теной в узкий проулок. Сарай тоже развалился, но поправлять его Панфилу не хотелось: за время войны хозяйство его совсем оскудело, даже коровы не было, а поэтому сарай стал просто не нужен.
Попыхивая горьковатым махорочным дымом, Панфил думал о том, о чем думал вчера и десять дней назад: нужно начинать рыбалить, а выезжать в гирла не на чем. Кое-как он починил свои гнилые сетки и теперь решал, куда лучше пойти — к Илье Спиридонову, у которого хотя и плохой, но свой каюк, или к прасолу Полякину, который мог принять в ватагу даже без сетей и после каждого улова выдавал немного денег. Но такой заработок не утешал Панфила: за него нужно было отдавать сил в три раза больше, чем при ловле в одиночку. Лучше уж таскать свои дырявые снасти и пользоваться грошами, нежели за такие же гроши работать до седьмого попа.
Панфил даже при самом большом горе не впадал в уныние.
Выплюнув окурок, он пригладил ржавые свои усы, бодро посвистал и вновь ухватился за топор…
В работе думать было веселее. Панфил яростно замахал топором…
«Эх, вот бы Анисима Егорыча сюда, — подумал он. — Опять закрутили бы с ним».
Не успел Панфил закончить свою мысль, как во двор, запыхавшись, вбежал вихрастый паренек и пронзительным голосом закричал:
— Папаня! Послушай-ка, что я тебе скажу!..
— Чего орешь? Ополоумел, что ли? — обернулся Панфил.
— Не ополоумел… А тут такое, что не приведи бог…
Панфил сердито — сплюнул:
— Да говори же, чортово дите, что такое!
— Папаня, к тетке Федоре Анисим-каторжник заявился!..
Панфил выронил топор.
— Ты, бисов хлопец, не ври, — растерянно пробормотал он.
Но сомнение его было неискренним. В последнее время он уже кое-что прослышал об освобождении из тюрем, и теперь, подумав об Аниське обычное «легкий на вспомине», — подхватил костыль, во всю прыть захромал со двора…
Аниська сидел за столом, странно непохожий на прежнего красивого парня, постаревший, сутулый, с горящим угрюмым взглядом.
Федора и вытянувшаяся, как лоза, остроплечая Варюшка разглядывали дорогого гостя счастливыми заплаканными глазами. Бормоча что-то несуразное, путая ногами, Панфил бросился к товарищу. Рыбаки сдавили друг друга, как два борющихся медведя.
— Егорыч! Атаман! — взволнованно выкрикивал Панфил. — Ах, бедолага! Ты ли это, а?
— Как видишь, кажись, я, — улыбнулся Аниська. — Ты как, дядя Панфил? Шкандыбаешь еще?
— Еще подпрыгиваю. А ты… ты бороду-то отпустил, как старовер! А я, понимаешь, сижу сейчас и размышляю: с кем завтра на рыбальство ехать, и о тебе вспомнил, когда вдруг сынишка прибегает и…
Ковыляя хромой ногой, Панфил суетливо махал руками, остановившись перед Аниськой, долго изучал его внимательным взглядом, словно все еще не веря, что видит его живым.
— Право слово… Кажись, недавно с тобой у Королька гуляли, а вот уже и на каторге пришлось побывать.
Нескладный, как всегда после долгой разлуки, вязался разговор.
— Что думаешь делать, Анисим Егорыч? — сидя за столом рядом с Аниськой, спрашивал Панфил.
— Подумаю, — односложно ответил Аниська.
— Ватажку не думаешь собирать?
— И ватажку соберем, ежели понадобится. Только у ватажки другие дела будут.
Схлебнув с блюдечка чай, Аниська, как бы решив что-то про себя, добавил:
— В общем, обдумаем, с чего начинать, и примемся за новые дела.
Суетившаяся у стола Федора набросилась на Панфила:
— И чего ты пристал к человеку, нетерпячий? Тебе бы зараз прямо в куты ехать. Вот разбойник истый… Дай хоть оглядеться парню с дороги.
Глаза Федоры с радостью остановились на сыне, стан ее выпрямился, голос помолодел.
— Варюшка, беги в погреб — закваску неси! Капусты солевой! — звонко крикнула она.
Варюшка, румяная от возбуждения, выбежала из хаты во двор, развевая подолом. Борода брата, напугавшая ее вначале, теперь смешила ее. Варюшка то и дело сжимала свои по-детски узкие плечи, сутулясь, фыркала в рукав.
Весть о приходе Аниськи уже разнеслась по хутору. Во двор стекались любопытные. К стеклам окон прилипали изумленные лица.
Под окном звучало мрачное, пугающее слово «каторжник». Плелись досужие разговоры:
— Это они со Шкоркой да Малаховым казаков в проруби потопили. Слыхали?
Аниська вышел во двор. Детвора, облепившая окна, рассыпалась по улице. У окон остались только взрослые — мужики и бабы.
— Ну, чего вы, граждане, поналегли на окна? — стал журить их Аниська. — Что вам тут за диковина? Рогов у меня нету. Рога в тюрьме не вырастают. А ежели кто знакомство хочет со мной, — пожалуйте в хату.
Настороженное молчание было ответом на эти слова. Люди пугливо пятились от Аниськи.
Аниська закрыл ставни, вернулся в хату, озадаченный и огорченный недоверчивым отношением к себе.
В тот же вечер к нему пришли Илья Спиридонов, Иван Землянухин и недавно вернувшийся из госпиталя Максим Чеборцов.
Прослышав о возвращении своего любимого заводчика, забрел на огонек и Сазон Павлович Голубов. Черный и угловатый, точно сколоченный весь из острых кривых костей, он совал Аниське длинные мослаковатые кулаки, говорил, как когда-то Егору:
— Анисим Егорыч! Руки мои еще существуют. Гляди, матери его бис, добрячие еще руки. Рыбалить будем чи нет, кажи?.
Но, судя по всему, Сазон Павлович уже не обладал прежней силой; ноги его свело ревматизмом, глаза слезились и руки были, повидимому, не те, что раньше: они тряслись и наверняка не могли разбить камня, как в былые времена.
Аниська с грустью смотрел на товарищей. Ему не верилось, что люди эти были когда-то его сподвижниками в лихих крутийских делах. Как они постарели, осунулись, одряхлели! В их движениях не чувствовалось прежней живости, глаза смотрели устало, безнадежно.
Особенное уныние наводил на Аниську Максим Чеборцов, Он рассказывал только об ужасах, пережитых на германском фронте, где был отравлен газами. Торопливая, бессвязная речь его, похожая на бред, временами прерывалась бессмыслицей. Говорили, что Максим после того как надышался иприта и хлора, был долгое время помрачен в разуме. Дышал он тяжело, как астматик, корчился поминутно в тяжелом судорожном кашле. От шинели с обгорелыми полами и оторванным хлястиком, казалось, все еще исходил запах окопной гнили и пороховой гари. Лицо, зеленовато-бурое, с ввалившимися щеками, часто подергивалось, а — глаза, глубокие и темные, как бойницы, были странно неподвижны, вспыхивали злобными огоньками.
Как непохож был этот человек на прежнего красавца Максима!
После ужина Аниська достал из котомки гремучую связку кандалов, бережно положил их на столик, под иконницу.
На время он почувствовал себя героем. Кандалы лежали под иконами холодно отсвечивающей, свернутой в кольцо гадюкой. Федора и Варюшка рассматривали их с изумлением и страхом.
Все тянулись посмотреть на диковинную штуку. Завернул на огонек проходивший мимо двора Карнауховых хуторской учитель. Все брали кандалы в руки, стараясь определить их вес, удивлялись их литой массивности и крепости…
— Добрячий гостинец принес ты, Егорыч! — хихикнул Панфил и стукнул костылем.
Учитель обратился к Аниське с вежливым вопросом:
— Это — ваши?
— Цепи-то царские, а носил их я, — ответил Аниська.
Учитель смущенно помолчал, все еще не решаясь подержать кандалы в руках, хотя ему этого очень хотелось. Был он, худ, белолик, голубоглаз. В каждом движении его сказывались молодость и робость. Фамилия его была Чистяков. Он недавно окончил учительскую семинарию и учительствовал в хуторе всего несколько месяцев. Наконец он осмелился, взял кандалы и, повертев в измазанных чернилами руках, обратившись к присутствующим, проговорил наставительно, словно разъяснял урок:
— Вот, граждане, эмблема свергнутого царизма. Хороша вещица, а?
— Тренога славная, — все тем же насмешливым тоном отозвался из-за спины учителя Панфил. — Общественного бугая заковать и то смолки даст.
По хате прокатился угрюмый смешок. Все потянулись к учителю, напирая друг на друга, пытаясь дотронуться до кандалов.
— Дайте-ка эту эмбдемию сюда, господин, — сказал Аниська учителю. — Пусть полежит пока. Кого-нибудь еще в них закуем.
— Кого же теперь заковывать? — недоуменно спросил учитель. — Не понимаю…
Аниська презрительно прижмурился:
— Неужто некого?
Учитель пожал плечами.
— Звание политического каторжанина делает вам честь. У меня брат, студент, тоже сидел в тюрьме. Он — социалист-революционер. И я тоже… Советую и вам ознакомиться с нашей программой. Вы должны уяснить некоторые истины.
— Учить хотите? — усмехнулся Аниська. Так я уже ученый. Кровавые рубцы на спине имею от старого режима. И что обидно: те, кто подводили нас под пули да под смоленые бечевы, живут да поживают и хомута с нашей шеи снимать не собираются, хотя царю и дали по шапке. Объясните мне, ученый человек, почему это так?
В хате водворилось молчание, потом, как поток сквозь запруду, прорвались голоса:
— Верно, Егорыч, царя прогнали, а царенята остались. Поляка как сосал кровицу, так и зараз сосет.
— И в правлении опять кожелупы сидят!
— Слышите? — спросил Аниська, обернувшись к учителю. — Оказывается, не все кончено. Порядок придется наводить.
Учитель пробормотал что-то невнятное, поспешил протиснуться к выходу…
Хата опустела, и только под закоптелым потолком все еще висел бирюзовый махорочный дым да на глиняном полу валились растоптанные окурки.
Федора убирала со стола остывший чайник, стаканы.
Нервно пощипывая бородку, Аниська вышел во двор. Его томило новое, неясное чувство. Он еще не мог уяснить себе, чего хотелось ему, но встреча с друзьями, настороженность некоторых хуторян беспокоили его все больше.
Тяжелая мгла ночи охватила его. Из-за Мертвого Донца тянуло болотной гнилью, точно из погреба. Займища были черны, и только единственный желтый огонек дрожал где-то у самого кордона. Да, кордон стоял на старом месте! И рыбаки, невидимому, так же ездили от нужды в заповедники, и Емелька Шарапов торговал рыбацкими потом и кровью.