Суровая школа — страница 20 из 28

Даже повар уважает меня за «ум», всегда дает выскоблить котел и удивляется:

— Да, брат, ничего не скажешь, ты человек с большим понятием, нужный для революции, когда столько всего знаешь. Потом невесело добавляет: — Была бы и от меня какая ни то корысть, не будь я такой великий пролакатор.

— Хочешь сказать — провокатор, — поправляю я.

— Ну да, браток, пролакатор, — продолжает он. — Сколько б ни заработал, все пролакал, пропил в корчме.

И так я блистал вплоть до того дня, когда в нашей роте появился этот проклятый Николетина, командир пулеметного расчета.

Кого угодно я мог занять своими рассказами, но не его, проклятущего личанина, повидавшего чуть не весь белый свет и ничему не удивлявшегося.

Однажды, только я завел с какими-то связными разговор о слоне, как вдруг Николетина, этот увалень и соня, пробубнил из угла:

— Видывал я слона!

— Слона? — поразился я. — Ну и как, удивился, когда увидал?

— Чему там удивляться, не медведь же он! — ворчит в ответ Николетина. — Животинка, братва, что и все остальные.

— Но ты видал, какой он громадный?

— Огромадный, — соглашается Николетина, ковыряя в носу.

— А бивни каковы, а хобот! — подзадориваю я.

— Ну да, брат, таким его сотворило.

— Это еще ничего, — переношу я огонь на другой объект. — А вот что бы ты, Николетина, заявил, коли б увидал говорящую птицу попугая!

— Слыхал я и его, — бормочет Николетина.

— Ну, и что скажешь, а? — восклицаю я.

— Что тут сказать! Говорит птица. Раз мы с тобой балакаем, отчего бы и ей не заговорить?

Вижу я, что Николетину ничем не проймешь, прекращаю огонь и без потерь отступаю.

Только дней через десяток, в то время как мы шагали рядом с ним по крупской дороге, Николетина в разговоре упомянул, что бывал и в Париже.

— В Париже! — воскликнул я. — Да расскажи же, человечище, каково там, что видал?

— А ничего особенного, город, вот и весь сказ: улицы, дома, транваи, как и в каждом городе.

— Ух, Париж, Париж! — восторженно продолжаю я. — Ну и как ты, подивился, а?

— Чему я там должен дивиться? — недоумевает он. — Будто я до этого в городах не бывал. Тоже мне, нашел невидаль — город, ах, боже мой!

— Да разве ты, разрази тебя гром, не видал высоченную Эйфелеву башню?

— Видал, ну так что? Сделали люди, только и всего. Люди и не то могут сделать, было б желание.

— Ох, какой же ты, братец! Ты бы не поразился, увидев океан, — укоризненно говорю я.

— С какой стати я должен удивляться океану, бывал я и на нем, когда в Аргентину ехал. То и дело рвало за борт, от качки всю душу наизнанку вывернуло.

— И ты не удивился этому пространству неба и воды?

— С чего бы мне этому удивляться? Не такой я дурак. Вода как вода, только вот пить нельзя, соленая.

Выдохся я и на сей раз, пытаясь хоть чем-нибудь удивить Николетину, и с того дня больше не приставал к нему, оставил его в покое.

«Этого в жизни ничем не удивишь», — заключил я про себя.

Не много времени утекло с тех пор, как я окончательно капитулировал перед нашим равнодушным Николетиной, и вот однажды мы получили задание перебазироваться из-под Грмеча в район Козары. Переход следовало совершить ночью, соблюдая меры предосторожности. Особые опасения вызывал один участок пути, возле железной дороги и шоссе, где на каждом шагу были укрепления и рыскали патрули.

— Как думаешь, Николетина, сможем пройти без боя? — допытываюсь я, а сам в темноте стараюсь держаться к нему поближе. Чувствую, стал он мне вроде бы дорог, будто мы с ним родня кровная.

— Коли не нарвемся на усташей или на немецкий танк в дозоре, то пройдем, — мудро отвечает Николетина и, наклонясь вперед, покачивает головой в такт шагу, как лошаденка, навьюченная тяжелым пулеметом.

— А может случиться, в засаде подстерегут, со мной такое раза два-три уже бывало, — снова дает о себе знать Николетина, а у меня мурашки ползут по спине и за каждым кустом мерещится немецкая колонна.

Николетина же знай себе мелет как ни в чем не бывало:

— Подкараулили нас в том самом месте, где будем нынче проходить, а мы…

— Нико, браток, а далеко ль до того места?

— Что это с тобой, малыш, уж не струхнул ли ты часом? — высказывает догадку Николетина. — Голос у тебя будто подрагивает. И не такой ты веселый, как раньше, когда про этого своего слона баял.

— Да нет, чего мне бояться! — защищаюсь я. — В нашей семье у всех от ночной влаги голос дрожит.

— Гляди ты, такого пока не слыхивал, — бормочет Николетина, и в голосе у него замечаю я что-то вроде тени удивления.

На рассвете мы достигли ближайших склонов Козары. Сразу отлегло от души, и я с облегчением вздохнул, будто скинул с плеч бронепоезд.

Когда же на одной ровной площадке мы стали располагаться на привал, то среди бойцов вдруг обнаружили маленькую сгорбленную старушонку с палочкой в руке.

— Ты откуда это, бабка, взялась посередь войска, забодай тебя комар? — зарычал на нее Николетина.

— Чтоб он тебя забодал, горлопана окаянного! Нет, вы только посмотрите на этого сукина сына! — вскипела старушенция и замахнулась на него своей палкой, в ответ на что наш Нико стал сниматься со всех своих позиций.

— Ого, вот так бабка, сразу серчать, а ведь я ее серьезно спрашиваю.

— Она ночью вела наш батальон. Это с ней мы так ловко проскользнули между укреплениями, — сказал кто-то.

Николетина от такого чуда рот раззявил, что твой экскаватор.

— Быть того не может! Неужто она провела отряд?

— Она, сынок, она, а то кто же, — назидательно подтвердила бабка.

От большого удивления Николетина стал вдруг выражаться реакционными церковными восклицаниями, подкрепляя их жестами:

— Боже правый и святая Петка, дайте мне на это чудо поглядеть своими грешными глазами. Бабуська и росточком-то с петуха, а ведь провела отряд мимо укреплений и засад! — И давай креститься. Потом отыскал взглядом меня. — Поди-ка сюда, философ, да глянь — чудо небывалое: бабушка, божий одуванчик, чуть дышит, а не робеет перед немецкой силой да перед бандюгами-усташами. Ты мне вот про что расскажи, это и есть чудо, а твой слон — можешь прицепить его себе на шляпу.

Разгорячившись, Николетина схватил старушонку под руки и как перышко поднял кверху.

— Эх, бабусенька ты наша родимая!

— Ой-ой, — заверещала бабка. — Опусти меня на землю, я бояжливая.

— Как это — бояжливая?! — Николетина аж глаза вытаращил от удивления.

— Да и как тут не испугаешься, сынок, коли ты меня на цельных два метра вверх подкинул. У меня, сынок, сердчишко-то настоящее заячье. Вот, к примеру, когда иду по мосту, от страха вниз на воду поглядеть не смею, прижмурюсь, чтоб голова не закружилась… А тут верзила этакий подымает меня под облака; да ведь я богу душу отдам, опуститься не успею.

— О черт подери, это вы слыхали? — поразился Нико. — Высоты боится, а сюда пропела отряд под пулеметами. Неужто за тобой мы ночью перебрались по мосту через Гомионицу, да еще в темень?

— Э-э, сынок, вела-то я наше родное войско, потому и забыла про мост и про пулеметы. Это одно, а вот ежели иду по своим делам, то совсем другое. Да кто же, сынок, будет про мост думать, когда за тобой цельный батальон партизан.

— О люди, люди, помри я вчера, не видать бы мне этого чуда! — изумился Николетина, а сам с бабки глаз не сводит.

— Ага, наконец-то и тебя хоть что-нибудь удивило, теперь мне и умереть не страшно! — злорадно вставил я.

— Отойди, ты, мудрослов, — укорил меня Никола и насмешливо добавил: — Подивился я еще давеча ночью, отчего это в вашем роду у всех голос дрожит от ночной влаги, особливо когда укрепления под боком.

И пока я, посрамленный, высматривал, куда бы мне шмыгнуть, за спиной слышался голос Николы:

— Он мне тут рассказывает вроде как невидальщину из бела света, а на нашей родной земле вот они — чудеса-то, на каждом шагу… Ну, заикнись ты мне еще хоть раз о слоне и каком-то там океане!..

Улепетывая от Нико, я снова наткнулся на старушку. Она собиралась в обратный путь, домой, и все беспокойно охала:

— Да как же я теперь по мосту-то пройду! Помру ведь от страха!

Релейная станция

Если где-нибудь устанавливали релейную станцию — партизанскую «почту», — всем становилось ясно: освобожденная территория крепнет. Тыловые штабы — это вроде бы гарантия для крестьянина: можно, мол, приниматься за свои обычные дела, но только когда начинает работать «реалка», мужички берутся за плуги и мотыги. Есть, значит, у наших связь с другими районами и боевыми бригадами, а враг отполз назад и отсиживается в городах да бункерах.

На пригорке над ручьем Калином спряталась в сливовой рощице одна из таких станций — самая ближняя к Грмечу. Разместили ее в хозяйственной постройке на большом крестьянском дворе, в нескольких шагах от огромного старого деревенского дома. Откуда бы, по эту сторону горной гряды, ни прибывал связной, прежде всего он попадал сюда. Приносит парень письма, радиограммы, культурно-просветительную литературу для молодежных ячеек, да и у самого полно новостей, словно воробьев на плетне, — Только слушай. Немало поколесил мальчонка по белу свету, навидался и командиров, и штабов — чего только не знает!

Начальник станции, хромой Душан, человек в годах, всю душу отдает своей работе. Умеет он утешить и горьких матерей, которые пришли узнать, нет ли весточки от сынов, сердечно поговорить с молодой женщиной, тоскующей по мужу, а сегодня вот успокаивает загрустившего старика — ушел его внук без спроса в бригаду и молчит, паршивец, ни звука.

— Словно дома у него пень старый остался — не дед. А, товарищ Душан?

— Э, дорогой мой старикан, сам знаешь — молодо-зелено. Наберется и он ума-разума, как потопает подольше по свету. Да вот оно, принесли почту — может, и для тебя что отыщем.

— А ну, Душан, погляди, дай бог тебе здоровья, может, мне и полегчает.

Душан подымается со своего места и кричит в открытую дверь: