Суровая путина — страница 56 из 74

Оживленно разговаривая, ватажники повалили с митинга прямо в штаб Сиверса.

7

Ночью грозно, предостерегающе шумело море.

У береговых отмелем высились ледяные валы — «натёры»; это на них, нагромождая осколки взломанного льда, со свистом и шумом наскакивал визовый ветер.

По старой рыбацкой привычке следить за переменой погоды Анисим вышел во двор. Ветер еще не успел разыграться со всей силой. Он шел полосой, охватывая займище. Анисим посмотрел на небо. Низкие и темные, с пепельными краями тучи, гонимые подоблачным воздушным течением, наперекор ветру, двигались с верховьев. Срывался мелкий колючий снег.

«Конец оттепели, — подумал Анисим. — Скоро оборвется низовочка. Добре напирает сверху. На завтра ударит мороз».

Он присел на завалинку, закурил. В голове кружились обрывки пережитого за день: встреча советских войск, митинг, речь Сиверса, выборы ревкома…

Как все быстро изменилось! Еще два дня назад в гирлах стоял охранный кордон, оберегавший установленные атаманской властью и прасолами границы заповедных вод, — теперь на его месте груды пепла, и только ветер посвистывает над застывшим пожарищем. Еще вчера в хуторском правлении рядом с прасольским гражданским комитетом властвовал атаман, а теперь он сидит в той же кордегардии, в которую запирал своих непокорных станичников. А в прасольском доме — ревком, и председателем в нем Павел Чекусов, а его помощником — он, Анисим Карнаухов…

Анисим вспомнил дни мержановского мятежа, дни тревог и сомнений, поражений и побед, — все это ему казалось далеким.

«Слабые мы были тогда, безоружные — вот и сломали нас, — думал он. — Теперь у нас — сила. Отгоним подальше этих гадов. Вернусь с войны, заберу из города Липу и заживу как следует быть».

И Анисим стал рисовать себе будущую мирную жизнь без атаманов, полицейских и прасольской неволи. Он так размечтался, что забыл обо всем, потерял ощущение времени, ходил по двору, прислушиваясь к шуму камыша в займище, испытывая возбуждение при мысли о том как пойдет вместе с товарищами в новый решительный бой.

Так и не пришлось Федоре Карнауховой порадоваться долгожданному возвращению сына. Анисим успел только прибить в сенях новые дверные петли, починить порог да набросать на прогнившую крышу хаты с десяток камышовых снопов.

Через два дня после занятия хутора большевиками, он и его друзья вошли в пополнение заново сформированной особой дружины, а на рассвете третьего дня Федора провожала сына в новый дальний путь.

Молча она поцеловала его в чубатую голову, перекрестила, деловито поправила на плече котомку с харчами и выпроводила за калитку.

Морозило. Падал легкий, словно чистый гусиный пух, снежок. Над туманной далью донских гирл ярко горела рдяная полоска зажженного солнцем неба.

В то же утро ушли вместе с красными войсками и остальные ватажники: Максим Чеборцов, Сазон Голубов, Василий Байдин, Яков Малахов. Павел Чекусов остался в хуторе во главе хуторского ревкома. Хотел было примкнуть к дружине и Панфил Шкоркин, но командир строго осмотрел его уродливо согнутую в коленке ногу, велел тотчас же убираться домой. Нельзя было обременять отряд людьми, хотя бы и ловко ходившими на костылях.

Придя домой, Панфил выместил свое огорчение на ни в чем не повинных горшках, — хватил костылем по загнетке, и посыпались на земляной пол глиняные черепки. Ефросинья молча, не сердясь, собирала черенки.

— Слава тебе, господи, — шептала она, — заспокоится теперь хромой чорт. Хоть в запретные воды перестанет шнырять… Не с кем.

Но Панфил не успокоился. Несколько дней ходил злобный и мрачный, ни с кем не разговаривая.

Слоняясь по хутору и не встречая многих своих старых сподвижников, он сердито стучал костылем; взойдя на высокий обрыв, тоскливо глядел на займище, на льдисто-голубой простор моря. Оттуда все еще доносился глухой гул, точно где-то с огромной высоты обрушивались горные скаты. Прислушиваясь к орудийному грому, Панфил чувствовал лютую обиду и, как никогда, досадовал на свою искалеченную ногу.

8

Прасол Осип Васильевич Полякин вместе с домочадцами укрывался от большевиков в дальнем приморском селе, верст за сорок от фронта.

Пасмурными сумерками в прасольский двор въехали грубо сколоченные сани, запряженные тощей коротконогой лошаденкой. На них горбился прасол. В рваном овчинном тулупчике, в подшитых кожей валенках, в облезлом треушке он походил на обнищалого рыбалку. Сани подъехали не к дому, а к кухне. Из кухни вышел работник Иван и не сразу узнал хозяина.

— Осип Васильевич! Господи сусе! — крестясь, воскликнул он.

— Молчок! — тихо сказал Осип Васильевич и, слезая с саней, шепнул: — Распряги коня, только сбруи не снимай.

Работник выпряг лошадь, завел ёе в конюшню и, кинув в ясли сена, поспешил на кухню. Прасол сидел у окна впотьмах, не раздеваясь. Желтый свет мерцал в окнах горницы. Тусклые его отблески озаряли исхудалое, обросшее всклокоченной бородой лицо Осипа Васильевича. В кухне бродил застарелый запах сбруи, кислого хлеба и махорки.

— Как же это вы не боялись ехать? — приглушая голос, спросил Иван.

— Гирлами прошмыгнул. Дна раза нарывался на антихристово войско, да бог миловал, — дрожа старческими губами, ответил прасол и, не отрывая жадного взора от огней горницы, добавил:

— Хозяйничают, значит, квартиранты? Много награбили?

— Вроде бы сумлеваются. Сарайчика два почистили. Подвод пять свезли. А ныне ревком запретил самовольно брать имущество. Потому — берет кто попало.

Осип Васильевич подозрительно покосился на работника.

— Ты-то много нахапал?

— Побей бог, ни порошинки.

Хозяин и работник подавленно помолчали.

— Рассказывай, что случилось? — строго приказал прасол.

Иван заговорил тихим, таинственным голосом:

— В курене вашем — ревком. В народе кажут: власть советская — нашинская. Рыбалкам вспомоществование здорово делают. А насчет беспорядка в хозяйстве — верно. Сено потравили, из кладовых добро позабрали… И кто же? Свои, хуторяне, Ерофей Петухов, Илья Спиридонов. В курене грязища, дым, бонбы прямо на полу валяются — боязно шагу ступить. Вчера атамана забрали, хотели прикончить, казаки всем обществом отстояли, взяли на поруки. Вы бы, хозяин, остерегались. Про вас тут рыбалки недоброе судачут. Поехать бы вам обратно, пока народ утихомирится.

Прасол сидел, горбясь, сухонький и жалкий, слушал.

Когда Иван кончил рассказ, Осип Васильевич встал с лавки, прошептал внятно:

— На то его святая воля… Имущество — дело нажитое. А народ не только терпел от меня обиду, но и добро. Верю во Христа и силу его…

Он опустился на колени перед чуть видным в сумраке образом.

Работник с изумлением смотрел на хозяина, бьющего истовые поклоны. Помолясь, прасол встал с пола, снял тулупчик, тихонько распорядился:

— Коня накорми, напой, Ваня. Я останусь ночевать.

Далеко за полночь Осип Васильевич встал со скамьи, на которой лежал, не смыкая глаз, вышел в чулан. Иван храпел на печи. Осип Васильевич, боясь разбудить его, шагал осторожно. В чулане он зажег заранее приготовленный фонарь, запахнув его в полу тулупчика, крадучись, прошел в примыкавшую к кухне кладовую.

Озаренная мутным колеблющимся светом, кладовая показалась прасолу огромной. Он не узнал ее, опустошенную чьими-то ненавистными руками. Тоска и страх охватили его. Движения стали вороватыми и поспешными. Подойдя к широкой русской печи, он осветил фонарем гладко оштукатуренную, обращенную в темный угол стену. Стена казалась нетронутой, но беспокойство все больше овладевало Осипом Васильевичем. Еще раз воровато оглянувшись, он, быстро орудуя ножом, выковырнул из стены кирпич. Из темной печурки пахнуло затхлой горечью сажи.

Осип Васильевич вытащил из печурки старинную ореховую шкатулку, направляя на нее свет фонаря, отомкнул крышку крошечным медным ключиком, висевшим на шейном грязном шнурке вместе с крестом.

Новенькие империалы заиграли червонным манящим блеском. С минуту прасол стоял не двигаясь, опустив седую голову, точно задумавшись.

Он как бы подсчитывал в уме сбережения последних месяцев, — самое ценное, что осталось у него. Крупные суммы, лежавшие в ростовском банке, не принадлежали теперь ему и не представляли никакой ценности.

Оставлять шкатулку в печи было рискованно. Узкая лестница вела из кладовой в глубокий подвал, где недавно хранились дорогие цимлянские вина и бочки с соленьем.

Осип Васильевич взял лопату, спустился в подвал и при мигающем свете фонаря закопал шкатулку в углу, поставив, на свежевырытую землю бочку с огурцами. Поело этого он почувствовал успокоение.

Возвратись в кухню, лег на скамейку и лежал долго с открытыми, устремленными в одну точку глазами.

Вся жизнь медленно проносилась теперь перед ним. Он как бы смотрел на нее со стороны.

Он снова хотел представить себя несчастным, забитым рыбалкой, каких были тысячи вокруг него. И снова ему казалось, что только нечеловеческим трудом и изворотливостью достиг он своего богатства, а люди, восставшие против него, были сами повинны в своей бедности.

Иногда он вставал со скамьи и смотрел в окно на молчаливую тень дома.

Тоска сжимала сердце. Дом теперь не принадлежал ему. Куда повернуть свою жизнь? Как поступить, чтобы люда забыли старые обиды?

9

На рассвете Осип Васильевич разбудил работника. Прасол выглядел спокойным, говорил тихим, смиренным голосом.

— Возьми ключи от двух неводных сараев и пойдем со мной, — приказал он работнику.

Иван взял ключи, молча последовал за хозяином.

Несмотря на ранний час, на промыслах уже были люди. В морозной дымке утра стояли бревенчатые лабазы, на берегу лежали опрокинутые дубы и каюки. Двери некоторых лабазов были распахнуты; из глухой их темноты веяло пустотой и разорением.

У одного из сараев, где хранилась особенно ценная фильдекосовая нить, лежала вербовая карча, а на ней, подернутые инеем, — клочья изрубленных сетей: в пылу дележа кто-то порубил прасольское добро, — ставшее предметом нечаянного раздора.