Суровые дни — страница 7 из 42

Но страшная катастрофа разразилась, когда к власти пришли большевики. В банке реквизировали частные вклады, и доктор Любашов потерял сорок тысяч! Было отчего возненавидеть «грабителей-товарищей» и их совдепы! А тут, вдобавок, сократилась обширная врачебная практика. Большинство богатых пациентов спешно покинули город, устремившись во Владивосток, а оттуда в Японию или Америку.

Среди немногих оставшихся был благочинный. Любашов навещал его регулярно. И если Никтопалион Аркадьевич как опытный терапевт умело лечил старческие недуги, то духовный отец не менее успешно врачевал душевные раны Любашова, внушая, что священный долг истого христианина бороться с исчадием сатанинским — Лениным и его слугами.

Так Никтопалион Аркадьевич стал участником контрреволюционного заговора. Теперь в его врачебном кабинете велась другая, запретная игра, более волнующая, чем академический преферанс, игра, ставка которой — власть.

На зеленое сукно ломберного столика, с расчерченной для конспирации пулькой, ложилась карта — план города. Заговорщики намечали, в каких местах лучше начать вооруженное выступление, тем самым облегчив генералу Пепеляеву занятие Перми. Отсюда исходили директивы агентам тревожить население слухами и небылицами, вербовать подкупом недовольных и обиженных, провокационной стрельбой сеять панику, убивать из-за угла советских работников и красноармейцев, портить, вредить, разрушать.

Последнее время к Любашову зачастил начальник отдела перевозок штаба Третьей армии Стогов.

Инженер-путеец, выходец из богатой московской семьи, он жаждал любыми путями очутиться за границей. Ради этого Стогов добровольно вступил в Красную Армию, чтобы при первом же удобном случае перебежать на сторону белых. Прикидываясь исполнительным службистом, Стогов втерся в доверие к начальству.

По своей должности он был в курсе всех продвижений воинских эшелонов. Для белого командования такой агент — сущий клад.

Благочинному поручили установить со Стоговым деловую связь. Нашелся и удобный предлог — освобождение лошадей епархии от мобилизации. Свидание состоялось. Узнав, что Стогов не умеет играть в преферанс, благочинный порекомендовал ему постичь эту премудрость у опытного преферансиста доктора Любашова.

К Любашову должен был прийти и полковник Елистратов.


Устроившись с помощью бухгалтера Любомирова в заводской конторе, Елистратов, не задерживаясь, поехал обратно в город разыскивать доктора Любашова.

Любашов жил недалеко от театра, который Елистратов, поднявшись от вокзала, узнал сразу.

Фонари на улицах не горели, но полковник быстро нашел нужный дом, прятавшийся за деревянным забором. Елистратов щелкнул зажигалкой. На калитке медная позеленевшая от времени дощечка с выгравированной надписью: «Врач Н. А. Любашов. Внутренние болезни». Рядом — кнопка звонка.

Калитку открыл сам Любашов.

— Мы вас ждем.

В кабинете Елистратов познакомился со Стоговым и Валюженичем, начальником артиллерийской бригады.

Если первого, несмотря на защитный френч и синие галифе, каждое суетливое движение выдавало как сугубо штатского человека, то во втором, даже если бы и не было на нем военной формы, по безукоризненной выправке, по энергичному сдержанному рукопожатию, по тому, как сидит — прямо, не касаясь спинки стула, — сразу угадывался кадровый офицер.

— Теперь нас полный квартет. — Любашов потер пухлые руки, словно вытирая их после умывания. — Можно приступить к делу. Начнем пулечку! — Он хихикнул. — С разбойником!

Елистратов сразу заговорил тоном человека, привыкшего командовать другими:

— Из Екатеринбурга получено письмо, подписанное, как и предыдущие, Дядюшкой. Нам настоятельно рекомендуют узнать, собираются ли большевики эвакуировать казенный завод. Если да, — приложить максимум усилий и помешать этому. Господа, необходимо договориться, что следует предпринять каждому из нас в этом направлении.

3

С первых дней наступления Гайды 29-я дивизия приняла на себя основной удар белых. Особенно тяжело приходилось Камышловскому полку. Полк, с боями, медленно, отходил вдоль горнозаводской железной дороги, теряя людей не только в боях, но и от лютых морозов.

Под станцией Выя тяжело ранили любимого командира полка Швельниса, и командование принял на себя начальник штаба бывший штабс-капитан царской армии Лохвицкий.

Наконец полк дошел до станции Азиатской, где, по расчетам Лохвицкого, должен был находиться штаб дивизии. Лохвицкий, не спавший все эти дни и державшийся на ногах огромным усилием воли, был уверен, что в Азиатской отведет потрепанный полк на отдых, в тыл. Но штаба дивизии в Азиатской не оказалось. Он выехал в сторону Чусовской.

Комендант станции вручил Лохвицкому ожидавшую его со вчерашнего вечера телефонограмму, подписанную начальником политотдела Мулиным. Мулин приказывал Камышловскому полку задержать белых, прикрыв отход остальных частей.

Соединившись по телефону со штабом дивизии, Лохвицкий долго объяснял Мулину, что люди обморожены, что в исправности только четыре орудия, что нужны подкрепления.

— Валентин Михайлович! Поймите… Это свыше человеческих возможностей… Что? Как вы сказали?..

Но ответа начальника политотдела Лохвицкий не услыхал. Связь с дивизией прервалась.

Совещание с комиссаром полка горновым Верх-Исетского завода Слаутиным длилось недолго. Комиссар считал: приказ надо выполнить.

Полк на три четверти был укомплектован екатеринбургскими рабочими, и комиссар не сомневался в их боевом духе. Оставляя родной город, каждый поклялся перед кумачовым знаменем: пока не вернется обратно — винтовку из рук не выпустит! И слово камышловцы держали свято. Даже сраженные насмерть сжимали винтовку окоченевшими пальцами.

Изучив прилегающую к станции гористую местность, Лохвицкий так распределил позиции между батальонами, чтобы встретить белых кинжальным огнем. Он понимал: измотанный в непрерывных боях, полк долго не продержится.

— Эх! Один бы свежий батальон! — с тоской думал Лохвицкий.

Но увы! Резерва ждать было неоткуда.

Вдали ухнули взрывы. Это подорвали мост, чтобы помешать белому бронепоезду подойти к станции. Вскоре на правом фланге застрочил пулемет. Потом второй. Третий… Перестрелка усиливалась. Белые пустили в ход артиллерию. Бой нарастал по всей линии камышловцев. Но орудия красных молчали. Снарядов мало, и Лохвицкий берег их для решающих минут.

Колчаковцы, уверенные, что полк полностью деморализован и неспособен к серьезному сопротивлению, попытались с ходу прорваться к станции, но, встретив меткий огонь, откатились.

Наступило затишье. Изредка раздавались одиночные выстрелы. Лохвицкого более всего страшило, что Редигер нащупает уязвимое место обороны — на стыке батальонов.

Вскоре началась повторная атака. Белые шли во весь рост, несколькими цепями.

Вдруг откуда-то сбоку (Лохвицкий даже не заметил, как они появились) выскочила сотня казаков и с диким криком, пришпорив маленьких лохматых лошадей, поскакала по твердому насту туда, где ее не мог встретить пулеметный огонь. Произошло то, чего опасался Лохвицкий. Казаки очутились в тылу камышловцев.

Вот он — конец! Лохвицкий знал: плен — это мучительная смерть. Генерал Редигер публично заявил, что посадит своего бывшего однокашника по кадетскому корпусу, а ныне красную сволочь Лохвицкого на кол для всенародного обозрения. Такого удовольствия Коко Редигеру Лохвицкий не доставит! Дудки! Он вынул наган и расстегнул полушубок.

Но что это? От станции, навстречу казачьей сотне, осадив ее на всем бешеном скаку, хлестанул ружейный залп. Деловито застучали длинные пулеметные очереди. На снегу зачернели неподвижные тела казаков. Заметались одинокие лошади. А кто-то во втором батальоне — умница! — догадался повернуть часть бойцов и встретил отступающую сотню метким огнем. Теперь казаки метались в смертельной западне, тщетно пытаясь вырваться.

Лохвицкий жил дружно со своим комиссаром. Но был у Лохвицкого порок, против которого яростно, но пока безуспешно боролся старый большевик Слаутин. Командир полка носил нательный золотой крестик. Но это полбеды. Пусть бы носил. Кроме Слаутина, ночевавшего с Лохвицким и ходившего с ним в баню, никто в полку этого не знал. Но, что хуже всего, комполка при всех случаях — радостных и печальных — осенял себя крестом!

Вот и сейчас: спрятав в кобуру наган, Лохвицкий снял мерлушковую офицерскую папаху и перекрестился.

— Благодарю тебя, господи!

Но благодарить надо было командира интернационального батальона, состоявшего из венгров, чехов, сербов и китайцев и также с тяжелыми боями отходившего к Перми. Командовал им Ференц Габор.

Лохвицкий обнял смуглого маленького Габора и, прослезившись (сказывались годы), ткнул в его небритые щеки свои пышные усы, покрытые сосульками.

Оказав помощь камышловцам, Габор, конечно, мог продолжать прерванный путь. Но, сразу поняв сложность обстановки, в которой очутились камышловцы, и посоветовавшись со своими помощниками — чехом Вошгликом и китайцем Лу Фаном, решил остаться и защищать Азиатскую, о чем и доложил Лохвицкому как своему новому командиру.


Четыре дня не могли колчаковцы взять станцию.

Четыре дня барон Редигер, кусая тонкие губы, читал на телеграфных лентах нецензурную брань Пепеляева.

Сибирский корпус no плану, утвержденному Колчаком, должен быть в Чусовском, крупном железнодорожном узле горнозаводского района, 9 декабря. Но на письменном столе в кабинете адмирала уже оторван листок календаря с цифрой «14», а Азиатская все еще в руках красных. Удачно начатое наступление, похожее на триумфальное шествие, срывалось.

— Виноваты вы! Четыре дня возиться с оборванцами?! Не жалейте геморроидальной задницы и сами пойдите в атаку! Это последний разговор, — выстукивал аппарат, повторяя слова Пепеляева.

Молокосос, получивший фуксом генеральские погоны, выскочка — так разговаривает со свитским генералом, носившим до революции флигель-адъютантские аксельбанты! И Редигер решил не позднее завтрашнего утра любой ценой, но овладеть проклятой станцией.