Susan Sontag. Женщина, которая изменила культуру XX века — страница 31 из 136

[414]) Одновременно у Харриет в течение нескольких лет был бурный роман со шведским художником Свеном Блумбергом.

Но как только Харриет закончила отношения с Иэрн и Свеном, на ее горизонте снова появилась Сьюзен. Зонтаг отчаянно жаждала женской любви. В январе ее начала «снимать» «невысокая, разодетая в пух и прах блондинка». Сьюзен очень этому обрадовалась и призналась: «Мне она совершенно не нравилась, но все же как приятно быть дома, то есть оказаться в ситуации, когда мной интересуются не мужчины, а женщины»[415]. Харриет была первой большой любовью Сьюзен, и именно к ней Зонтаг пришла, когда пыталась начать новую жизнь.

ОДНАКО ЛЮБОВЬ СЬЮЗЕН НА ЭТОТ РАЗ БЫЛА НЕ ВЗАИМНА.

«Я не уверена в том, что хочу ее видеть», – призналась Харриет в своем дневнике перед приездом Сьюзен. После того как та приехала, Харриет писала: «Какая же она красотка! Но мне в ней многое не нравится… то, как она поет, фальшиво и как-то по-детски, как танцует, не попадая в ритм и с фальшивой сексуальностью… Бедняжка! Она меня совсем не привлекает, но, с другой стороны, она говорит, что любит меня, и именно это я сейчас и хочу слышать!»[416]

Каждая из женщин чувствовала себя недовольной своими прошлыми отношениями, и каждая стремилась получить то, что мог дать им партнер. Сьюзен мечтала о страсти, которую испытала с Харриет 10 годами ранее, Харриет мечтала об Ирэн. «Сьюзен слишком легко ранимая и неуверенная, и это мне не нравится, – писала Харриет. – Она кажется такой наивной. Ведет ли она себя искренне? Я что-то не очень верю тому, что она мне говорит». Словно в доказательство своей неискренности Сьюзен прочитала записи в дневнике Харриет и писала так: «Она дала мне резкую, нечестную и неприятную оценку, а в конце написала, что я ей вообще не нравлюсь, но моя страсть для нее приемлема и наши отношения возобновились в удобный для нее момент. Как же это больно, я возмущена и унижена»[417].

Сьюзен задалась вопросом, имела ли она право заглядывать в чужой дневник. «Ощущаю ли я чувство вины за то, что прочитала не предназначеное для моих глаз? – задает она вопрос и отвечает: Нет. Пожалуй, главный смысл дневника (в социальном смысле) в том, чтобы его записи тайком читали другие люди».

Это типичное рассуждение Сьюзен, находившей интеллектуальные оправдания для обоснования эмоциональной реакции, которой сама стыдилась. Однако если Сьюзен была не без греха, то и Харриет поступала по отношению к Зонтаг не самым лучшим образом. Харриет находила основания для продолжения романа, даже когда чувствовала, что отношения со Сьюзен пора заканчивать. Харриет задолго до Сьюзен поняла, что их отношения зашли в тупик, и единственное чувство, которое возникает от чтения сделанных в то время записей в дневниках этих женщин, – это чувство отчаяния.


В личной жизни Сьюзен было много проблем, поэтому в то время она очень мало писала о своих впечатлениях о Франции. Она практически не говорила по-французски, оставила Давида и Филипа, бросила Гарвард и Оксфорд. Сьюзен сразу поняла, что Харриет не сможет заменить ей Филипа, а также и то, что она отдаляется от карьерной деятельности, к которой шла почти десять лет, и пока не нашла новой сферы профессионального развития. Она оставила мужа и бросила учебу. С одной стороны, это можно назвать освобождением, но, с другой стороны, это было чревато безденежьем и безуспешностью. Спустя несколько дней после приезда во Францию она писала: «ratés, неудачники-интеллектуалы (писатели, художники, будущие кандидаты наук). Люди, наподобие Сэма Волфенштайна с его хромотой, чемоданчиком, пустыми днями, пристрастием к кинофильмам, копеечной экономией, стервятничеством и побирательством, семейным гнездом, больше похожим на пустыню, от которого тот бежит, все это меня пугает»[418].

В городе было много таких ratés. Эти люди обитали в районе Левого берега, между Сорбонной и кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Многие из тех, кого Сьюзен встретила в те месяцы, будут играть большую роль в ее жизни, а части из них суждено стать теми самыми неудачниками, присоединиться к числу которых так боялась Сьюзен.

Среди новых знакомых оказалась бывшая на 10 лет старше Сьюзен Аннетт Михелсон. Она уже жила в Париже несколько лет, работала арт-критиком в International Herald Tribune и вращалась в творческих кругах. Ее партнер, Бернард Фрехтман, переводил для американских издательств книги Жана Жене. Михелсон была знакома с Жаном-Полем Сартром и Симоной де Бовуар и в 1953 году перевела ее книгу «Должны ли мы сжечь де Сада?». Все они собирались в Café de Flore и вели интеллектуальные дискуссии, которые Сьюзен показались гораздо более интересными, чем холодная академичность оксфордских бесед. Михелсон и ее окружение дали Зонтаг пример того, как надо жить. «Я понимаю, – писала Сьюзен спустя несколько лет, – насколько важным для меня оказался Сартр. Он стал примером для подражания – какая прозрачная логичность, какое богатство, какие знания. И плохой вкус»[419].

В ФЕВРАЛЕ ЧЕРЕЗ АННЕТТ СЬЮЗЕН В ДОМЕ ФИЛОСОФА ЖАНА ВАЛЯ НА УЛИЦЕ LE PELETIER ПОЗНАКОМИЛАСЬ С САРТРОМ.

Зонтаг подробно описала квартиру и обстановку – мебель из Северной Африки, библиотеку в 10 000 книг, тунисскую красавицу-жену Валя, которая была моложе мужа на 30 лет[420]. Это был мир, настолько далекий от того, в котором выросли Сьюзен и Аннетт, что для того, чтобы в него приняли, надо было адаптироваться. При этом многие соглашались с тем, что Аннетт в процессе этой «адаптации» заходила слишком далеко. (Из уст еврейской девочки, выросшей в Бруклине, безупречный британский акцент был, согласитесь, перебором.) Тем не менее все, знавшие Аннетт в Париже, считали ее талантливой, а Сьюзен была от нее без ума. «Сначала Сьюзен была ее почитателем, – говорил Стивен Кох, который близко знал их обеих. – Она была под большим впечатлением от Аннетт, а Аннетт восхищалась Сьюзен»[421].

Сьюзен очень удивил круг интересов Аннетт. Зонтаг получила традиционное образование, что означало воспитание некоторой неприязни по отношению к немцам. Но если Германия и проиграла войну, престиж немецкой культуры нисколько не уменьшился. В таких вузах, как Чикагский университет и Гарвард, преподаватели оставались под влиянием Фрейда, Маркса (и их последователей). Большую роль и влияние имели и современные немецкие мыслители: Манн, Адорно, Маркузе и Штраусс. Этих людей «совершенно не интересовала послевоенная континентальная культура», как выразился Кох, что фактически означало культуру Франции.

Однако французскую культуру было сложно игнорировать. В экономическом смысле Франция понесла гораздо меньше убытков, чем Англия. Французских писателей не интересовала беспочвенная заумь, а занимали большие человеческие вопросы, возникшие после нацистской оккупации, и переработка богатого французского наследия времен Просвещения. Во Франции на английском языке печатали многие великие модернистские произведения – Генри Миллера, Джеймса Джойса, Сэмюэля Беккета, Владимира Набокова, которые, на минутку, были запрещены в основных англоговорящих странах. Французские философы – Жене, Бовуар, Сартр и Камю – были одними из самых влиятельных в мире (и Сьюзен о них напишет). Кроме этого – во Франции была впечатляющая школа кинематографии, сложившаяся вокруг режиссеров Годара, Рене и Брессона. Англо-саксонские академические круги такое кино не воспринимали всерьез.

А вот Аннетт Михелсон относилась к французскому кино очень серьезно. «Аннетт с большой любовью относилась и к Сьюзен, – говорил режиссер Ноэль Бурх, крутивший тайный роман с Аннетт, когда все знали, что та живет с Фрехтманом. – Но Сьюзен обожала Аннетт в еще большей степени»[422]. У Аннетт было одно качество, которого недоставало Сьюзен и о котором она прекрасно знала. Наметанный глаз. «В целом она лучше чувствовала искусство, чем Сьюзен, – говорил Кох. – У нее был настоящий критический взгляд. Аннетт очень впечатлила меня своим пониманием искусства, а вот с Сьюзен ничего подобного не происходило. Я начал понимать, что такое гиперчувствительность к искусству и как превращать ее в язык».

Сложно представить, что Зонтаг плохо воспринимала искусство и была к нему нечувствительна, однако многие ее знакомые того периода утверждали, что это было именно так[423]. В Лос-Анджелесе Меррилл Родин заметил, что Сьюзен очень тонко воспринимает музыку. Однако, возможно, от внутренней неуверенности, за педантичным многословием Зонтаг скрывала свою эмоциональную реакцию. «Она с ума меня сведет, – писала Харриет в апреле 58-го, – своими длиннющими научными объяснениями, без которых можно элементарно все понять, если у тебя есть такие уши и глаза, как у Ирэн [Форнес]. В Prado она пустилась в длинный монолог о Босхе и ни к селу ни к городу закончила утверждением о том, что женщины являются оплотом церкви. Ее содранные из учебников тексты просто невыносимы!»[424]

Сьюзен выросла, стараясь «одновременно видеть и не видеть», и видение ей всегда давалось с большим усилием. Что-то в ее душе этому противилось. «Она запрещала Давиду смотреть из окна автобуса или поезда во время их совместных путешествий, – рассказывала одна из девушек Давида Джоанна Робертсон. – Она утверждала, что, чтобы понять место, Давид должен услышать о нем, узнать факты и познакомиться с историей, а гляденье в окно ничего хорошего не даст. Она сама никогда не смотрела в окно во время подобных путешествий. И всегда много вещала о местах, в которых мы были или в которые едем, но у нее никогда не возникало любопытства просто посмотреть на них». Давид рассказал Джоанне о том, как он, будучи мальчиком, был в Лондоне и, глядя в окно, пытался понять новую страну, но Сьюзен все время одергивала его. К концу жизни, когда они втроем ехали в поезде, Сьюзен решительно смотрела вперед. «Мы с Давидом перемигнулись, чтобы напомнить друг другу о внутренней шутке, что она отказывается смотреть и воспринимать увиденное. Вокруг нее много чего происходит. Но она не хочет устанавливать с этим связь»