Я прислоняюсь к стене и некоторое время обдумываю ситуацию. Уборка моя не пригодилась. Бабушку мы сегодня не заберем. Только к старому Новому году. Раньше меня от сочетания этих слов мгновенно передергивало, а теперь даже нравится его парадокс. “Вы, наверное, дочь”. Ольга. Знакомые звуки, потерявшие свой смысл на много лет. Как это вообще понимать.
Из палаты выходит женщина в белом халате, в руках у нее стойка с пустой капельницей.
– Вы сюда? К Лидии Матвеевне? – спрашивает она и придерживает для меня дверь.
Хорошо, что стучать не понадобилось. Я вхожу – и вношу в сумрак палаты яркий желтый свет коридора. Кроватей две, но вторая – та, что ближе к двери, – заправлена без белья, так что сразу понятно, что соседки у бабушки нет. Бабушка лежит, отвернувшись к окну.
– Бабушка, – тихо говорю я. – Бабушка.
Она поворачивается, с трудом садится, оправляя рукав ночной рубашки, смотрит на меня мутноватым взглядом:
– Лиза? Что с лицом? Поди сюда, сядь.
Она хлопает по краю кровати. Как она разглядела мое лицо в таком мраке?
Я иду к ее кровати, сажусь на краешек. Здесь очень жарко. По позвоночнику щекотно ползет капля пота. Нужно было снять куртку.
Она вглядывается в мое лицо, молчит.
– Тебя сегодня не выпишут, – тихо говорю я ей.
– Знаю. – Она тяжело вздыхает. – Что у тебя с телефоном? Я только Матвею Борисовичу смогла дозвониться, он сказал, милиция тебя больше не ищет, а остальное ты сама объяснишь.
– Да нечего объяснять, – говорю я. Как объяснить все, что случилось?
– Пока тебя искали, я больше всего волновалась, что ты без таблеток. Ты же у меня совсем неуправляемая без них. – Бабушка дергает за шнурок у изголовья, и позади ее подушек, шипя, зажигается длинная лампа.
– И хорошо, что неуправляемая. Приятно, когда никто не управляет.
Бабушка приближает свое лицо к моему:
– Все-таки никак не могу понять, что с лицом. Ты намазалась, что ли, чем-то?
– Намазалась. Мороз. Очень сушит, – вру я. – Намазалась твоим кремом.
– От ты дуремень, – беззлобно говорит бабушка. – Это ж не от мороза, это ж тональный. И тыща лет ему в обед. Все лицо в комках. Придешь домой – умойся как следует.
Я киваю. За это время я совсем отвыкла быть внучкой.
– Вернула таблетки-то? Схему помнишь? Нормально все?
– Нормально, – отвечаю я. Сил врать больше нет. – Таблетки выбросила. Все сама теперь.
– Да как ты сама-то? Что ты такое говоришь?
Бабушкино лицо темнеет, это очень страшно.
– Не волнуйся, пожалуйста, – поспешно говорю я. – Все хорошо, правда.
– Ох, помру я с тобой, – грозится она, но тень уходит с лица. – Пока хорошо, вижу, да: отвечаешь вроде бойко, не отворачиваешься. А вдруг резко хуже станет? Что будем делать?
– Станет хуже – всегда есть врач. Телефон у тебя записан. Но нужно, чтобы кто-то следил. Так что ты уж поправляйся поскорей, выписывайся, а то мало ли что.
Источник вранья – то ли небольшая цистерна, то ли аккумуляторная батарейка. Стоит соврать или покривить душой, и батарейка пустеет, но чем чаще ее опустошать, тем быстрее она наполняется снова.
– Ну, если все хорошо. Тогда… – Бабушка отгибает рукав, подносит к глазам часы. – Что-то видеть стала плоховато. Даже в очках не разгляжу. Ох ты батюшки. Совсем времени-то не осталось. Слушай внимательно, Лизок, не перебивай. Мать твоя объявилась. Сейчас придет сюда. Ходит и ходит. Каждый день тут, как на работу. Давай ты сейчас уйдешь. Тем более если у тебя все нормально. Еще не хватало нам срыва, а, Лизок? Понимаешь меня? Она прийти сегодня в шесть собиралась. Сейчас без семи. Вставай и иди домой. Не нужно вам видеться.
– Почему?
– Почему? – Бабушкин тон неприятно густеет. – А я скажу тебе почему. Ты уже большая девочка. Я костьми лягу, чтобы она к тебе больше не подошла. Она убийца. Зэчка. В тюрьме сидела. А когда вышла, я ей сразу сказала: пути назад нет, рядом с тобой ей не место. Столько лет… – Бабушка вдруг закашливается, слепо шарит по покрывалу, выуживает откуда-то платочек, сплевывает туда. – Доктор велит больше ходить, а я с кровати едва встать могу, – вдруг жалобно говорит она. – Так, ну, ты меня поняла? Давай, иди домой, Лизок. Если хочешь, приходи завтра, но лучше утром, чтобы с ней не встретиться. Она чаще по вечерам бывает. Чего сидишь-то, – вдруг хмурится она. – Иди давай! Эх, зря ты без таблеток. На таблетках-то получше слушалась.
Я не знаю, что сказать. Я настолько ей доверяла, что даже не пыталась раньше подвергать ее слова анализу. А теперь…
Бабушка пихает меня в бок, приходится встать, и тут щелкает ручка и вслед за ней – выключатель. Палату заливает яркий свет, заполняет забытый голос:
– Ну чего ты опять в темноте-то сидишь? Сколько раз я тебе говорила…
Я оборачиваюсь – и вижу маму.
Она стала гораздо ниже ростом, но все такая же худая. Она снимает шапочку, закрывает ею лицо, и я вижу ее макушку. Цвет ее волос тоже сильно изменился. А вот голос – ни чуточки. Интересный эксперимент: сколько тысяч человек потребовалось бы собрать, чтобы среди их голосов я не смогла узнать мамин?
Мама выныривает из шапки, будто поднимается с огромной глубины: дышит глубоко и часто, лицо залито водой.
– Где ты была, – стараясь, чтобы голос звучал безучастно, кричу я. – Где? Ты? Была?
Мама опускается на бесхозную кровать.
– В тюрьме, – просто отвечает она, будто говорит о том, как вышла на минуточку в магазин. – А потом.
– А потом я ей запретила к тебе приближаться! – сердито говорит бабушка.
– И ты согласилась? – Я правда не понимаю. – Как давно ты…
– Вышла? – подсказывает она. – Двенадцать лет, три месяца и девять дней.
– За восемь дней до моего двадцатилетия. Я уже не была ребенком. Я думала… Думала, ты умерла. Но где тогда могила? Должна была быть могила. Только потом догадалась, что ты меня бросила. Бросила, потому что я…
– Прости, – шепчет мама.
– Нечего тут сопли в сахаре разводить! – Бабушкин голос крепнет. – Устроили санта-барбару. Лиза, немедленно умойся и отправляйся домой. Ольга, ты принесла, что я просила?
– Нет, – говорю я. – Никуда я не пойду.
Стирать белье, не разобрав по цветам и типам ткани? С утра надеть вчерашнее? По три дня не мыться? Отказаться от лекарств? Никакой это был не бунт. Бунт начинается только сейчас.
– Посмотри, что ты натворила, Ольга. – Бабушка опускается на подушки. – Не успела появиться, и девчонка пошла вразнос. Лиза, слушай меня внимательно. По сути, твоя мать – я. Я тебя вырастила. С ней у тебя давно нет ничего обще…
Она не успевает договорить. Я перебиваю. Бунтовать – так по полной.
– У нас с мамой больше общего, чем ты можешь представить. Например, я тоже недавно кое-кого убила. А другого не убила, хотя он заслуживал, – и жалею теперь.
Бабушкины глаза расширяются, голова ползет к плечу.
– Ты чего вообще несешь, Лиза?
Я молчу, смотрю прямо ей в глаза. Годы тренировок. Сколько угодно могу смотреть.
– Что же это получается? Все мои усилия прахом пошли? Сколько возилась с тобой – и все впустую? Ну да, а чего я хотела… Правильно говорят, кровь не водица. Еще когда за тобой милицию прислали, а ты от них сбежала, еще тогда я сообразила, что ты по материным стопам пошла. Вот уж не думала…
– А она-то, она-то по чьим стопам пошла? – спрашиваю я.
Стоя посреди больничной палаты, в прилипшей к спине и груди куртке, с мокрой головой, глядя на двух женщин, каждая из которых однажды выбрала стать мне чужой, я пытаюсь понять, что же дальше в этом кино. Согласно законам жанра, мы должны сейчас зарыдать и перемириться. Но у меня нет никакого желания плакать. Где-то в глубине подвздошья растет сухая яркая ярость.
– Окстись, Елизавета! – наконец находит слова бабушка. – Твою мать не просто так в тюрьму посадили. Суд был! Судья – между прочим, хорошая очень женщина, честная, понимающая! – досконально во всем разобралась.
Она напрасно думает, что я не найду, что ответить.
– Почему ты так веришь всему, что скажет суд и полиция? Мама защищала меня! Как твоя понимающая судья могла посадить ее за это в тюрьму?
Мне хочется страшного. Я изо всех сил сопротивляюсь своим мыслям, но бабушка никак не может остановиться. Даже сейчас, на больничной койке, находясь в комнате с двумя убийцами, она считает, что сможет изменить ситуацию в свою пользу, выговорить себе победу.
– Вода близка, да гора склизка, Лиза. Разве можно было верить ребенку, да еще больному такому? Мало ли что ты там навыдумываешь? Ты тогда едва объясниться могла. А если она настолько в твоих словах уверена была, почему в милицию не обратилась? Там-то знают, как в такой ситуации быть. А она нет! Не разобравшись как следует, с бухты-барахты, взяла да хорошего человека убила, отца двоих детей между прочим! А что он сделал-то? Как тебе навредил, чтобы его за это убивать надо было?
Где-то я что-то подобное уже слышала.
– Тем более что ты, скорее всего, просто нафантазировала все это себе, – бесстрашно продолжает бабушка. – Я его тоже знала, водила тебя к нему, когда она в отъезде была. Не мог такой хороший человек ребенку навредить.
– А меня ты не знала, получается? И маму не знала? И для чего бы кому-то на подобные темы фантазировать? – медленно, стараясь говорить потише, спрашиваю я.
– Получается, не знала, – отвечает она. – Да мало ли для чего. Внимание привлечь. Для чего дети врут? Или что-то поняла не так.
– Поняла не так? – говорит мама. – Поняла не так?! Он ее наказывал.
– Ну, подумаешь. С детьми это даже полезно. Я вот, видимо, мало вас обеих наказывала, что вы такие выросли.
– А знаешь, как он ее наказывал? – Мама вдруг идет к бабушке, присаживается на ее кровать, ласково берет ее руку в свои. – Я как-то, помню, уже рассказывала. В твоем присутствии. Забыла, да? Забыла?! А я тебе напомню сейчас. – Мама растягивает губы в улыбке. – Он, мамочка, расстегивал свои штаны, доставал оттуда свой вонючий, пакостный член и заставлял шестилетнюю девочку..