— Всего шесть, — ответил Пылаев.
— Маловато… Я их заберу.
Если до этого Лохвицкий не хотел вмешиваться со своими делами и терпеливо сидел возле печки, то теперь, услыхав категорическое заявление Валюженича, вскочил и предъявил наряд, выданный начштабом дивизии.
— Все орудия передаются в мое распоряжение, — отчеканил Валюженич.
— А с кем я разговариваю? — резко спросил Лохвицкий.
— Начальник артбригады. Имею соответствующее распоряжение, — сухо сказал Валюженич, расстегивая шинель.
Лохвицкий взглянул на бумагу, внизу которой зигзагом лежала знакомая размашистая подпись командарма.
— Вы служили, я слышал, в царской армии? — иронически напомнил Валюженич, пряча приказ обратно в карман френча. — Вам-то, коллега, надлежит помнить: приказ вышестоящего начальства — закон!
Лохвицкий прожил жизнь, ни разу не унижаясь в просьбах. Но сейчас, думая не о себе, а только о том, как остановить противника, он стал просить дать хотя бы два орудия.
Валюженича раздражала настойчивость упрямого старика. Будто он способен задержать армию Гайды, неотвратимо приближающуюся к городу! Кадровый офицер, наверняка дворянин — и такое странное рвение? И вдруг мелькнула мысль — не хитрит ли он? Не задумал ли «ревностный красный командир», как и сам Валюженич, перебежать к белым?
— А каково настроение военспецов в вашей дивизии? — решил прощупать его Валюженич. — Что греха таить, в каждом из нас косточка-то старорежимная.
— К сожалению, нашлись мерзавцы. Четверых из них поймали, расстреляли. Я председательствовал на суде.
Валюженич метнул на Лохвицкого колючий взгляд.
— Ни одного орудия дать нельзя. Выполняйте свой воинский долг.
И повернулся спиной, дав понять, что больше ни в какие объяснения вступать не намерен.
— 254-й полк выполнит его до конца! — торжественно произнес Лохвицкий и, нахлобучив папаху, четким шагом покинул комнату.
А Ляхин выругал себя, что давеча поскупился, не отдал полюбившемуся человеку все полфунта дневного хлебного пайка.
Прохор Пылаев опустил голову. Слушая, как командир полка выпрашивает у начальника артбригады пушки, думал: никудышный он управляющий! Не сумел вовремя разгадать подлую душонку Сенцова, уберечь неопытных рабочих от вредной заразы, не нашел ключика к сердцу Ростислава Леонидовича — и вот… Прохор чувствовал всю тяжесть своей вины. Это он заставил командира полка унижаться и просить то, что ему должен был дать не начальник артбригады, черствый канцелярский сухарь, а Прохор Пылаев, которому партия доверила управление заводом… Смешно получается. К бывшему офицеру не придерешься, а Прохору, большевику, счет предъявить можно — плохо работал. Будь его власть, он дал бы, не колеблясь, командиру полка не одно, а все шесть орудий! Но у Валюженича приказ, подписанный командармом. И, не поднимая глаз, Прохор велел Ляхину, который, покряхтывая, собирал с пола бумаги, проводить начальника артбригады в контору и составить акт на сдачу отремонтированных орудий.
— Всех? — будто не расслышал Ляхин.
— Всех!
В опустевшей приемной, казавшейся в сумерках еще просторнее, остались только Черноусов и Прохор. Прохор подошел к печке погреть поясницу. Ноющая, тупая боль, не прекращавшаяся весь день, к вечеру особенно ощутима. На стуле лежали ватные варежки, забытые командиром полка. Прохор взял их. Поношенные и заштопанные в нескольких местах, видно, не очень теплые. Но в такой лютый декабрьский мороз без них и совсем плохо.
Прохор повернулся к Черноусову, ожидая встретить строгий, осуждающий взгляд, но глаза Никиты теплились дружеской нежностью.
— Из бывших, а, по всему видать, сегодняшний, наш, — сказал Черноусов.
Зазвонил телефон. Прохор поднял трубку. В ней шипело, булькало и свистело, и сквозь противные звуки пробивался тонкий, не то мужской, не то женский голос. Прохор усиленно дул в трубку, встряхивая ее, стучал по мембране, кричал «завод слушает». Ничто не помогало. Он хотел бросить трубку, потеряв надежду разобрать, что же так настойчиво пытался кто-то сказать на другом конце провода, как вдруг адское клокотание стихло.
— Никита! — крикнул Прохор. — Записывай!
Черноусов подбежал к столу. Схватив ручку, стал торопливо записывать текст телефонограммы, которую громко диктовал Прохор, повторяя из слова в слово все, что медленно, по слогам, говорил ему дежурный горпарткома.
«Ввиду создавшейся непосредственной угрозы заводу со стороны частей Средне-Сибирского корпуса Пепеляева приказываю сформировать рабочий полк, подчиняющийся военному командованию. Командиром назначается товарищ Пылаев. Лиц, замеченных в умышленном создании паники или контрреволюционных действиях, расстреливать на месте. Горвоенком Окулов».
Склонившись над столом плечом к плечу, они еще раз прочитали наспех записанную телефонограмму. За спокойствием немногословного военного приказа ощущалась тревожная напряженность. Прохор и Черноусов поняли: наступили решающие часы! И хотя им лучше, чем многим, известна тяжесть положения, но в эти минуты хотелось верить: заводской поселок выстоит.
Вдруг за окнами громыхнуло. Задребезжали стекла. Они прислушались. Опять. Прохор и Черноусов переглянулись. Враг подошел к поселку.
8
Услыхав, как Прохор Пылаев в запальчивости выкрикнул, что забрали благочинного, Елистратов поспешил в город. Если арестован один из главарей заговора, опасность угрожает и ему! Необходимо скрыться.
Но возможно и другое (в это хотелось верить): благочинного арестовали за то, что, вопреки неоднократным предупреждениям, он в проповедях по-прежнему предавал анафеме безбожников в диавольском одеянии — черных кожаных куртках. Всю дорогу от вокзала до особняка доктора Любашова Елистратов напряженно всматривался в мглистость пустынных улиц — нет ли слежки.
На подоконник окна в доме Любашова ставилась зажженная лампа с зеленым абажуром. Это был условный знак: все благополучно и «преферанс» состоится. Сегодня заиндевевшие стекла отсвечивали, как и в прежние вечера, зеленым светом — цветом надежды.
Все в порядке, Любашов дома! Большевикам не удалось напасть на след заговора. Елистратов четыре раза нажал кнопку звонка. Калитка открылась, но перед ним оказался не доктор, а незнакомая дама. Елистратов отпрянул назад, но женщина схватила его за рукав.
— Заходите. Я супруга Никтопалиона Аркадьевича!
— А… он… сам… где?
— Дома. Но нездоров.
Никтопалион Аркадьевич лежал на диване с холодным компрессом на сердце. Ломберный столик не раскрыт, карты и карандаши не приготовлены. Никтопалиону Аркадьевичу явно не до преферанса.
Увидя Елистратова, он хотел приподняться, но, жалобно ахнув и прижав к груди мокрое полотенце, бессильно опустился обратно. Побелевшие губы и пухлые руки одинаково мелко дрожали. Он достал из-под подушки свернутую трубочкой бумажку.
— От благочинного, из тюрьмы, — заикаясь, прошептал доктор.
Елистратов схватил записку. Духовный пастырь предупреждал сообщников, что задержанный Дикопольский умер от разрыва сердца, не сказав ни одного слова, но письмо Дядюшки в лапах ЧК.
«Подобно Иову во чреве кита, томлюсь в темнице, — писал он. — Но дух мой тверд, ако кремень, и любые муки приму не дрогнув, как принимал их сын господний».
Елистратов верил: фанатик-благочинный ничего не скажет. Но осторожность необходима еще большая.
Елистратов убрал с подоконника лампу. Собираться здесь нельзя. Надо поскорее уходить.
Любашов по-бабьи всхлипывал:
— Если заберут меня — я погиб!.. Благочинному хорошо храбриться… Его не тронут… Побоятся гнева верующих… А меня… Обязательно расстреляют… Боюсь!
Елистратову было одинаково безразлично, поставят Любашова к стенке или он, как Дикопольский, умрет от страха. Но то, что Любашов на первом же допросе всех выдаст, — было бесспорно. Что же сделать, чтобы Любашова не арестовали? Взять с собой? С собой?! Нет! Брать Любашова глупо. Лишняя обуза.
Елистратов посмотрел на Любашова. Повернувшись на бок, со страдальческой гримасой, тот сосредоточенно отсчитывал капли лекарства, тяжело падавшие в рюмку. Да, иного выхода нет. Елистратов, не спуская глаз с морщинистого багрового затылка Любашова, вынул из заднего кармана вороненый браунинг…
Едва он отошел от калитки, вдали, из-за угла, показались вооруженные люди. Они быстро шли навстречу. Чекисты! Елистратов хотел повернуть обратно, но усилием воли заставил себя, не ускоряя шаг, продолжать идти им навстречу. Заворачивая в переулок, он оглянулся. Отряд остановился возле докторского особнячка.
На другой день по городу поползла страшная новость — чекисты зверски убили известного доктора Любашова, застрелив его больного в постели!
Сформированному добровольческому рабочему полку не пришлось грузиться в вагоны и совершать длительные переходы, чтобы попасть на фронт. Фронтом стала окраина заводского поселка.
Услышав о наборе в полк, Ляхин первым поспешил в ревком. Сняв очки и молодцевато подтянувшись, чтобы стать выше ростом, он прошел в комнату, где производилась запись.
Но уловка не удалась. В поселке хорошо знали Алексеича. Как он ни настаивал, как ни кипятился, ему отказали. Ляхин даже прихворнул от огорчения и собрался написать в Москву Якову Михайловичу Свердлову (поди, не забыл, помнит Пташку Певчую) про незаслуженную обиду.
Но, прикинув, что белые дойдут до поселка быстрее, чем жалоба до председателя ВЦИК, решил обратиться к Прохору. Командир полка может своей волей зачислить Алексеича в число бойцов.
Вернулся Ляхин от Прохора, примирившись с тем, что придется дышать одним воздухом с колчаковской контрой. «Для тебя и здесь делов хватит!» — сказал Прохор.
Прохору невольно припомнились далекие дни пятого года. Глубокая и крутая расселина, отделявшая поселок от города, помогла дружинникам обороняться от наступавшего врага. Теперь, наоборот, враг рвется к городу, и драться с ним придется, построив на улицах баррикады и превратив каждый дом в крепость. Это значит — подвергнуть поселок разрушению и погубить стариков, женщин и детей.