[8]. Спустя сто лет, в эпоху Уорхола (который, кстати, был одним из первых, кто признал значимость Зонтаг), присутствия человека на фотографии стало явно недостаточно. Когда фотографируют всех вокруг, слава превращается в «изображение», в двойника, в набор полученных идей, зачастую, но не всегда самых визуально выразительных. В набор идей, которые символизируют все то, что они символизируют настолько, что в конце концов уже перестает иметь значение, кто изображен на фотографии.
Зонтаг выросла под влиянием Голливуда, поэтому стремилась к признанию и «работала» над своим имиджем. Она ужасно расстраивалась, когда слышала эпитеты, которыми награждали ее изображение: «темная леди американской литературы» и «Манхэттенская Сибилла». Однажды Сьюзен призналась, что раньше надеялась, что «быть известным должно быть гораздо веселее и приятнее»[9]. Она постоянно предупреждала об опасности установления знака равенства между индивидом и его изображением, об обманчивости той склонности, которую человек может питать к тому или иному изображению индивида, а также о том, что изображения искажают и скрывают. Сьюзен понимала разницу между самим человеком и его внешним видом: фотографией, как представлением себя в качестве изображения, то есть метафоры.
В сборнике эссе «О фотографии» она писала о том, как легко в случае «выбора между жизнью и фотографией выбрать последнее». В «Заметках о кэмпе», то есть в эссе, благодаря которому она и приобрела скандальную известность, само слово «кэмп» являлось отражением этого феномена: «Кэмп видит все в кавычках. Не лампа, а «лампа», не женщина, а «женщина». Можно ли найти лучший пример кэмпа, чем отличия Сьюзен Зонтаг и «Сьюзен Зонтаг»?
Личный опыт помог Зонтаг понять разницу между добровольным позированием человека перед камерой и выставлением индивида без его согласия для вуайеристского наблюдения. «В каждом случае использования камеры заложена скрытая агрессия»[10]. (Можно констатировать некое подобие между турецкими экстремистами и оператором и его помощниками, направившими камеру на Сару Лею и Милдред.) «Камеру продают, как орудие хищника»[11].
Исходя из личного опыта, Зонтаг неоднократно ставила вопрос о том, что говорит изображение об изображенном на нем предмете. «Существует подходящая фотография объекта»[12], – писали о Зонтаг в заведенном на нее в ФБР личном деле. Но что можно считать «подходящей фотографией объекта» и для кого именно она может считаться «подходящей»? Что нового мы можем узнать о человеке – будь то знаменитость или усопшие родители, исходя «из набора фотографий»? В начале своей карьеры Зонтаг со скептицизмом задавалась этим вопросом. Изображение извращает правду путем создания видимой, но фальшивой близости, писала она. И что, в конце концов, мы можем узнать о Сьюзен Зонтаг, глядя на одноименную кэмп-икону «Сьюзен Зонтаг»?
Во времена Зонтаг разрыв между предметом и его восприятием стал предельно очевидным. Бесспорно, об этом разрыве писал еще Платон. Философы пытались найти изображение и язык, которые ничего не искажают. Например, в Средневековье евреи считали, что по причине царящей в мире несправедливости существует разделение субъекта и объекта, а также слов и их значений. Бальзак с большим недоверием относился к фотокамерам, считая, что те «оголяют» предмет съемки. Зонтаг писала, что фотография «расходует слои или пласты тела»[13]. Ярко выраженное отрицательное отношение Бальзака к фото указывает на то, что его интерес к этой проблеме объяснялся соображениями отнюдь не интеллектуального толка.
Точно так же, как и Бальзак, Зонтаг крайне эмоционально реагировала на фотографии и метафоры. Читая ее тексты, задумываешься, почему все, что связано с метафорой, с отношением предмета и его символа, имело для нее такое большое значение и почему она так эмоционально переживала это.
ПОЧЕМУ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, ДЛЯ МНОГИХ АБСТРАКТНОЕ ОТНОШЕНИЕ ЭПИСТЕМОЛОГИИ И ОНТОЛОГИИ СТАЛО ДЛЯ НЕЕ ВОПРОСОМ ЖИЗНИ И СМЕРТИ?
Je rêvedonc je suis / Я мечтаю, следовательно, существую.
Эта перефразированная цитата Декарта является первой строчкой первого романа Зонтаг[14]. Это первое предложение и единственное высказывание на иностранном языке бросается в глаза. Герой романа The Benefactor/«Благодетель» Ипполит отрекся от всех естественных амбиций: семьи, дружбы, секса, любви, денег и карьеры ради снов и мечтаний. Единственными реальными для него являются его собственные сны. Через сны Ипполит «хочет лучше понять самого себя и познать свои истинные чувства». «Мои сны интересны мне в качестве действий»[15].
Исходя из этой формулировки (только стиль, никакого содержания) сны Ипполита можно назвать квинтэссенцией кэмпа. Отрицание Зонтаг «чистой психологии» является отрицанием вопросов связи между сутью и стилем, по аналогии: между телом и душой, предметом и его изображением, реальностью и сном. В самом начале своей карьеры она писала о том, что сон является реальностью. В самой первой строчке своего первого произведения она заявила, что все мы являемся, по сути, своим собственным сном – воображением, умом, метафорой.
Такой подход не вяжется с представлениями о традиционном романе. Если мы не в состоянии узнать о людях ничего нового путем путешествия в мир их подсознательного, то зачем вообще писать об этих людях? Ипполит осознает существование этой проблемы, но уверяет читателя, что в такой постановке вопроса есть и свои плюсы. О своей любовнице, которую он продал в рабство, он говорит, что она, вероятно, «чувствовала, что я не испытывал к ней сильных романтических чувств». «Но мне хотелось бы, чтобы она поняла, как глубоко, хотя и обезличенно, я воспринимал ее в качестве олицетворения страсти к моим снам»[16]. Героя Зонтаг другой человек интересует исключительно без привязки к реальности, только как плод своего собственного воображения. В некотором смысле отношение героя соответствует определению писательницы понятия кэмп: «восприятие мира в качестве эстетического феномена»[17].
Однако мир вовсе не является эстетическим феноменом. Кроме воображения и снов существует определенная реальность. Зонтаг достаточно двусмысленно описывала свое отношение к мировоззрению Ипполита. «Меня привлекает кэмп, но точно так же он меня и отталкивает». Позднее она неоднократно говорила, что за описанием существует реальный предмет, реальное тело наравне с умом, в котором появляются мечты, и реальный человек, в отличие от своего изображения на фотографии. Уже в зрелом возрасте она утверждала, что одной из задач, стоящих перед литературой, является помощь в осознании того, что «на самом деле существуют другие, отличные от нас люди»[18].
И действительно, другие люди существуют.
Чтобы прийти к этому удивительному умозаключению, не требуется долгих размышлений. Но Зонтаг скорее отвергала реальность – саму реальность, а не ее метафору. С раннего возраста она знала, что реальность жестока, неприятна и лучше ее избегать. Будучи ребенком, она надеялась, что ее мама выйдет из алкогольного ступора, и мечтала жить на вершинах мистического Парнаса, а не на прозаической улочке в предместьях большого города. Усилием воли она хотела заглушить самую сильную боль – боль встречи со смертью, сначала со смертью отца, когда ей было пять лет, а потом, с самыми ужасными последствиями, и со своей смертью.
В одной из записных книжек 1970-х Зонтаг писала о «навязчивой теме вымышленной, инсцинированной смерти» в своих романах, кинокартинах и историях. «Мне кажется, что причиной этого является моя собственная реакция на папину смерть, – писала она. – Все было очень иллюзорно, у меня не было никаких доказательств того, что он мертв, и в течение многих лет я мечтала о том, что он позвонит в дверь»[19]. Отметив это, она снисходительно продолжает: «Давайте оставим эту тему». Но как ни крути, а от сложившихся в детстве привычек очень трудно избавиться, как бы человек хорошо ни понимал их причины.
Когда Зонтаг была ребенком, она пряталась от ужасов реальности, уходя в себя. Всю оставшуюся жизнь она пыталась выйти из «себя» и вернуться в реальность. Противоречия ума и тела испытывают многие, но для Зонтаг этот конфликт оказался проблемой эпического масштаба. «Голова отдельно от тела», – пишет она в своем дневнике. Она считала, что если ее тело не в состоянии танцевать или заниматься любовью, то она, по крайней мере, может выполнять умственные функции поддержания разговора. У Зонтаг не существовало полумер – она могла быть «ничтожеством» или «великой». Третьего не было дано. С одной стороны, «беспомощное (Да кто я, черт подери, такая… Помогите мне, будьте со мной терпеливыми…) чувство, что я фальшивка». С другой – «высокомерная нетерпимость» (презрение к окружающим по причине их интеллектуальной несостоятельности).
Со свойственным ей трудолюбием Зонтаг пыталась решить это противоречие. В ее сексуальной жизни есть элемент олимпийской настойчивости, с которым она пыталась выйти из своей головы и вернуться в тело. У каких еще американских женщины ее поколения было так много красивых и успешных любовников обоих полов? Однако, читая ее дневники, разговаривая с бывшими любовниками и любовницами, складывается ощущение того, что сексуальность Зонтаг шла от головы, свое собственное тело она воспринимала как что-то нереальное или как сосуд боли. «Мне всегда нравилось делать вид, что моего тела не существует, – писала она в дневнике. – И я делаю все это (катаюсь на лошадях, занимаюсь сексом и т. д.) без него»