— А-а, попался, заглавный круток! Вот когда я с тобой посчитаюсь!
Больше он не успел ничего сказать. Аниська, пятившийся назад, вскинул винтовку, выстрелил вахмистру в живот. Удивленно ахнув, Крюков скорчился, медленно слег на лед.
Мигулина враз окружили Илья и Кобцы.
— Братцы, родимые, не губите! — взмолился он, цепляясь за холодные руки рыбаков.
Аниська, задыхаясь, хрипел ему в лицо:
— А ты с вахмистром сколько рыбалок загубил? Подсчитать?
Мигулин всхлипнул, упал на колени.
Аниська ударил его в грудь прикладом что было силы.
Казак опрокинулся, смертно закатив глаза, хватая руками воздух.
— Прикончим его, — морщась, предложил Пантелей Кобец..
— Вяжи его, Анисим…
Аниська привязал к ногам Мигулина веревку.
— Окунай! — распорядился Малахов..
Пихреца опустили в прорубь. Панфил, царапая костылем лед, стоял у соседней проруби, ловил багром веревочную петлю. Мигулина протянули подо льдом. Окоченелое тело пихреца в облепившей его мокрой шипели на минуту вынырнуло.
— Братцы! — пронесся над затоном умоляющий хрип.
Пихрецу дали отдышаться, потом Аниська снова потянул за веревку. Еще раз голова Мигулина, безжизненно болтаясь, зевая раскрытым ртом и захлебываясь, показалась из черной, как смола, воды.
Чтобы не делать лишнего шуму, ударили Мигулина прикладом в темя, и туда же, в прорубь, столкнули вахмистра.
Легкая седая тучка надвинулась на гирла, заслонив, свет звезд. Запорошил снег, укрывая подмерзающую на льду темную лужу крови. А через полчаса к месту расправы подъехал верховой. Он долго кружил вокруг проруби. Конь пугливо всхрапывал, потом, пришпоренный всадником, поскакал по направлению, к скачковому становищу.
По обледенелому взморью, до самого Таганрога крутии ехали, безжалостно нахлестывая запаренных лошадей.
Аниська бежал впереди на коньках, с нетерпением ища воспаленными глазами желанные, как никогда, огни города.
Устало двигая ногами, старался не отступать от него Васька. Лицо его все еще чернил страх, немое изумление застыло в округленных глазах.
— Анися, застигнут нас. Згинем мы, а? Вот и убивцы мы, — бормотал он.
Аниська приостановился. Чуждо, отдаленно прозвучал в утренней тишине его голос:
— А ты думал как? Клин клином вышибают… Слыхал?
Сдвинув на затылок треух, снова налег на коньки.
Остальной путь бежали молча. Сквозь туманную завесу утра встали неясные очертания города. Крутии повернули вправо, направляясь на пригородный поселок.
— Остановимся у Пети Королька, — будто ничего не случилось, закричал с саней Малахов, — а рыбу сейчас же к Мартовицкому.
— Больше некуда, — басом откликнулся Илья.
— Ребята! — снова привстал на санях Малахов. — Что случилось в эту ночь, — аминь! Понятно?
Никто ему не ответил.
Петя Королек, старинный крутийский приятель, всегда готовый приютить даже незнакомого рыбака, встретил крутьков с веселой приветливостью. Это был подвижной человек с круглым, всегда жизнерадостным лицом, хитро прищуренными веселыми глазками. Щетинистые белесые усы его торчали, как у кота, и всегда шевелились, придавая лицу озорное, смешливое выражение.
Королек отворил зеленые резные воротца, впустил крутьков во двор.
— Ах вы, жулябия, сукины дети. Вижу, прямо с шаровских именин нагрянули. И с добычей… Яков Иванович, за водкой посылать, что ли? — хихикал он, помогая заводить под навес мокрых, исходивших паром лошадей.
— Посылай, Петя. Назяблись, аж маменьке на том свете холодно, — мрачно заявил Малахов.
Аниська с удивлением вгляделся в его спокойное лицо.
«Как в айданчики поиграл», — подумал Аниська, устало жмуря сонные глаза.
— Ты чего? — как бы угадывая его мысль, спросил Малахов.
— Я… так, — смущенно пожал плечами Аниська.
— Смотри, — полушутливо погрозил пальцем Малахов, — сговаривались дружно, а теперь икру метать нечего.
— Я не боюсь. На мне больший грех, — задорно тряхнул Аниська чубом.
— То-то, крутийские атаманы носы не вешают.
Аниську слегка покоробила проницательность Малахова; он и впрямь, помимо своей воли, недоумевал, как мог он проявить в расправе с пихрецами столько жестокости. Только теперь, когда злоба утихла, он чувствовал тяжесть, смутную и навязчивую.
Чтобы сбросить ее с себя, Аниська стал думать о том, что он все-таки крутийский атаман и что нужно держать себя как-то особенно солидно и непоколебимо. В дом он вошел, важно неся огрузнелое от усталости, будто чужое, тело. Небрежно поздоровавшись, развалился на табуретке, угрюмо оглядывая обставленные на городской лад, с геранями и фуксиями на окнах, комнаты.
Петя Королек услужливо торопился, готовясь к гульбе. На столе уже выстраивались винные бутылки, бодро гудел медный сияющий, как солнце, самовар. Один из многочисленных корольковских сыновей, промышлявших в городе извозом, красивый, розовощекий малый, старался во всем угодить гостям.
— Лошадей, когда простынут, напой обязательно, — приказал ему отец и озорно пошевелил усами. — Да к Мартовицкому сбегаешь, скажешь: приплыла, мол, рыбка.
Через час гостеприимный домик захлестнула бесшабашная крутийская гульба. Махорочный дым серым облаком висел под потолком. Фальшивя, пронзительно взвизгивала в могучих руках краснощекого парня гармонь.
Аниська сидел рядом с Малаховым, устало щурясь. С похудевшего лица катился грязный пот. На смуглой шее судорожно билась упругая жилка.
Пьяно икая, Аниська бил кулаком по столу.
— П… Петро Сидорович… П… продадим с Яковом Ивановичем рыбу — будем гулять неделю. Хочешь?
— А чего нам, Анисим Егорыч, гуляй себе и гуляй. На свои пьем, не на чужие, — подмигнул Королек, чокаясь с Аниськой полным стаканом.
— М-мне все равно… все равно, — продолжал бессвязно твердить Аниська. — Вася… друг…
Васька, польщенный вниманием друга, протягивал к нему красную, в кровоточащих ссадинах ладонь.
— Держи руку, Анися.
— До тюрьмы, до скорого свиданья, Вася. Тюряги нам с тобой не миновать. Ха-ха-ха…
— Тссс, — прикладывал Малахов палец к губам.
— Чего… ну… ч-чего? — блуждая глазами, раскачивался всем телом Аниська.
И вдруг, упав головой на залитый водкой стол, скрипя зубами, простонал:
— Липа-а! Где же ты скрылась, звездонька! Батя… Батя-я-а-а!.. Выпил бы и ты сейчас со мной на панихиде по вахмистру…
Время таяло незаметно в пьяном угаре. Продав Мартовицкому рыбу, Илья и невозмутимо спокойный Малахов принесли выручку, купили еще водки, решив гулять до следующего утра.
К полуночи огонек лампы чуть мерцал сквозь пелену табачного дыма и пыли. Не продохнуть стало от тяжких запахов водки, распотевших тел. Гармонь хрипела и захлебывалась. Оттопырив губы, молодой Корольков вслепую нащупывал лады, наяривал «казачка».
Подбоченясь, отбивали чечотку братья Кобцы. Потом нескладно пели родные украинские песни, под конец затянув буйную крутийскую.
И снова, как в памятный день, когда сидел Аниська у Семенцова и ждал случая попросить у него денег на справу, томился он знакомой, больно щиплющей за сердце тоской.
Только теперь сидел он за столом, как заводчик, как хозяин ватаги. Теперь были у него и дуб и волокуша, были деньги, но не было удовлетворения и радости. Наоборот, он ощущал только душевную пустоту.
Пошатываясь, вышел Аниська во двор, опустился на ступеньки крыльца.
Над городом нависало обагренное огнями недалекого завода пасмурное небо. Аниська смотрел на зарево заводских огней и не мог представить себе, что делали в нем люди: жизнь на заводе казалась ему таинственной и непонятной. Сознание его вдруг прояснилось, и он поймал себя на мысли о том, как мало видел он, как мало знает. Ясным и понятным было только — рыба, гирла, тупая ненависть к некоторым людям, мешающим ему жить. Дальше — темень непроглядная. Закрыты пути, и неизвестно, как пробраться к ним, кто откроет их… Вот песня, ветер, веющий с моря и пахнущий снегом, — это понятно.
Аниська с любопытством смотрел на огни завода. Высокий тенор Пантелея звенел за окном отчаянно. Казалось, он вот-вот оборвется — так трудна и бесконечна была нота.
В первый раз Аниське стало тяжело слушать пение: он отошел к сараю, где стояли лошади. Но и в сарае настигала его песня:
Мы исправим себе дуба,
Парус в семьдесят аршин,
Бродачок[32] с кляча в кляч новый
На сто двадцать пять правил,—
пел, надрываясь, Пантелей Кобец. Аниська подошел к воротам.
За ним незримо тянулась песня, как бы повествуя о напрасном молодчествс.
Ты, заводчик, будь героем,
Осмотри свой дименек[33],
Поверни слева направо,
Чтоб не лопнул румпелек,
Мы заедем до Дворянки,—
Там сазан, сула кипит…
А в нас, братцы, сердце ноет
Сердце ноет, грудь болит,
Дуба рыбы мы наловим,
В Таганрог её свезем,
Там всю рыбу мы загоним,
Дуба нового польем.
Облокотившись на влажные планки забора, Аниська терпеливо дослушал песню. Ветер трепал его чуб, холодил лоб. Хмель медленно покидал его. Аниське вспомнились смерть отца, горе матери и глаза остро защекотала слеза… Потом проплыли в памяти дни раздумья, нерастраченная, мгновенно вспыхнувшая любовь к Липе, обидный отказ Мирона Васильевича, расправа с вахмистром.
«Вот убил вахмистра, а жизнь какой была, такой и осталась», — равнодушно подумал он и отошел в глубь двора.
Его остановил странный глухой звук. Он обернулся и, сам не зная почему, попятился в тень. То, что он увидел, поразило его, как внезапный блеск молнии. В калитку один за другим, давая друг другу знаки двигаться тише, просунулись пристав и двое полицейских.
С минуту стоял Аниська, оберегаемый тенью. Вместо того, чтобы бежать в дом и предупредить товарищей, он бросился к саням, стал глубже засовывать под смерзшиеся сети оружие.