[645] – вопрошала она в дневнике.
Иногда ее проекты «самореформации» казались окружающим довольно странными. Например, Ева запомнила возмущение Сьюзен тем, что той не нравятся морепродукты, потому что любые недовольства по поводу таких личных предпочтений являются просто смешными. А вот Сьюзен нравилась экзотическая еда. Во время первой встречи со Стивеном Кохом она пыталась удивить его своим экзотическим выбором и съела вонючие «столетние яйца», которые в Китае считаются деликатесом. Когда она была в Марокко вместе со своей подружкой Николь Стефани, то удивила элегантную француженку тем, что ела облепленных мухами улиток, купленных прямо у продавца на рынке[646]. Она любила требуху и вместе с Иосифом Бродским уплела порцию куриных лапок, после чего они вдвоем с поэтом бежали за разъезжавшей по китайскому ресторану девушкой с тележкой, чтобы заказать еще[647]. Один из знакомых Сьюзен писал о том, что «с ужасом» смотрел на то, как она ест. «Мне нравится экспериментальная еда», – говорила она Коху.
В дневниках Сьюзен упоминала, что считает своим недостатком отсутствие внимательного отношения ко вкусам других людей. Она писала, что была «возмущена физической брезгливостью Сьюзен (Таубес) и Евы». Зонтаг настаивала на своем «показном аппетите – реальном стремлении – есть экзотическую и «омерзительную» еду = стремлении заявить об отрицании брезгливости. Контраргумент, так сказать»[648]. Для Сьюзен это был способ, которым она пыталась отделить себя от своей привередливой матери. «Проверю себя – я морщусь? (реакция на привередливость моей матери (в еде)»[649]. Ее возмущало все то, что напоминало в Еве о Милдред: «У моей матери были красивые вещи (китайская мебель), но ей было все равно, и она об этом не заботилась. Ева равнодушно относится к творчеству Клейста и не хочет покупать сборник его лучших произведений»[650].
При таком отторжении матери Сьюзен оказалась на нее страшно похожей. В дневниках, опубликованных после смерти Зонтаг, Левина поразила одна написанная в 62-м фраза: «Я не была ребенком своей матери – я была ее подданной, компаньоном, другом, супругом»[651]. А удивился Левин потому, что практически такими же словами она ответила ему, когда вскоре после их написания он попытался обсудить с ней один щекотливый вопрос. «Сьюзен, ты уверена в том, что надо обращаться с Давидом так, как ты это делаешь?» – спросил Левин. «Я не понимаю, – отвечала она. – Давид – мой брат, мой любовник, мой отец, мой сын». Левин понял, что на это и возразить-то нечего. Он просто подумал: «Мальчика ждут большие неприятности»[652].
Сьюзен была еще молода (ей было чуть за 30), а Давид уже был подростком. То, как она воспитывала сына, уже давно волновало ее близких друзей. «Ирэн ревновала к Давиду, потому что это была та часть моей жизни, которой она не могла управлять», – писала Сьюзен в августе 1965 года. «Одно я знаю совершенно точно – если бы у меня не было Давида, я бы уже давно покончила жизнь самоубийством»[653]. Эта фраза очень похожа на жалобу Милдред о том, что без Сьюзен она бы умерла. Ирэн, точно так же как и Левин, не стремилась «управлять» отношениями Сьюзен с сыном. Ирэн считала, что та уделяет сыну слишком мало внимания и позволяет ему слишком многое, и говорила об этом Зонтаг.
Точно такого же мнения придерживалась и Ева. «Он был знаковым ребенком, и ему приходилось подстраиваться под любые обстоятельства и пространства, в которых он оказывался, – говорила она. – Мне кажется, она недодала ему много любви и внимания». Мальчика назвали в честь идеала красоты эпохи Ренессанса и «поместили в пространство, где не было других детей. Он должен был поддерживать с ней интеллектуальные беседы. Ее не было рядом, когда ему это было необходимо, но в педагогическом смысле она была к нему очень требовательной». Зонтаг запретила сыну читать детскую литературу, вместо которой дала ему Вольтера и Гомера. «Она постоянно очень много от него требовала. Он должен был интеллектуально развиваться, чтобы быть ей ровней».
Тут мы наблюдаем стереотип, заложенный еще в те времена, когда Сьюзен заставляла младшую и еще несмышленую сестру выучить наизусть столицы всех штатов. Позднее Зонтаг настаивала на том, чтобы больная дислексией Ирэн больше читала, еще позднее выговаривала Энни Лейбовиц за то, что та не знакома с творчеством Бальзака. Давид был единственным и полностью зависящим от нее ребенком, к которому у нее были не по-детски высокие требования. Окружающие говорили, что то, что Зонтаг считала похвалой и мотивацией, было для ребенка тяжелой обузой. Все сходились на том, что Давид умный мальчик, а был ли он, как выражалась его мать, «вторым по гениальности умом своего поколения»?[654] «Мне все это казалось ужасным, – рассказывала Ева о воспитании Давида. – Но она считала себя лучшей матерью на свете».
Завышенные ожидания плохо сказывались на психике ребенка. В возрасте 11 лет, читая «Войну и мир», Давид сокрушался, что «никогда не сможет писать так хорошо»[655]. В 13 лет он много читал о Ихэтуаньском восстании в Китае и Альбигойском крестовом походе[656]. Когда однажды Фред Тьютен зашел в гости к Сьюзен, дверь ему открыл Давид. Сьюзен одевалась. «Как дела?» – спросил мальчика Тьютен. «Я пишу роман об испанской гражданской войне», – ответил Давид. Тьютен хотел рассмеяться, но вместо этого спросил, читал ли тот книгу Хью Томаса об этой войне. «Конечно», – ответил мальчик[657]. Мальчик действительно был развит не по годам, но то, как об этом писала пресса, отражает желание Сьюзен показать, что ее сын является великим интеллектуалом и продолжением ее самой. Впрочем, в отличие от своей матери Давид не стремился блеснуть знаниями, в особенности в школьные годы. «Он никогда не хотел, чтобы окружающие в первую очередь обращали внимание на его ум»[658], – говорил один его друзей.
Когда Давид был маленьким, он жаждал внимания своей странствующей матери. «Из бумажных стаканчиков и нитки она сделала телефон, – говорил Итан Таубес, сын Якоба и Сьюзен. – Она сказала: «Протяни нитку из своей комнаты в мою, чтобы знать, что я у себя. И тогда у тебя не будет ночных кошмаров»[659]. Но она далеко не всегда была в своей комнате, даже когда никуда не уезжала и не была в любовных отношениях. Однажды она рассказала Левину, что собирается забирать сына, навещавшего школьного приятеля, и его крайне удивило, что Зонтаг неожиданно проявила материнские чувства.
«Это не Сьюзен. Почему она идет забирать своего сына? Я ничего не сказал. Вернувшись, она положила Давида в кровать и потом сказала: «Ты представляешь? Он был у приятеля в здании Дакота. Я постучала в дверь». И тут я понял, почему она сама пошла за сыном. Она хотела оказаться внутри фешенебельного здания Дакота. Так вот, она постучала, и кто же открыл дверь? Конечно, она знала, кто ее откроет. Лорен Бэколл»[660].
Ева «любила Давида. Мне казалось, что у него очень доброе сердце». (Потом она добавила: «Он сам не стал бы так себя описывать».) Сьюзен часто повторяла, что когда ее сын рос, то спал на сваленных в кучу пальто на вечеринках. Левину показалось любопытным не то, что она таскала сына по вечеринкам, а то, что «она сделала эту историю частью своего личного эпоса, считала, что это интересная деталь, и ее эксплуатировала».
Сьюзен была уверена, что открывает сыну преимущества культурной жизни, то, чего ей в свое время так недоставало. В эмоциональном смысле ее собственное детство и детство ее сына были одинаковы. Как она, так и Давид выросли без отца. Милдред часто оставляла дочерей, уезжая, Сьюзен тоже часто уезжала. Даже когда Милдред была дома, то занималась своими драмами, не обращая внимания на дочерей, точно так же Сьюзен вела себя по отношению к своему сыну. Удивительно, что во всех ее дневниках Давид упоминается около ста раз.
Милдред показывала дочери, что та ей нужна, только тогда, когда последняя говорила о том, что бросит мать. Вот как писала Зонтаг в одной из своих ранних автобиографических художественных работ о героине, которую назвала своим вторым именем Ли:
«Когда Ли было 14 лет, в ее матери неожиданно проснулась материнская любовь и чувство зависимости, после чего Ли на следующий год в сметенных и расстроенных чувствах уехала из дома в колледж»[661].
Как только Давид вырос настолько, что мог обходиться без ее помощи, Сьюзен его бросила. «Сьюзен не носилась со мной, когда я был ребенком, – вспоминал Давид. – Я стал занимать больше места в ее голове, когда стал подростком»[662]. Мама не держала его на коротком поводке, что, с точки зрения подростков, является большим преимуществом. Она часто и надолго уезжала в Европу, оставляя сына с соседями или у друзей[663]. Когда он стал проявлять интерес к археологии в девятом классе, она спокойно разрешила ему поехать в Перу с приятелем своего возраста без какого-либо присмотра взрослых, снабдив его «именами людей, которых можно навестить в Лиме»[664]