В большой комнате просторного полупустого дома Шкундрича, что прилепился к самому откосу Грмеча, первым обосновался штаб отряда, а потом уж, как по проторенной дорожке, стали, сменяя друг друга, размещаться штабы отдельных партизанских батальонов, когда забрасывало их сюда переменчивое боевое счастье или поставленные командованием задачи. Время от времени здесь ночевали связные из других отрядов, юркие, смекалистые парни, а то неожиданно в неурочный час останавливалась целая рота, чтоб на заре так же поспешно исчезнуть под приглушенную ругань и скрип обоза.
Это была одна из тех старинных, грубо, но на совесть срубленных построек, на которых почти незаметны разрушительные действия времени и ненастья. Наоборот, кажется, что год от года они становятся все прочнее и все упрямее сопротивляются всякой непогоде и порче. Как только дом, выстроенный на сухой и каменистой почве, утратит свой изменчивый и преходящий блеск, бревна потемнеют и просохнут, он тотчас же сравнивается, сливается со своим окружением и стоит без изменений десятки лет. Каждая дверь приобретает свой особый скрип, по которому ее можно узнать даже во сне. Высокий порог в меру обшаркивается, всякая вещь находит свое постоянное место, на крыше вырастает низенькая, невзрачная поросль молодильника, и жизнь в доме течет однообразно и мирно, без непредвиденных скачков и излишней суеты.
Дом этот лет сорок назад построил Стево Шкундрич, переселенец из Лики, многосемейный член задруги, сохранивший по старой привычке склонность погреть руки на краже коней, волов или другого крупного скота. Потому, вероятно, и выселился он так высоко, на самый откос: вся окрестность как на ладони, а на случай опасности за спиной горы.
— А наш Стево не собирается, должно быть, на виду у всех хозяйничать, — полушутя, полусерьезно говаривали старики, тоже выходцы из Лики, посасывая свои огромные трубки и переглядываясь исподлобья, весело и с хитрецой, словно припоминая и свои давние грешки. Видно было, что они не слишком осуждают своего ловкого соседа. Каждый о себе думает, а гайдук как волк: что урвал, то и съел.
После короткого и призрачного благополучия, наступившего после первой мировой войны, когда «у каждой бабы была припрятана тыщонка», большая задруга Шкундричей начала быстро распадаться. Старший из трех братьев Шкундричей, залезший во время войны в долги, продал свою часть земли и переселился куда-то в Банат. Младший, беспутный пьяница, с юных лет скитался по свету и погиб в какой-то схватке с мусульманами из Каменграда. В полуопустевшем и затихшем доме Шкундричей остались средний брат, Перо, уже пожилой, разговорчивый и немного ребячливый, большой мастер выдергивать зубы, и его жена Миля, которую он всегда ласково звал «мамаша». Это была высокая, хорошо сохранившаяся женщина, спокойная и сдержанная, с выражением покорной и полускрытой печали в глазах, какую нередко можно заметить у бездетных женщин.
У Мили и Перо, никогда не имевших детей, постоянно жил кто-нибудь из близких родственников, чаще всего девочка, которую они и воспитывали вплоть до замужества. Когда же разукрашенные свадебные повозки, сопровождаемые пальбой и громыханием колес, отъезжали от дома, оставляя позади себя облачко пыли и просторный затихший дом, двое одиноких людей грустили денек-другой, а потом Миля первой приходила в себя и предлагала озабоченно и по-хозяйски, туго завязывая платок под подбородком:
— А что, Перо, не взять ли нам опять какую сиротку? Чего плакать-то?
— И правда, мамаша, приведи кого-нибудь, — соглашался Перо, не поднимая головы, ибо слезы капали в его открытую сумку со щипцами и клещами, которые он беспрестанно перебирал в такие дни, обманывая самого себя, будто ищет что-то.
А на следующий день в доме появлялась новая девчушка, застенчивая и растрепанная, и грустно осматривала просторные комнаты этого безмолвного дома. Перо опять становился веселым и разговорчивым, а спокойная и степенная Миля снова принималась за свои привычные дела.
Первые дни Восстания, кипучие и тревожные, двое пятидесятилетних людей встретили в полном замешательстве и растерянности. В то время как все сельские женщины и старики спешили укрыться в горах, спасая ребятишек и самые необходимые вещи, Миля и Перо столбом стояли у своих ворот, молча глядя на народное горе. Наконец, словно стыдясь и укоряя себя в чем-то, Миля проговорила:
— Вот видишь, Перо, каждый заботится о своих птенцах, страдает горемычный народ, а мы с тобой как две ледяшки. Что нам делать?.. Эх, если уж в такой беде нам только и заботы, что о собственной голове, так чего бояться, если мы и потеряем ее?
Сбитый с толку, расстроенный, ожидая и наставления, и последнего слова от своей рассудительной жены, Перо стоял под орехом, положа руку на неразлучную сумку, угрюмо глядел на людей, которые, запыхавшись, толпами спешили к ближнему лесистому откосу. Решительно, даже с какой-то гадливостью, схватила Миля объемистый узел, приготовленный на случай бегства, и в сердцах швырнула его обратно в дом.
— Перо, помоги-ка вон той женщине с узлами да веди ее с ребятишками сюда. Зачем ей в лес бежать с этакой мелюзгой, когда у нас она пока что будет в безопасности!
Маленькая рябая женщина, подавленная заботами и страхом, обремененная детьми и ношей, покорно вошла вслед за Перо в их пустой двор, беспрекословно позволила Миле снять с себя все сумки и узлы и, уже окончательно освободившись от груза, присела на поленницу и с удивлением осмотрелась усталыми глазами. Вид у нее был такой, словно она только что вернулась из лихорадочного забытья в мир обыденных вещей, людей и событий.
— Сестрица, неужели можно нам здесь остаться?
— Сиди знай, — успокоила Миля женщину, заботливо поправляя ей платок на голове, будто малому ребенку, который нуждается в помощи.
— Оставайся, горемычная, куда же тебе еще деваться, — добавил Перо, почувствовав необходимость сказать свое слово, и робко посмотрел на жену, будто спрашивая: так ли я сказал, мамаша?
Дней десять — пятнадцать во дворе у Мили кишмя кишели беженцы, с их подводами, воловьими упряжками и тюками. Наконец, после того как несколько вылазок усташей из города окончились неудачей, у подножия горы образовалась более или менее свободная территория, народ осмелел, ожил и начал возвращаться по домам. Опустел просторный двор, где остались только сенная труха, навоз да объедки.
— Вот и ушли от нас люди, мамаша.
— Конечно, ушли, Перо. Каждый торопится к своему очагу, — подавляя вздох, серьезно ответила Миля и, направляясь в дом, распорядилась: — Возьми-ка ты вон ту старую метлу да подмети двор, а мы с Марой приберем в доме. Как знать, время военное, теперь гости запросто приходят.
И в тот же вечер у Мили разместился штаб отряда, который все еще формировался — при страшной неразберихе, преодолевая отпор и недоверие многочисленных сельских повстанческих отрядов (в каждом селе был свой «отряд» из трех-четырех бойцов с винтовками и неорганизованной, галдящей толпы, вооруженной вилами). Четверо штабистов поселились в большой прохладной комнате с низким потолком на толстых перекладинах, а связные и охрана разместились кто где сумел: в просторной кухне, поближе к очагу, по чуланам и в старом амбаре, где в углах под крышей было полно пустых осиных гнезд.
Торжественная и слегка возгордившаяся оказанной ей честью, Миля до позднего вечера была на ногах, помогая гостям получше и поудобнее устроиться. Вытащила из сундука чистые простыни, перестелила постели, возле дверей повесила новое полотенце и помогла внести в комнату еще одну кровать, которая давно без употребления стояла на чердаке.
От ее Перо было куда меньше пользы. Он бродил по двору среди бойцов, все время приглядываясь к угрюмому пареньку, у которого болел зуб, не решаясь, однако, предложить свои услуги, так как ему никогда еще не приходилось иметь дело с солдатами.
Поздно ночью Мара, новая воспитанница Мили и Перо, взятая из бедной семьи, из глухой деревушки Глибае, боязливо спросила Милю, ворочаясь возле нее в постели:
— Тёть, а этот большой, весь такой блестящий, он что, король?
— Нет, дурочка, какой же он король! Это командир Петар, офицер, а король, кроха моя, удрал куда-то, — рассеянно отозвался Перо, у которого не выходил из головы боец с больным зубом.
— Нечего пустое болтать перед ребенком. Откуда тебе знать, кто и куда удрал, — укорила его осмотрительная Миля.
Новые гости, вернее, хозяева, распоряжались в доме по своему усмотрению, переставляя вещи для собственного удобства. Хорошо знакомый и давным-давно установленный порядок внезапно менялся. Все передвигалось со своих привычных мест, так что и сама Миля не могла толком разобраться в своем родном углу. В ней бунтовала аккуратная и рачительная хозяйка, и часто, разыскивая что-нибудь, она недовольно ворчала:
— И угораздит же их каждый раз засунуть, куда не нужно!
Но как только издали доносился глухой гул орудий, она сразу же приходила в себя и забывала о недовольстве, чувствуя, что это рука войны дотянулась до ее заброшенного домишки и перевернула в нем все вверх дном.
— Вон люди головы свои кладут, а я пекусь о каком-то топоре.
И Миля, у которой никто из родных не участвовал в борьбе, стала чувствовать себя в чем-то виноватой и словно бы в долгу перед командиром, перед бойцами, да и перед каждым в селе. Большой и спокойный командир Петар может, казалось ей, каждую минуту обернуться к ней, опустить руку с неизменной сигаретой и укоризненно спросить: «Что же это, мамаша, а? Все что-то отдают для нашей борьбы, а ты, как срубленная ветка, оторвалась от нас».
Терзаясь мыслью об этой своей вине, которая преследовала ее, словно нескончаемый кошмар, Миля старалась быть как можно полезней в штабе всем, от командира до связного. Она быстро распознала нрав, слабости и склонности каждого. И по вечерам, когда супруги подводили перед сном итог минувшему дню, она жаловалась Перо:
— Плохо у меня что-то ест командир, может, заболел, а может, заботы одолевают.