Суровая путина — страница 38 из 74

— Эх, грехи наши тяжкие! — вздохнул Осип Васильевич, — Своротют нам с тобой рыбалки голову, верно говорю. Сам знаешь — революция.

— Революция, папаша, уже кончилась, а покуда новая в гирлах будет, роса очи выисть, як кажут хохлы. Так-то…

Гриша бодро засвистал, поправил казавшийся ненужным на багрово-смуглой шее галстук и удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.

10

В один из тихих апрельских вечеров в хутор Мержановский, расположенный на высоком берегу Таганрогского залива, зашел неизвестный, нищенского вида, человек. По той уверенности, с какой он сворачивал в проулки, было заметно — хутор хорошо знаком ему. На краю хутора незнакомец повернул прямо через огороды к опрятной хатенке, стоявшей у самого обрыва. Горьковатый запах первой, только что вылупившейся из почек тополевой листвы окутал его, когда он ступил на чисто выметенную площадку двора.

Незнакомец постучал в окно смело, решительно.

На стук вышел сам хозяин плечистый вислоусый украинец. Это был Федор Прийма. Радушный ко всем, кто искал у него приюта, он стоял в темном прямоугольнике двери, готовый пригласить неизвестного в хату.

— Чего тоби треба, хлопче? — приветливо спросил он.

— Пусти заночевать, добрый человек! Измаялся — сил нету, — попросил незнакомец.

Прийма пригнулся, всматриваясь в изможденное чернобородое лицо. Незнакомец, старчески сутулясь, опирался на палку. На голове его возвышалась лохматая «сибирская» папаха, походный солдатский мешок горбом торчал за спиной.

Прийма, редко терявший спокойствие, даже присел от изумления.

— Анисим? Егора Карнаухова сынок! — вскрикнул он.

— А ты думал кто? Своего брата крутия не узнал, дядя Федор? Опять к тебе заявился. Принимай.

— Да заходь же, бисова душа… Катря! Жинка! — заорал Прийма, толкнув кулаком дверь хаты. — Ты дывись, кто до нас пришел.

Жена Приймы, такая же добрая гостеприимная женщина, выбежала в сени, замерла на пороге. Она сначала не узнала гостя, потом, охнув, прислонилась к притолоке, прикрыла глаза рукой.

Пошатываясь и стуча арестантскими котами, Аниська ввалился в хату, снял шапку, бережно стащил с плеч котомку. Две девочки-подростка в украинских рубашках, вышитых красной нитью, прижимаясь к матери, пугливо оглядывали Аниську. И гость, и хозяева некоторое время молчали.

— Ну, здравствуйте… как и полагается, — улыбнулся Аниська.

— Откуда ты? — тихо и изумленно спросил Прийма.

— С Александровского централа. Про Иркутск-город слыхал, дядя Федор? Вот оттуда и пробиралось. Где по чугуйке, где пеши.

Снова помолчали, — внимательно, разглядывая друг друга.

— Насовсем вернулся? — с той же тихой осторожностью спросил Прийма.

— Как будто насовсем. Хотя по-настоящему сроку осталось еще двенадцать годов. Да не дождаться бы мне этих сроков, ежели бы…

Аниська болезненно усмехнулся, махнул рукой. Усмешка собрала вокруг усталых, но попрежнему ясных, сурово блестевших глаз густые морщины, резче обозначив костлявую впалость щек.

— Самолично ушел с каторги или как? — допытывался Прийма.

— Освободили законно. Сейчас же после февральской революции. Политиков всех освободили, и я промежду них тоже, был вроде как политик.

Прийма облегченно вздохнул.

— Да-а… заявился ты, хлопче, во-время. Матерь обрадуешь.

Аниська встрепенулся.

— Жива мать? Скажи скорее, дядя Федор!

— О-о… Така бидова, що молодыцям завидно. Робе зараз у прасола на засольне.

— Ну, а как дела в хуторе? Власть-то сменилась, дядя Прийма? Где Шаров, Полякин? Живы-здоровы?..

— Поляка жиреет да богу молится. По хуторам все, как было, только на власть мы богаче стали. Две власти у нас зараз — атаманская и гражданская, комитеты у нас по селам и хуторам, а кое-где в станицах одни еще атаманы сидят. — Прийма добавил весело: — И Шарап живой. На твоем дубе ловит красную. Зараз у него три дуба.

— В гору, значит, идет Шарап? — с усмешкой спросил Анисим.

— Мала куча, а воняет здорово.

— А ты, дядя Федор, все крутишь?

— Где окручу, а где и сам словлю. Мини шо? Абы рыба была. Ты, хлопче, так спрашиваешь, будто сам ни разу не крутил.

— Так, так, — загадочно, с той же усмешкой протянул Анисим. — И у вас, выходит, все по-старому. Та же рубашка только наизнанку.

Короткое возбуждение, охватившее Аниську при упоминании о старых врагах, вновь сменилось усталостью. Он умолк и уже ни о чем не расспрашивал.

Только выпив перед ужином чашку крепчайшего первака-самогона, он опять оживился, счастливыми глазами оглядел привычную обстановку хаты. Мир покинутых три года назад знакомых вещей снова окружал его… Аниська взял из чашки кусок севрюжины, глаза его вспыхнули.

— Первый кусок на родимой стороне, — проговорил он, судорожно двигая скулами. — Как говорят, дома и сухая корка сладкая. Да и наголадался я, дядя Федор. Подаянием питался вот уже несколько ден. А рыбу по-настоящему только сейчас вижу.

— Ну, теперь угощайся, хлопче, на здоровье! — Прийма ласково потрепал Аниську по плечу и снова налил в кружку самогону. — Выпей-ка еще. Первач. Покрепче николаевской. За твою свободу, Анисим Егорыч! Опять сгуртуешь ватагу. Я помогу, а там побачим. Мы еще скрутим с тобой так, как при царе не крутили.

— За подмогу, дядя Федор, спасибо. — Аниська крепко пожал руку Приймы. — А крутить — у меня что-то охоты не стало. Узнал я в Сибири одну правду, дядя Федор. Одну науку превзошел, как прасолам, да атаманам, да всякой царской сволочи не покоряться.

— Какая же это наука? — с любопытством спросил Прийма:

— Вот узнаешь, — ответил Аниська.

— Что-то загадками говоришь, — засмеялся Прийма. — Ну, да ладно. Що дальше буде — побачим.

Аниська остался ночевать у мержановца. Усталость после длительного пути быстро свалила его. Но близость родных мест — до хутора оставалось не более трех часов ходьбы — как бы ощущалась им и во сне. Часа через два он уже проснулся и хотел было встать, чтобы идти, но ноги, распухшие и тяжелые, не повиновались ему. С глухим стоном он повалился на раскинутый на полу горницы овчинный тулуп и, обессиленный, опять уснул.

Задорное щебетанье воробьев, примостившихся под застрехой вить гнезда, разбудило Аниську. Вскинув на плечо котомку и досадуя, что проспал ранний утренний час, он, прихрамывая, вышел во двор.

Стояло солнечное, безоблачное утро. Даль моря ясно голубела и была такой тихой, что, казалась неотличимой от такого же голубого и тихого неба.

Вздохнув всей грудью, Аниська радостно огляделся На встречу шел Прийма.

Крючья, еще не набранные на веревку, и уже готовые перетяги[37] были развешаны по двору, тускло поблескивали на солнце.

— Уже подготовился ловить красную, дядя Федор? — спросил Аниська.

— Как видишь. И тебе поможем наладиться, — сказал Прийма и настойчиво увлек Аниську в хату. Катря уже достала из сундука новую одежду. Прийма добродушно и весело гудел:

— Ну-ка, хлопче, скидай свои лохмотья и зараз же переодевайся. Не хочу я, шоб рыбалка вертался до дому в арестантской одежде.

Аниська был смущен, растроган и не посмел противиться.

Прийма стянул с него рваный бушлат.

Аниська покорно переоделся в крепкую чистую рубаху и штаны.

— Це ще не все, — продолжал Прийма. — Катря, дай-ка сюда кошелек.

Катря порылась в окованном медными прутами сундуке, достала кожаную сумку.

Прийма вытащил из нее пачку смятых керенок, сунул Аниське в руку.

— Держи. Хотя и поганые гроши, а на разжиток буде. И не торбуйся, хлопче. Бери!

Прийма схватил Аниську за локоть, потянул к морю. Под каменистым обрывом покачивался дуб, готовый к отплытию. Вокруг него суетились люди, укладывая снасти. На корме лежали деревянные баклаги с самогоном, мешки с пшеном, хлебом и сахаром. Под брезентовым навесом, лениво щуря насмешливые глаза, лежал багроволицый парень и держал на животе поблескивающую черным лаком гармонь. Аниська влез в дуб. Кто-то незнакомый подал ему полную кружку самогону. Отказываться было неловко; да и противоречило старому рыбацкому обычаю. Аниська выпил без передышки к закачался. Ему показалось, что он хлебнул кипящей смолы. На корме весело залилась гармонь, гребцы ударили веслами.

В полдень дуб подходил к хутору.

Аниська стоял, держась за мачту. Хутор, о разбросанными по взгорью хатами, с кудрявыми зелеными садами, медленно приближался.

Плавный поворот — и из-за буро-желтого гребня прошлогодних камышей показался знакомый берег. Вот и опушенные первой зеленью вербы, а среди них чуть покривленные белобокие хаты Ильи Спиридонова, Панфила, Максима Чеборцова и всех старых рыбаков.

Пальцы Аниськи крепче обхватили смоленую рею. Глаза защекотала слеза. Увидев знакомую, приплюснутую к земле крышу, Аниська встал на цыпочки, сорвал с головы шапку, махая ею, закричал во весь голос:

— Гей, маманя! Встречай…

Федора стояла у калитки, с недоумением смотрела на дуб. Высадив незнакомого человека, дуб круто повернул от берега. Она силилась узнать сидевших в дубе людей и не могла: ее еще сохранившие прежнюю красоту глаза давно притупились от слез.

«Чья же это ватажка?» — соображала она, по-старушечьи щурясь от солнца и силясь узнать приближающегося к ней человека.

И вдруг, когда человек этот был совсем близко, из чуждого и страшного овала его бороды блеснула знакомая родная улыбка.

Ноги Федоры подкосились. Аниська подбежал к ней.

Хата, которую он успел разглядеть, показалась ему низенькой, вросшей в землю, кособокой и жалкой. Обнимая и целуя мать, глядя на хату и на непривычно пустой, покрытый прошлогодним сухотравьем двор, он не сдержался, заплакал от нестерпимо острого ощущения нахлынувшей на него радости и какой-то щемяще сладкой грусти.

11

Панфил Шкоркин затесывал шест для подвески сетей. Костыль мешал ему. Отложив топор, Панфил сел на ивовую колоду покурить.

Двор был тесен и грязен, хата валилась набок, вылезая глухой облупившейся с