Susan Sontag. Женщина, которая изменила культуру XX века — страница 71 из 136

[910], – вспоминал Дойч.

Сьюзен было всего 19 лет, когда она родила, соответственно, ей было 40, когда он стал взрослым. И их отношения действительно были отношениями компаньонов, а по мере того как она становилась старше, они стали больше напоминать отношения родителя и ребенка. «Она не была матерью, а он не был сыном»[911], – говорил Канюк, встречавшийся с ними в Израиле в 73-м.

Отношения матери и сына зачастую казались окружающим странными. «Она совершенно определенно не любила его так, как должна любить мать, – вспоминал Дойч. – Она любила его в том смысле, что создала его характер». Сьюзен постоянно говорила о том, как Давид прекрасен и великолепен, что звучало как-то не по-матерински. В письме от 1978-го Пол Тек сказал о том, что подозревали многие, но не осмеливались озвучивать: «Ваши эмоциональные связи в рамках становления династии Зонтаг в Америке… Тексты (подготовленные с помощью бедного Давида) показались мне отчаянными, нелепыми, даже ЖАДНЫМИ»[912].

Несмотря на обширную сферу интересов, Давид по складу ума не был ученым. В школе его приятелями были «совершенно обычные ребята, – говорил Дойч, – в интеллектуальном смысле они были скорее не интересными, просто ребята, которых интересовали вещи, интересовавшие обычных ребят». Давид отучился год в Амхерсте, бросил, поехал в Париж, потом целый год жил в Мексике, в Куэрнаваке. Там учился в специальной школе австрийского священника Ивана Иллича, возглавлявшего Центр межкультурной документации. Это был «свободный клуб для ищущих сюрпризы, – писал Иллич. – Место, куда люди идут не для того, чтобы получить ответы, а для того, чтобы по-новому переформулировать свои вопросы»[913]. Во время пребывания в Мексике Давид выучил испанский, потом вернулся в Нью-Йорк, где почти два года проработал таксистом. «Реально я понятия не имел, какого хера я туда вписался»[914], – говорил он.

Невозможно себе представить, чтоб Зонтаг бросила колледж и начала водить такси, что, вполне вероятно, и было смыслом всего того, что Давид хотел ей своим поведением показать. Бунтарство Давида уводило его туда, куда она не могла за ним последовать, и в какой-то момент он сообщил, что собирается пойти в морскую пехоту. «Вот это-то побить ей оказалось непросто»[915], – рассказывал Кох. Впрочем, молодые люди старались убежать от влияния родителей, а молодежь того поколения часто искала себя под руководством харизматичных гуру. Но Сьюзен настаивала на том, чтобы он закончил образование. Осенью 75-го Давид подал документы в Принстон, и это неожиданно возымело серьезные последствия. Для поступления в университет надо было пройти медкомиссию, и Давид, по его собственным словам, «повел себя по этому поводу безответственно, как подросток». Он отказался сам назначать время прохождения медосмотра и попросил свою мать этим заняться. «И она подумала: «Ну, если он будет проходить медосмотр, то пройду его и я. Я уже давно не была у врача»[916].

РЕЗУЛЬТАТ МЕДОСМОТРА ОКАЗАЛСЯ ШОКИРУЮЩИМ. ЗОНТАГ БЫЛО 42 ГОДА, И У НЕЕ ОБНАРУЖИЛИ РАК ГРУДИ ЧЕТВЕРТОЙ СТАДИИ С МЕТАСТАЗАМИ.

Она отправилась в больницу Кливленда, где онколог предложил ей «легкую форму» мастэктомии. Она вернулась в Нью-Йорк, и в больнице Слоуна-Кеттеринга согласилась на более радикальную операцию. «Она всегда принимала радикальные решения»[917], – писал Давид. Однако в медицине и в политике значение слова «радикальный» сильно отличается. В онкологии это означало серьезную инвазивную операцию, которая, как выяснилось, не давала гарантий в долгосрочной перспективе, чем более локальное вмешательство[918].

Ее настроение постоянно менялось, оптимизм сменялся отчаянием. Однажды Роджер Дойч отвез ее в клинику Слоун-Кеттеринг. «Мы вышли из машины, она взяла мои ладони, чего никогда раньше не делала, и посмотрела мне в глаза. «Роджер, я умираю», – сказала». Весь ее оптимизм объяснялся лишь тем, что врачи ей врали. «Врачи постоянно врали больным раком», – писал Давид. Врачи не рассчитывали на то, что она выживет, но об этом ей не говорили. Позднее Давид задумался, хватило бы у нее силы воли на продолжение лечения, если бы она знала, что ее шансы минимальны[919]. С другой стороны, она знала, что ее шансы остаться в живых через два года составляли всего 10 %. «Но кто-то же должен входить в эти 10 %», – говорила она, пытаясь убедить себя в необходимости лечения[920].

Перед операцией Кох разговаривал с Зонтаг о жившем в XVII веке англиканском священнике Джереми Тейлоре и его книге «Святое бытие и святая смерть». «Ее поразила эта книга. Она приняла ее близко к сердцу, насколько я помню, без лишних слов»[921]. В больнице она написала короткое предисловие к книге Худжара «Портреты в жизни и смерти»: «В прошлом люди сделали смерть процессом исследования. Но тело все уже знает. Такое чувство, что тело уже знакомо со смертью»[922].

28 октября 1975 года Зонтаг «стерли» левую грудь. Она писала, что хирург был опытным и никакого шрама не осталось. Или скорее видимого шрама. Ее «место внутри собственного тела, которое никогда не было безопасным, было окончательно разрушено» операцией, говорил Давид. Она называла себя «покалеченной»[923]. Это слово она уже использовала ранее – «покалеченная, неполная, преоргиастическая» – для описания своего состояния в подростковом возрасте. В те годы она считала, что причиной ее несчастья является «ужасающее противоречие ума и тела». Она в некоторой степени победила это противоречие, но любовные травмы заставляли ее прятаться в относительном спокойствии ума.

Именно так она и поступила после операции. Прогнозы не были обнадеживающими. Опухоль была только наиболее очевидной частью проблемы. Рак поразил все ее тело. После первой последовали еще четыре операции по купированию очагов заражения, а потом 30 месяцев бомбардировки химиотерапией. «Такое ощущение, что с моим телом ведут войну, как во Вьетнаме, – говорила она. – Применяют химическое оружие. Мне остается только ликовать»[924].

Незадолго до постановки диагноза она уже находилась в состоянии депрессии. «Я должна изменить свою жизнь», – писала она. Она заставляла себя выглядеть и вести себя более радостно и позитивно. Она боялась того, что точно так же, как Диану Арбус и Альфреда Честера, ее ждут катастрофа и смерть. Ее поддерживала только «система безопасных и тихих заводей феодальных отношений, помогавшая забыть ужас – сопротивляться и выжить». Но этого стало явно недостаточно.


«Я создала себе жизнь, при которой меня ничто и никто не может расстроить – никто, кроме Д., конечно. Никто (кроме него) не в состоянии меня «достать», скинуть меня с обрыва. Все стали официально «безопасными». Центр моей вселенной: Николь.

Я в безопасности, но слабею. Мне все сложнее и сложнее находиться одной, даже в течение нескольких часов. Паникую по субботам в Париже, когда Н. уезжает в 11 утра на охоту и возвращается только после полуночи. Не в состоянии выйти из квартиры на de la Faisanderie и передвигаться по Парижу одной. Я сижу по субботам здесь, не в состоянии работать, не в состоянии двигаться…

Д. напоминает мне, что тихая заводь вскоре перестанет быть тихой. (Банкротство Н., неизбежная продажа квартиры на de la Faisanderie.) Тогда что-либо изменить станет сложнее – мое пристрастие к опекунским отношениям. Впервые такие отношения у меня сформировались с моей матерью. (Слабые, несчастные, очаровательные, сбитые с толку женщины.) Вот еще один аргумент за то, чтобы не возобновлять отношения с К., которые стали ужасными в марте в Риме»[925].


В этом пессимистичном отрывке угадывается убивавшая ее тело болезнь, о которой она еще пока не знала. Но как во время болезни, так и в полном здравии удовлетворенность, не говоря уже об ощущении счастья, всегда давались ей сложно. Она выросла, «в буквальном смысле не ожидая того, что буду счастливой», и ее отношения с Николь, как и с другими любовницами и любовниками, постепенно сходили на нет.

Но когда Зонтаг заболела, Николь вновь предоставила ей дом, а также физическую и эмоциональную заботу. Если бы Зонтаг была здоровой, то она бы, скорее всего, отказалась от помощи, но во время болезни была не в состоянии этого сделать. С болезнью к ней пришла одна хорошая новость. Она почувствовала, что Давид, по словам Минды Амиран, «к ней вернулся» и то, что «в тот период они стали очень близки. От этого она чувствовала себя счастливой»[926]. Она поняла, что нет худа без добра.


«Единственный раз, когда я чувствовала, что меня любят – принимала эту любовь, приветствовала с глубоким чувством благодарности, – было в 1975–1976, в первый год моей болезни, когда я сама и окружающие думали, что скоро умру. Я была в состоянии эйфории. Тед [Муни] говорил, что на меня снизошла благодать»[927].


Спустя 20 лет она сказала подруге, также переболевшей раком, что в тот период «была впервые в жизни счастлива и думала, что жизнь прекрасна»[928].


После первых операций в Нью-Йорке Николь нашла в Париже онколога Люсьена Израэля, предложившего курс иммунотерапии, который тогда в США был недоступен