И Шоша в самом деле пришел, вернее, прошел мимо их дома в одно хмурое и холодное январское утро сорок третьего года, когда со всех сторон гремело Четвертое вражеское наступление и неприятель, в своем численном превосходстве, возникал из мрака и метели даже там, где его нельзя было ожидать.
Несколькими днями раньше Перо запряг старую послушную кобылу и повез в тыл раненых; Мара по собственной воле присоединилась к сельской молодежи, доставлявшей зерно для дивизии Славно Родича, и еще не вернулась, и Миля осталась в доме одна в ту, самую страшную пору.
По заброшенной лесной дороге ежедневно, и с каждым днем их становилось все больше, пробирались мимо ее дома беженцы, волоча санки с бесчисленными узелками и плачущими детьми. Казалось, что там, у подножия гор, исполинская нога разворотила огромный человеческий муравейник и растревоженные муравьи, черные и такие заметные на белом снегу, ползут, торопясь спасти остатки своего уничтоженного жилища.
К мощной и все усиливающейся артиллерийской и минометной канонаде, вырастающей откуда-то из-под земли, присоединялись уже явственно слышимые пулеметные очереди, которые приближались с двух противоположных направлений, двигаясь по главному шоссе. И чем ясней слышалась пулеметная трескотня, устрашающе отчетливая и близкая, тем вереница людей, торопливо и беспорядочно бежавшая из подгорных сел, становилась тоньше, пока однажды вечером не оборвалась совсем.
— Еще немного, и эти бандиты перехватят шоссе. Кто успел махнуть в горы — хорошо, завтра уж не полезешь с ребятишками под пулемет, — объяснил Миле один из сельских выборных, тщедушный и озабоченный мужичонка, который до последнего момента оставался в опустевшем селе, а теперь торопился в горы, «чтобы быть вместе со своими».
На заре по узкому ущелью меж двух занятых неприятелем утесов проскользнул дерзкий Шоша со штабом своей дивизии. Когда рассвело, по коротенькой колонне партизан на шоссе с ближайшей каменистой вершины застрочил пулемет, и бойцы поспешили укрыться за невысоким отрогом, поросшим чахлым орешником, что тянулся наискосок от шоссе. Последним остался на дороге командир Шоша. В шапке, нахлобученной по самые брови, в полушинели и низеньких немецких сапогах, легкий и подвижный, словно зверек, он презрительно оглянулся на последний пулеметный залп, когда пули просвистели прямо над его головой, и выругался с досадой.
— Пошел ты… знаешь куда! Орден в Боснии получишь, а пока вот тебе! — И, обернувшись к скале, спокойно, по-крестьянски показал кукиш.
Связной, рано поутру заскочивший к Миле обогреться, заслышав голоса, схватил автомат и метнулся к окну — посмотреть, что там. Пораженный, он едва выговорил:
— Вот он, Шоша!
— Господь с тобой, неужто он? — И, забыв о своей обычной сдержанности, Миля забегала по комнате, растерянная и взволнованная, будто ее застали врасплох долгожданные гости. Бросаясь из угла в угол, она с трудом разыскала старую куртку Перо и, натягивая ее на ходу, выбежала из дома.
Голова колонны уже миновала их двор, и было ясно, что к Миле никто не собирается заходить. Позади, немного в стороне, шагал Шоша, хмурый, суровый, но без всяких следов усталости на лице.
«Вот он, вот он! — догадалась Миля, не сводившая с него удивленного взгляда. Значит, вот он какой, этот прославленный «командир Козары», о котором распевают песни на каждой сходке и во всех отрядах. — В детстве, наверно, каждый день ему попадало», — заключила она, представляя себе, каким озорным, чумазым и беспокойным сорванцом был когда-то этот подтянутый и строгий мужчина, которого в одинаковой мере боялись и любили.
— А ты, бабка, дом сторожишь? — резко и насмешливо крикнул он, останавливаясь перед воротами.
— Что поделаешь, дружок, разбрелись мои кто куда, вот и поджидаю их теперь, чтоб им было где укрыться.
Шошин вестовой, смуглый и стройный паренек, подбежал и что-то шепнул ему на ухо. В ту же минуту Шоша улыбнулся и проговорил, словно извиняясь:
— А, так ты и есть та самая мамаша Миля? — И он с любопытством посмотрел на нее. — Ну, если уж каждому партизану родной матерью была, вынеси и Шоше водички, что ли, пересохло у меня в горле за эту ночь, пока ползли сквозь немцев.
Возвращая пустую чашку, он серьезно посоветовал ей:
— Смотри, уходи-ка ты отсюда поскорее, теперь не до шуточек. Видишь, мы отступаем, а они ничего тебе не простят, помни об этом.
— Вот и Шоша знает, что они мне этого не простят, с гордой улыбкой шептала Миля, провожая взглядом маленькую колонну, уже исчезавшую за старой буковой рощицей. — Эх, жаль, не случилось здесь моего Перо, рад бы и он был взглянуть на Шошу.
Еще, два дня провела Миля в полном одиночестве. От Перо и девочки не было ни слуху ни духу. Справа стрельба поднималась все выше, и уже совсем высоко в горах, громче самых мощных громовых ударов, грохотали взрывы гаубичных снарядов. Упорно и методически немцы, начав с шоссе, били по центральному партизанскому госпиталю.
На третий день, рано утром, к дому Мили подошла пестрая и суетлива.»: толпа вооруженных людей — четницкая группа поручика Мутича, который еще прошлой весной дезертировал из батальона Джурина, с десяток легионеров в немецкой форме и с ними одетый в штатское, но вооруженный револьвером учитель Бабич, перед самым наступлением сбежавший в Санский Мост.
Окружив двор со всех сторон, они с руганью ворвались в дом и, направив дула винтовок в лицо оторопевшей от неожиданности Мили, заорали:
— Кто у тебя, отвечай!
Перепуганные больше, чем она сама, они торопливо обшарили все углы и, наконец поняв, что дом пуст, осмелели и грубо вытолкали женщину на улицу:
— Выходи, старая сука! Сейчас узнаем, где эта банда кормится!
На Милю посыпались удары и пинки, и тогда страх ее исчез и превратился в огорчение, но не за себя лично, а за тех, кто так вот обходится с пожилой женщиной, которая по возрасту всем им могла быть матерью.
Широко расставив ноги, заложив руки за спину, опутанный ремнями и ремешками, Мутич смерил Милю с ног до головы злобным и недовольным взглядом, будто в чем-то неприятно разочарованный. Он ожидал встретить здоровенную, грубую и крикливую крестьянку, настоящего гайдука в юбке, а перед ним стояла самая обыкновенная, ничем не примечательная пожилая женщина, какую можно увидеть почти в каждом крестьянском доме. И больше всего обозлило его то, что женщина эта с поразительной очевидностью была похожа на его родную мать.
Ощущая раздражающий зуд на давно не бритых щеках, он сердито закусил губу и с гадливостью процедил:
— Так это ты и есть мамаша Миля? Вот уж никогда бы не подумал!
— От этого ода еще вредней и опаснее, — не глядя ни на кого, как бы между прочим, вставил учитель Бабич.
По голосу и поведению этого человека Миля поняла, что он здесь главный и самый опасный из тех, кто сегодня идет за Мутичем, и что единого его слова достаточно, чтобы лишить человека жизни.
— Так это ты кормишь партизанские штабы? — снова спросил Мутич, но словно бы с сомнением в голосе, словно все еще не верил в это и надеялся услышать отрицательный ответ.
— Кормила, — спокойно и просто, сама себе удивляясь, проговорила Миля.
— И Петара и Джурина кормила? — уже громче спросил Мутич, пристально вглядываясь ей в лицо.
— И Петара и Джурина! — совсем смело и твердо сказала старая женщина, чувствуя, как в груди у нее поднимается и растет что-то торжественное и волнующее, а Мутич почему-то отодвигается куда-то и расплывается.
Не ожидая, что дело примет такой оборот, четники подходили к группе, окружившей Милю и Мутича, и с любопытством рассматривали женщину. Даже Бабич выжидательно остановился в сторонке, бросая на нее быстрые и внимательные взгляды.
Глядя на толпу людей, сбившихся перед ней, Миля вдруг с ясностью ощутила, что это именно та, другая, вражеская сторона, а она, одна-одинешенька, полураздетая на таком морозе, представляет и защищает сторону Джурина, Шоши, Миланчича и всей партизанской армии. Взволнованная и гордая, не замечая больше, что стоит босиком на снегу, и даже забыв, где находится, Миля подумала: «Вот дошла и до меня очередь. Только бы не осрамиться».
До огорчения простым и обыденным показалось ей это последнее мгновение — голова долой и прощай жизнь. Ни страха, ни печали. Неужели так погибают?
— И Шошу кормила? — из бесконечной дали доносится до нее голос Мутича.
— И Шошу, — словно чужой, слышит она собственный голос.
— И Славко Родича? — настойчиво и злобно продолжает спрашивать кто-то, вероятно Мутич.
— И Славко Родича! — впервые в жизни солгала старая женщина, так как Славко она даже не видела.
— Тоже кормила? — рубил слова упорный голос, а кто-то перед ней, неуклюже и остервенело, стаскивал винтовку с плеча, и женщина смутно догадалась, что это делается из-за нее.
— Кормила, конечно, как мать своего сына.
Резкий сухой треск ожег ее горячим толчком и прервал дыхание. И люди, и дом, и утоптанный снег тяжело закачались, повернулись и рухнули куда-то вниз. В грохоте близких орудий над ней быстро темнело серое и пустое февральское небо…
Книги
I
— Цель — башня, третий этаж, крайнее окно слева! — отчетливо, нараспев скомандовал Раде Лукич, резко взмахнув рукой в направлении старой бихачской башни, метрах в восьмистах от них возвышавшейся над крутыми крышами домов.
— Цель — башня, третий этаж… — привычно вторил наводчик Стево Козарец, пристально глядя в ствол противотанкового орудия, потом аккуратно дослал в казенник длинный бронебойный снаряд и через плечо, потный и озабоченный, выжидающе посмотрел на командира Раде.
— Огонь!
Дернувшись, пушка оглушительно бабахнула, и все, затаив дыхание, несколько мгновений не спускали глаз с седой башни. Оттуда донесся глухой звук взрыва, потом из левого окна повалил дым.
— Ай да Стево! — облегченно выдохнул Раде. — Такого наводчика во всей Второй Краинской не сыскать.
Удостоившийся похвалы артиллерист вытер смуглое лицо, на какое-то мгновение зажмурился, поглаживая веки, улыбнулся, судя по всему, своим мыслям, и поднял на товарищей светлые, по-детски счастливые глаза.
— Эх, знали бы вы, какая пушка у меня была в прошлую войну! Жаль только, пальнуть не довелось ни разу! — посетовал он и рассеянно уставился на орудие, задумчивый, отсутствующий — впрямь старый мастер, давным-давно утерявший хороший инструмент, но и теперь не перестающий о нем жалеть.
— У Дубицы мы бросили всю батарею. Как вспомню, сердце кровью обливается.
Никто ему не ответил — в памяти каждого всплыло что-то свое, наболевшее. Артиллеристы молча смотрели на простиравшийся перед ними город, на окраинах которого, куда ни глянь, в сером и тихом осеннем небе поднимались густые, бесформенные клубы дыма. Пулеметная и винтовочная трескотня, изредка прерываемая глухими взрывами ручных гранат, усиливалась то в одном, то в другом конце города, чтобы несколько мгновений спустя почти прекратиться, точно в этот момент люди, находившиеся на улицах и в домах, невесть к чему внимательно прислушивались. Затем снова вызывающе давал о себе знать чей-то пулемет, и остальные, будто этого и ждали, принимались наперебой тараторить, доводя грохот битвы до предела. Тогда казалось, что даже пламя пожаров быстрее и яростнее пляшет на крышах домов.
— Вроде «станкача» с башни не слыхать, — опомнился первым командир и полез в карман за кисетом. — Дала ему наша «козочка» под зад.
— Что правда, то правда, — согласился грузный, неповоротливый артиллерист Джукан и пошел пересчитать оставшиеся снаряды. — Еще пять штук — и можем на пенсию.
— Ладно, мы им с утра семью снарядами два «максима» заткнули: на церкви и этот, на башне, — с удовольствием заметил наводчик Стево и взглянул на командира. — Товарищ Раде, а не убраться ли нам в холодок, пока не получили новое задание?
— Хорошо, поставьте ее вон там, за стеной, — кивнул командир в сторону какой-то заброшенной новостройки и сам, устало опустив плечи, направился в тень.
Едва они разместились за прочной нештукатуренной стеной с полуразвалившимися лесами, как над оставленной позицией низко просвистел вражеский снаряд и разорвался далеко позади, на склоне невысокого холма, усеянного бурыми лишаями ям, в которых брали песок.
— Поздно вы нас нащупали! — усмехнулся Стево и задорно посмотрел на Раде: — Ого, вот и еще один.
Второй снаряд рванул рядом с дорогой, засыпая пыльную колею темными кусками дерна, а третий вздыбил землю метрах в десяти перед стеной, вынудив поваров, растаскивавших с лесов доски, испуганно залечь.
— Эй, братва, будут еще такие гостинцы? — после краткой паузы оторопело спросил заросший густой щетиной повар Тополич, повернувшись к наводчику Стево, который спокойно сидел возле пушки, прислонившись к неровной степе.
— Могут садануть целой батареей, да еще залпом, — лукаво ухмыльнулся смуглолицый Козарец.
— С какой это стати? — озабоченно заморгал Тополич.
— Известное дело! Шарахнут из трех-четырех орудий сразу, какое-нибудь тебя уж наверняка достанет.
Тонолич замигал еще быстрее, будто не совсем понимая, о чем ему толкуют, потом, видно смирившись со злодейкой судьбой, обрекшей его на верную погибель, плюхнулся на землю у стены и запричитал:
— О люди, люди, черт меня дернул забраться с кухней на самую передовую. Тут у вас и костей не соберешь.
Откуда-то сбоку, из-за оставленных жителями домишек, вынырнул, направляясь к артиллеристам, заместитель командира Второй Краинской бригады — известный каждому бойцу, популярный в народе Джурин. На голову выше сопровождавших его вестовых, с праздничной улыбкой на румяном лице, он сердечно поздоровался с Раде.
— А-а, вот вы где! Честь вам и хвала за тот пулемет на башне — сидел у нас, как кость в горле.
— Это его наш Козарец снял, да так ловко, будто на колени снаряд уложил, — объяснил польщенный Раде.
— А мои кое-где уже прорвались к самой Уне, — не преминул похвастаться Джурин, и лицо его еще больше просветлело, поэтому нетрудно было догадаться, что он держал в мыслях и чему улыбался.
— Товарищ командир, как думаете, возьмем Бихач? — нерешительно подал голос Джукан, вылезая из-за пушки.
Самодовольно улыбаясь, Джурин смерил его взглядом и коротко кивнул, будто не имело смысла даже сомневаться в столь верном и само собой разумеющемся деле.
— Переночуйте здесь и держите связь со штабом второго батальона, а утром для вас найдется работа, — сказал он Раде и вместе с вестовыми направился в сторону моста через Уну, на подступах к которому в приближающихся сумерках разгорался ожесточенный бой.
— С таким ничего не стоит Бихач взять, — восхищенно произнес Джукан, великодушно протягивая наводчику недокуренную цигарку. — С ним я бы хоть на край света пошел.
Из впадин у подножия горы Плешевицы, цепляясь за перелески и разбросанные в низине заросли ивняка, превращая город в темную громаду, расползался сумрак. Пламенели пожары, взвивались ракеты, на мгновение выхватывая из тьмы призрачные, подрагивающие дома. Время от времени с едва видимой на фоне неба башни брызгали гроздья искр и тут же гасли высоко над Уной, словно какой-то глухонемой ребенок, не слыша стрельбы, забавлялся, разбрасывая пригоршни светлячков.
Бои за Бихач продолжались вторые сутки.
Орудийная прислуга уже давно спала вповалку на полу брошенной корчмы, а Раде все еще сидел на пороге, задумчиво глядя на темную махину города, грохочущую от стрельбы и кое-где освещенную пожарами.
Так вот он какой — Бихач, город его детства, сказочный город, полный книг.
Книги! Раде и теперь не может спокойно слушать, когда при нем говорят о книгах, в его воображении под чарующий шелест страниц оживает давняя, полузабытая страна детства. Мелькают листы, и перед глазами проходит мир таинственных вещей, причем у каждой страницы — свое особое, волнующее и пока незнакомое лицо. В то время как он, мальчуган, с замиранием сердца листает книгу, где-то на улице негромко и мягко поет сделанный из ивовой коры детский рожок, напоминая о том, что за бревенчатыми стенами его убежища — весенний солнечный день с распустившимися на деревьях почками и безмолвной игрой резвых рыбешек в прозрачной воде реки.
Это первое детское воспоминание, связанное с книгами, живет в нем поныне — неувядаемое, свежее, точно все это было не далее как вчера и с тех пор не прошли чередом долгие годы. Между нынешним днем и тем давним впечатлением не стояло время — незримый враг, неумолимо меняющий и размывающий самые дорогие сердцу воспоминания, раскрадывающий и подтачивающий человеческую жизнь. Не многие картины детства пощажены им от медленного разрушения. Что же касается этой, — чем больше времени проходило, тем сочнее и ярче становились ее краски, оживленные внутренним светом, вспыхнувшим тогда в сердце мальчугана.
II
Детство Раде прошло в благодатном краю, в маленькой деревеньке, окруженной лесистыми горами. Лишь с севера меж двумя склонами открывалось узкое ущелье, на дне которого шумела речка, извиваясь посреди деревни в зарослях ив. От дома Раде до берега тянулся засеянный пшеницей пологий склон с узкой каймой луга вдоль самого ивняка; сызмала это и составляло для паренька весь внешний мир.
Больше всего Раде привлекала граница этого царства — речка и ее ивовые дебри. Часто он целыми часами бродил среди старых ив, вокруг которых после весеннего разлива лежали сухие ветки вперемежку с пучками прошлогодней травы и мелкими водорослями. Он собирал на влажном берегу маленькие пестрые домики улиток, блестящие половинки раковин, гладко отшлифованную гальку или, склонившись над медленными водоворотами, подолгу наблюдал за неутомимой игрой юрких и веселых рыбок. Затерявшись в этом необычном мире, напоенном живительной влагой и все дальше манившем своей неизведанностью, он опаздывал к обеду, вызывая беспокойство вдовы матери, опасавшейся, как бы ее ребенок не утонул, играя у реки.
— Чудной какой-то, вылитый свояк будет, — с неудовольствием предрекал дядя, чувствуя, что не вырасти доброму хлебопашцу из этого своенравного ребенка.
Свояк, дядя мальчика по материнской линии, о нем Раде был наслышан немало, жил и учительствовал в небольшом городишке неподалеку от их деревни. Во время мировой войны его угнали в Арад, откуда он уже не вернулся. Перед самым началом войны дядя оставил у своей сестры, матери Раде, два короба с книгами, которые вплоть до восемнадцатого года простояли в старом хлеву, укрытые соломой. Когда война кончилась, хорошо сохранившиеся, лишь слегка попорченные мышами книги перенесли в чулан, пристроенный к задней стене просторного дома Лукичей.
Мальчонка часто вертелся возле этого всегда запертого чулана, пытаясь заглянуть внутрь через маленькое, пробитое под самой крышей оконце. А поскольку при этом он заслонял головой все пространство окна, в чулане становилось еще темнее, и мальчишке приходилось подолгу стоять, выжидая, пока глаза не привыкнут к полумраку. Постепенно он начинал различать ряд бутылок на узкой полке, старые глиняные кринки из-под молока, какой-то инструмент, а в самом дальнем углу — два больших короба, доверху набитых книгами.
Эти книги особенно привлекали мальчугана, разжигали его воображение. Вот уж где должно быть много интересного.
Однажды, приласкавшись к матери, он попросил:
— Мама, пусти меня в чулан поглядеть книги.
Мать вдруг посерьезнела, даже слегка отстранила его от себя.
— Как ты их увидел? Уж не забрался ли в чулан? — С грустью глядя вдаль через открытую дверь дома и не слыша объяснений сына, она задумчиво сказала: — Не тронь ты эти книги. Они одному человеку головы стоили.
— А чьи это книги, мама?
— Твоего дяди, сынок, — коротко ответила мать, поспешно встала и ушла куда-то по делу, будто опасаясь дальнейших расспросов.
Однажды весной, копаясь за изгородью возле старой клейкой бузины, мальчик вдруг увидел другого своего дядю, брата отца, — тот открывал старый чулан. Вобрав голову в плечи, дядя шагнул в низкий дверной проем, недолго пробыл внутри и воротился, держа под мышкой какой-то инструмент. Потом замкнул дверь и положил ключ на широкую балку, служившую опорой для крыши чулана.
Сердце мальчика готово было выскочить наружу, ноги от сильного волнения отказались повиноваться, и он, наперед зная за собой вину, ничего не видя вокруг, залег в низкую траву, опасаясь, как бы его случайно не обнаружили. Дождавшись, когда шаги удалились — вначале за дом, потом еще дальше — и когда наконец от дороги послышался дядин голос, он покинул свое укрытие и, обходя чулан стороной, вернулся в дом. Там мальчик с готовностью взялся перебирать фасоль, лишь бы никто не заметил его смятения. Только когда дядя, погоняя лошадей, под скрип и скрежет старой повозки отъехал от дома, он решился поднять взгляд от кастрюли с фасолью.
В течение дня мальчуган не раз поглядывал издали на чулан, не решаясь к нему подойти, а то, о чем он помышлял днем, привиделось во сне. Всю ночь ему грезилось, как он ищет этот злополучный ключ, отпирает им дверь, но потом все рушилось, исчезало, вдруг появлялся дядя и, что-то громко говоря, садился рядом с книгами. Чулан исчезал, и слышался лишь скрип удаляющейся повозки, груженной необычными ящиками, полными книг.
Однажды, когда мать понесла пахарям обед, напомнив Раде, чтобы он присмотрел за домом, мальчик с бешено колотящимся сердцем подбежал к чулану и, встав на цыпочки, принялся шарить рукой в темной щели под кровлей. От прикосновения к прохладному металлу у него перехватило дыхание, мурашки побежали по всему телу, и холодок волнения, проструившись по рукам, проник в самое сердце и сковал его хрупким ледком.
Испуганно щелкнул старый замок, предательски заскрипела на ржавых петлях рассохшаяся дверь, и мальчуган замер на пороге таинственного мира чулана. Это казалось продолжением сна, и, боясь как бы он не прервался на самом интересном месте, что уже не раз бывало по ночам, мальчик невольно шагнул вперед.
Лишь прикоснувшись к одной из книг, запыленной, в потрепанном переплете, он уверовал, что не спит. Слегка успокоившись, огляделся, взял самый толстый том и присел на опрокинутое деревянное корыто. С необъяснимым трепетом он раскрыл книгу наугад, где-то посередине, как обычно поступают люди, у которых она оказалась в руках впервые.
Это было старое загребское издание «Дон-Кихота» с многочисленными иллюстрациями художника Мануэля Ангела. Впиваясь глазами в рисунки, словно зачарованный, мальчик медленно и неумело переворачивал страницы, нехотя расставаясь с увиденной картинкой и замирая от счастья в предвкушении встречи с неведомым миром, который откроется перед ним на новом рисунке. И всюду, к большой своей радости, встречал он знакомых с первой картинки: сухопарого верзилу на коне и его добряка спутника верхом на муле. Долговязый напоминал ему Мартина Пеулича, высокого тощего крестьянина, что во время покоса часто проезжал мимо их двора на старой кобыле. Он останавливался под развесистой кривой яблоней, подтягивал косой ветви, приподнимаясь в веревочных стременах, рвал яблоки и быстро рассовывал по карманам. Толстяк с картинки тоже был похож на кого-то давно виденного и уже почти забытого, и вот теперь этот знакомый объявился; молчаливый и загадочный, он ехал на муле перед зачарованным мальчуганом.
Снизу, от речки, доносился мягкий, приглушенный расстоянием звук пастушьего рожка — единственное, что напоминало о существовании внешнего мира за стенами чулана. Рожок пел о теплом, залитом солнцем весеннем дне с зеленеющими ивами и яркими кустиками желтых цветов, распустившихся на южных склонах гор. В сознании мальчика помимо его желания мир книги сливался с реальностью, и он очутился в сказочной стране, полной тайн, где самое обычное соседствовало с удивительным — волнующе новыми краями и людьми.
С тех пор, какая бы на дворе ни была погода, стоило Раде взять в руки книгу, он мысленно переносился в незабываемый день, когда впервые к ней прикоснулся. Ее рисунки и строчки дышали незримой весной, слепившей глаза, и никто не подозревал, какие сияющие, светлые горизонты открываются перед этим пареньком, засмотревшимся в книгу.
Взволнованный, увлеченный этим новым миром, он забыл, что его могут застать в чулане и выбранить. Да и неужто после встречи с этими таинственными всадниками стоит придавать какое-то значение наказанию за отпертый чулан и разве такой проступок может повлечь за собой наказание?
Услышав зов вернувшейся с поля матери, он появился во дворе растерянный и смущенный, словно вдруг невесть откуда свалился на совершенно незнакомую землю.
— Что с тобой, Раде, уж не спал ли ты? — спросила мать.
— Спал, — машинально подтвердил он, а сам тер отвыкшие от яркого света глаза и медленно, нехотя приходил в себя, точно пробуждаясь от приятного сна.
Той весной Раде часто совершал тайные вылазки в страну дядиных книг и каждый раз возвращался, чувствуя себя преображенным и обогащенным. Мир вокруг него менялся, наполняясь новыми знакомыми. По вечерам, когда заросли ивняка окутывались сизой дымкой сумерек, мальчик чуть дыша наблюдал, как вдоль раскидистых ив неслышно движутся загадочные всадники, мечется страшная бабка-колдунья, преследуемая солдатом с длинной саблей и ранцем за плечами, как лукаво усмехается скрытый в ветвях могучего вяза бородатый старец.
Однажды, примчавшись с речки, вымокший под крупным, коротким дождем, Раде увидел в доме маленькую, злую, необычно одетую старуху. Растерянно суетились мать и неуклюжий усач-дядя, потчуя ее нехитрыми кушаньями, стоявшими на низком, покрытом пестрой скатертью столе.
Мальчик вздрогнул и остановился как вкопанный, забыв, где находится и откуда пришел. Догадка не заставила себя ждать: «Эта бабка из какой-то книги. Зачем она сюда явилась? Теперь наверняка случится что-нибудь плохое».
— Иди, дурачок, поцелуй тетку! — подтолкнула его мать, и Раде, растерянный, как на ходулях, двинулся к столу, медленно, нерешительно, будто его послали на тот свет.
Назавтра странная старуха, прихватив книги, укатила по дороге, петлявшей меж зеленых стен кустарника. Непонятная и надменная, какими, очевидно, и должны быть создания, приходящие из далекой неизвестности, не проронив ни слова, она безжалостно обобрала мальчишку и уехала в тряской повозке, даже ни разу не оглянувшись.
С тех пор старый чулан стал самым пустынным и тоскливым местом в мире. Заглянувшему тихим летним днем в узкое окно пареньку неприятно пахнуло в лицо пустотой и затхлостью. Один-одинешенек на этом свете, он поплелся в сад и улегся на землю возле поваленной изгороди под молодыми сливами, вокруг которых разрослись душистые ноготки. Вдали от чужих глаз он долго и безутешно плакал, стиснув в ладони несколько цветков. Между тем с севера, закрывая горизонт и гася краски, надвигались низкие, тяжелые облака; резко, как всегда перед дождем, пахли смятые ноготки. Засмотревшись на темно-синюю тучу, которую уже прочерчивали зигзаги молний, мальчик вслушивался в далекие глухие раскаты грома и, не вытирая слез, подставлял ветерку припухшее лицо. Ну и что! Пускай текут и высыхают слезы. Мир опустел. В нем не осталось ничего, кроме дальнего грома, детского горя и самого родного ему — грустного и резкого аромата ноготков, проникавшего глубоко в душу.
Он пришел в себя от близкого удара грома и крупных капель дождя, резко, наискось прошивавших редкие кроны слив. Вскочил почти обрадованно, освеженный холодящими струйками влаги, перепрыгнул через ограду и помчался по двору. Тяжелые капли гулко падали вокруг него и катились по земле, покрытые пленкой пыли. Недавняя боль ослабла, оставив в душе лишь осадок, но это уже не мешало мальчику. Исполненный радостного возбуждения, он смотрел, прижавшись носом к оконному стеклу, на серебристую завесу дождя, хлеставшего густую крону орехового дерева.
Скоро забывались большие и малые детские горести, но, когда бы он ни ощутил сильный аромат ноготков, он вспоминал отнятые строгой старухой книги, пустой чулан и прерывал на миг игру или начатую работу и задумчиво смотрел куда-то вдаль. А вдруг в один прекрасный день вернется злющая бабка и привезет ему книги или же чудес на этом свете не бывает?
В начальной школе мальчик получил новый букварь со слипшимися тонкими листами, но не обрадовался ему, как своим прежним книгам. Да и впрямь, эта неброская, чистенькая книжка стала непонятной причиной многих ученических бед и злоключений.
Уже в первый день, прежде чем раздать детям буквари, длинный учитель долго и строго рассказывал о том, как нужно его беречь, как следует обернуть в бумагу, осторожно листать и не загибать уголков, не чертить, не рисовать и так далее. В заключение он обратил особое внимание на то, что необходимо очень бережно обращаться с портретом короля, помещенным в самом начале книги.
Ученики принимали буквари со страхом, как особый вид наказания, даже не решались их раскрыть и посмотреть. А всего неделю спустя учитель застал Николу Лабуса, крупного смуглого парнишку, рисующим королю усы жирным синим карандашом. Возмущенный и растерянный учитель, пугая ребятню своим видом, тотчас позвал школьного служителя Джорджа, старого полуглухого личанина, и в его присутствии принялся отчитывать учеников. Их товарищ Никола Лабус (при этом он ткнул пальцем в сторону Николы, который растерянно и покорно стоял у доски) совершил преступление, оскорбив Его Величество и всю королевскую семью, за что ученика этого необходимо передать в жандармерию, а уж там пусть его судят.
— Да знаешь ли, несчастный, кто ты такой? — с трагическими нотками в голосе обратился учитель к Лабусу и, не дожидаясь ответа, выпалил: — Ты — изменник!
«Изменник» молчал как в рот воды набрал, тупо уставившись на черные школьные счеты, и то и дело машинально одергивал слишком тесные штаны, словно мучась в ожидании, когда же кончится этот урок, для его возраста слишком трудный.
Молча, деловито старый Джордже стянул с мальчугана штаны, перегнул его через стоявшую в переднем углу специально для наказаний «ослиную» парту, и учитель жестоко высек ослушника ивовым прутом. Сидевшие на своих местах бледные, испуганные ребятишки жались друг к другу и вздрагивали при каждом ударе, как если бы они сыпались на спины всех в классе.
В их забытую богом далекую деревеньку учитель был переведен за какую-то провинность из того самого местечка, где в свое время служил дядя, владелец книг, так полюбившихся Раде. Прослывший сплетником и доносчиком, учитель был известен среди товарищей под кличкой Богуненавистная рука. Это прозвище тянулось за ним еще с 1914 года, когда, будучи семинаристом, он произнес речь по поводу гибели в Сараеве эрцгерцога Франца Фердинанда, начав ее следующими словами:
— Богу ненавистная рука убила в Сараеве нашего любимого наследника престола…
Влача за собой, как хвост, привязчивую кличку и изо всех сил стараясь от нее избавиться, учитель тем не менее всюду подчеркивал свою преданность «нашей славной правящей династии». Оставаясь верным себе, после проделки Лабуса он направил вышестоящему лицу обширное уведомление о том, что он не преминул воспользоваться «этим неприятным случаем», дабы «преисполнил наших невинных деток любовью и преданностью к Его Величеству и всей нашей славной правящей династии».
«Преисполненный любви к Его Величеству», Никола Лабус в тот же день дал тягу из школы, и уже никто — ни угрозами, ни мольбами — не мог заставить мальчугана вернуться в ее стены. Каждый раз по пути в школу он отставал от ребят и прятался в лесу, ловко уходя от погонь и облав, что устраивал его отец, на которого власти грозили наложить штраф, если сын будет уклоняться от учебы.
Под вечер, когда школьники возвращались домой, Лабус обычно выскакивал из лесу и, держа в руке изодранный букварь, выставлял на обозрение портрет короля с выколотыми глазами, намалеванными усами и рогами и наказывал:
— Передайте учителю, что я поминаю его мамочку нехорошим словом. Пусть попробует придет в лес, тут мы и посмотрим, кто кого.
Раде восхищался Николой, ставшим в глазах ребят чуть ли не героем, они подолгу играли на лужайке перед лесом. А вечером, с отвращением и страхом он раскрывал свой букварь и неприязненно касался холодной поверхности королевского портрета. Этот незнакомец со странными кругляшками очков, взирающий перед собой рассеянно и враждебно, вызывал в нем тяжелое чувство.
Окончив начальную школу, Раде стал помогать дяде-поденщику. Ежегодно во время каникул к ним наезжал дядин старший сын, учившийся в бихачской гимназии. Шустрый, сообразительный парнишка удирал от тетки, чрезмерно его опекавшей и баловавшей, и вместе с Раде сгребал сено, возил снопы, а во время молотьбы, подражая отцу, покрикивал на лошадей, устало круживших по гумну.
Каждое воскресенье Бошко (так звали дядиного сына) вынимал из своего плоского чемодана разные книги, и мальчишки, укрывшись под ореховым деревом в глубине сада, весь день напролет читали, а потом взахлеб пересказывали друг другу прочитанное.
С наступлением лета Раде нетерпеливо дожидался приезда Бошко, уже заранее видя, как он достает из чемодана новые, незнакомые книги. А Бихач, откуда эти книги прибывали, стал для него желанным, почти сказочным городом, населенным героями прочитанных книг. Очевидно, там же, припрятанные в каком-нибудь домике, стояли и его первые книги, старые друзья, так безжалостно отнятые и увезенные теткой.
Поначалу Бошко привозил все больше романы Жюля Верна и другие книги о путешествиях, но потом, чаще и чаще, с видом заговорщика, тайком от окружающих, стал показывать Раде книжки, в которых говорилось о России, о страданиях трудового народа. Эти книги, потрепанные и замусоленные от многократного чтения, Бошко держал на коленях почти как святыню. Он рассказывал о мощи далекой России, которую наш король и господа ненавидят, даже запрещают говорить о ней.
Слушая его, Раде вспоминал школьные дни, злополучную проделку Николы с портретом короля и мысленно радовался, находя в словах Бошко вполне понятное оправдание враждебности, которую испытывал, глядя на высокомерного чужестранца, уставившегося с глянцевой картинки в букваре. Значит, это он ненавидит Россию и всех нас вместе с ней.
Бошко учился в седьмом классе, когда жандармы устроили налет на бихачскую гимназию. Они арестовали учителя Оскара Давичо и пятнадцать старшеклассников, в том числе и Бошко.
Однажды хмурые, насупленные жандармы побывали и в доме Лукичей, обшарили все с пола до потолка и укоризненно посоветовали матери:
— Пусть твой племянник сюда больше глаз не кажет, паршивец этакий. Все они там коммунисты. Имей в виду, бомбу хотели бросить в бихачскую церковь.
Потом, повернувшись к Раде, унтер-офицер смерил его с головы до пят уничтожающим взглядом:
— А ты, философ, учти, если я тебя хоть раз застану с книжкой в руках, поговорим иначе. Есть девчата, вечеринки, вот и развлекайся. На кой ляд поденщику книга? Из-за них теперь к стенке ставят и на каторгу гонят.
Когда жандармы все с тем же мрачным видом, шагая в ногу, удалились, дядька напустился на Раде:
— Говорил тебе, от чтения добра не жди. Чтоб в моем доме — ни одной книжки, будь то хоть самое евангелие!
Вот так и окончилось для Раде волнующее время приобщения к книгам, и замелькали дни — серые, безликие, чей однообразный бег лишь изредка прерывало появление какого-нибудь «календаря века» либо тонкого песенника с портретом бог весть чем прославившегося франта на обложке.
III
Откуда-то из ленивых плоских осенних облаков на город сочится мутный, невеселый рассвет. Он смахивает кисею мглы вначале с башен, крыш и немногочисленных деревьев, потом опускается ниже, раздвигая и очищая улицы. Рассвет этот наступает запоздало, нехотя, словно видит, что город давно уже пробудился, если вообще ложился спать, всю ночь напролет сотрясаемый взрывами и винтовочными выстрелами.
Еще не вполне проснувшийся Раде стоит в дверях старой корчмы, прислонившись к косяку, и смотрит на Бихач уже как на старого знакомого. Эта россыпь крыш, большей частью побуревших от времени, с вырывающимися кое-где клубами дыма или языками пламени, будто все еще скрывает какую-то необычную тайну, некогда будоражившую маленького Раде. Как знать, а вдруг откуда ни возьмись в конце пустынной, оцепеневшей улицы возникнут таинственные ездоки — толстяк и дылда, служивый с бабкой-колдуньей или почти стершийся в памяти волк Корторей, трусцой направляющийся в Ланскомский лес.
Но вместо появления героев детских книг где-то за ближайшей деревянной мечетью неожиданно загрохотали взрывы гранат, сопровождаемые бесшабашным и многоголосым:
— Вперед, Козара! Двум смертям не бывать — одной не миновать! За мной, Грмеч! Вперед, джуринцы!
Судя по всему, это бойцы Второй Краинской атаковали превращенные в укрепления дома, и громкие крики, с которыми они шли на штурм, сразу отрезвили Раде, напомнив ему о войне и воинских обязанностях.
Подтянув ремень, он пошел к своим артиллеристам, умывавшимся у колодца за корчмой.
— Слышишь, каково там, товарищ Раде? — встретил его Стево Козарец, вытирая какой-то тряпкой лицо. — Наши двинулись на мост. Теперь нам найдется работенка.
— Уж будьте спокойны! — коротко и весело согласился Раде и подошел к колодезному срубу.
Только под вечер, когда солнце уже садилось в низкую пелену дыма, закрывавшую горизонт, вызвали на подмогу противотанковую пушку. Предстояло ликвидировать огневую точку усташей, засевших в городской библиотеке, откуда их пулеметчики обстреливали подступы к большому бетонному мосту через Уну.
Раде установил свое орудие в сыром и тесном проулке между двумя мусульманскими домишками, откуда хорошо просматривалось заложенное кирпичом крайнее окно библиотеки с темным пятном амбразуры посередине. Целясь через ствол в окно, Стево чуть слышно бормотал:
— Ты смотри, как они оттуда шпарят, чтоб им пусто было!
— Черт возьми, если засекут нас раньше, чем по ним саданем… — обеспокоенно пробурчал Джукан, не спуская глаз с окна.
Политкомиссар бригады, высокий, худющий парень, из учителей, внимательно слушал возбужденную и сбивчивую речь Раде, почти не надеявшегося, что политком правильно его поймет:
— … Вот так-то, товарищ комиссар, нелегко мне будет открыть огонь… Говорят, в этом доме книг полно, целые горы, а по мне это все равно что себе в глаз палкой тыкать…
Политкомиссар участливо опустил руку на плечо Раде.
— А мне, товарищ Раде, думаешь, легко туда пушки поворачивать? Я с малолетства на книгах воспитывался. Но теперь, Раде, это уже не библиотека, а вражеский бункер, который придется без сожаления ликвидировать. Вот потом будут у нас книги и все остальное… Бункер это, Раде, а не библиотека!
— Твоя правда! — еле ворочая языком, согласился Раде.
— Видишь ли, — продолжал комиссар, — они укрылись среди книг, надеются свою шкуру спасти. Не жалеют ни книг, ни иных ценностей на этом свете… Скажи-ка, брат, а ты бы мог сделать себе из книг укрытие?
С трудом сдерживая клокотавшие в нем чувства, Раде молча смотрел на своих артиллеристов, а когда Стево сообщил о готовности к стрельбе, он стиснул зубы, почти зажмурился, точно ствол пушки был направлен ему в грудь, и команда непроизвольно сорвалась с его губ:
— Огонь!
Придя в себя после выстрела, от которого вздрогнули ветхие мусульманские домики и осколки штукатурки посыпались на орудийный расчет, Раде услышал одобрительное восклицание Джукана:
— Вот так Стево! Здорово ты его, в аккурат посередь окна!
После второго снаряда пулемет в библиотеке замолчал, и волна козарцев и грмечцев захлестнула широкий бетонный мост. На другом берегу, продвигаясь вдоль Уны, Третья Краинская бригада подавляла последние огневые точки врага на подступах к мосту.
Перешагивая через груды кирпича, вывороченные двери и трупы усташей, Раде добрался до городской библиотеки. Будто завороженный остановился он перед рядами застекленных шкафов, плотно уставленных книгами. Несмотря на то что некоторые шкафы были пробиты винтовочными пулями и засыпаны штукатуркой, стекла полопались, а зеленые двери читального зала, вырванные снарядом, провалились внутрь — все же среди книг, как на заброшенном погосте, царила стоическая тишина. Потерявшие от старости первоначальный цвет, запыленные, простоявшие на полках всю войну, эти книги, казалось, спокойно ожидали прихода новых, тихих и мирных времен, когда они снова смогут сказать свое вечно живое и занимательное слово.
«Так вот они где, эти самые книги, — думал Раде, окидывая взглядом ряды томов разной толщины. — Раскроешь ее, и она рассказывает неутомимо и тепло, не спрашивая, кто ты — чабан или большой господин. Смотришь на них — молчат, не возмущаются, не стреляют, а ведь стоит им зажечь человека, и он будет стрелять, головы не пожалеет, сгинет в Араде или на каторге».
Его размышления прервал политкомиссар бригады, с двумя вестовыми проходивший мимо библиотеки.
— А-а, книги осматриваешь, ищешь повреждения? Не беспокойся, кажется, все в порядке.
— Обошлось лучше, чем я думал, — бодро ответил Раде.
Комиссар вдруг что-то вспомнил:
— Слушай, Раде, даю тебе приятное задание. Чтобы эти книги не растащили, постереги их со своими артиллеристами до завтрашнего утра, а там видно будет. Ну как, согласен?
— Согласен, товарищ политкомиссар!
Будто желая загладить свою вину за обстрел библиотеки, Раде принялся подбирать вывалившиеся на пол книги и ставить их в шкафы. Постепенно это занятие успокоило его и снова возвратило в далекое детство, когда в таком же полутемном помещении он украдкой знакомился со своими первыми книгами. Вспомнил Бошко, по слухам воевавшего где-то в Лике, неловко улыбнулся и пробормотал, словно дядин сын был подле него:
— Вот видишь, я опять при книгах. Веришь ли, у меня сердце разрывалось, когда нужно было по ним из пушки ударить.
Поставив в шкаф последнюю книгу, Раде прошелся по пустынному зданию, которое уже тонуло во мраке, а потом, давя осколки стекла тяжелыми сапогами, направился распределить людей для охраны библиотеки и орудия, уже стоявшего во дворе.
Сам он заступил на пост в первую смену.
С автоматом на груди Раде стоял перед темным, безмолвным зданием и прислушивался к редким далеким выстрелам и окрикам соседних часовых. В окутанном темнотой городе не было заметно никаких признаков жизни. Долетевший с реки слабый порыв влажного ветерка принес осенний гнилой запах водорослей и заставил поежиться. Растворившийся во мгле город и затянутое тучами небо не отсвечивали на поверхности Уны ни единым бликом, и поэтому река полностью сливалась с окрестностями…
Заглядевшийся на город Раде время от времени вздрагивал и вспоминал, где находится: «Да ведь я охраняю библиотеку!» И еще крепче сжимал холодный автомат, горделиво выпрямлялся и напряженно всматривался во тьму. Ему чудилось, что этой ночью он охраняет свое детство, свои первые книги, полузабытых героев и двоюродного брата, Бошко. Попробовали бы теперь сунуться злая старуха или угрюмые жандармы и попытались его ограбить! Их встретил бы не тщедушный, пугливый мальчонка, а суровый, стойкий боец, который сумел бы защитить свою святыню.
А случись ему завтра погибнуть на пороге библиотеки — тотчас оживут герои прочитанных книг и займут его место в строю Второй Краинской бригады.