколько не лучше, чем власть одних мужчин. Когда отец слишком забирает власть в семье, дети бунтуют; когда слишком сильна власть матери, дети становятся изнеженными.
Достаточно. Может, даже чересчур. Я, конечно, слишком долго во всем полагался на нее, сомнений нет. Но разве это может полностью объяснить, почему я так легко и до такой степени подпал под власть других женщин, в другом женском царстве. Мать скупо улыбается:
— Вы, по крайней мере, растите детей вдвоем! — роняет она, желая придать мне бодрости.
Пройдет недели две, и все пойдет по-старому. Не так уж велика моя свобода. Я был на концерте вместе с Жилем. Заказал себе костюм у Тьерри, и на этот раз цена, фасон, выбор и цвет материала не находились под семейным контролем. Завтракал у Кокро с одной из своих коллег, миниатюрной и милой девицей, которая оставалась в полном неведении о вольности моей фантазии на ее счет, когда плоть грустила из-за отсутствия Мариэтт. Она с таким аппетитом уплетала «зайца по-охотничьи», что я даже на часок вообразил, будто потчую свою любовницу.
Но каждый вечер в запущенном доме тишина становится все более плотной: вещи кажутся окоченевшими, фотографии детей буравят меня настойчивыми взглядами. Я внимательно перечитываю письма, которые мне пишут по два раза в неделю, неизменно «километрические» (Мы дошли до самого Дамгана), «барометрические» (Вчера шел дождь. Надеемся, что завтра будет хорошая погода и теплое море), «фармацевтические» (Все их кремы от солнечных ожогов не стоят выеденного яйца). Я подсчитываю подписи на последней странице. Разглядываю вплетенные в текст старательные рисунки, наклеенные засушенные цветы и среди всего этого — подчеркнутая жирной чертой подпись: