Суть вещи — страница 79 из 80

В моей голове вдруг вспыхивает идея – такой яркости, что, если я сейчас же не поделюсь ею, она испепелит меня изнутри.

– Оказывается, – медленно говорю я, прилаживая на язык непривычные слова, – я тут поняла… Вещи… Они никогда в жизни мне не лгали, знаешь? Всегда только правду говорили. Понимаешь меня? Но догадалась я об этом знаешь как? – Не так-то просто выговорить это вслух. – А я тебе скажу. Люди помогли. Люди – помогли мне, понимаешь?

– Оу, польщен, – говорит Митя. – Думал, никогда ничего подобного от тебя не услышу. Спасибо, Лиза, на добром слове.

– В данный момент я не испытываю к тебе благодарности, – сообщаю ему я. – Ты неверно истолковал мои слова. Просто я поняла: то, что говорят мне вещи, – это на самом деле я себе о них говорю. А раз эта информация всякий раз оказывается правдивой, какой мы можем сделать вывод? Что это значит?

Митя пожимает плечами, коротко мотает головой из стороны в сторону.

– Это значит, что нет никаких в мире причин, почему я не должна доверять сама себе. Вот что.

– Ух ты, – отзывается он и замолкает, качая головой.

Теперь, когда поговорили о главном, можно снова о ерунде.

– Хочу до весны разобраться, что делает фулстек-программист, – говорю я ему. – Костя рассказывал, что может запрограммировать для интернета вещей микроконтроллер: тот сможет общаться с веб-сервером, писать в базу данных, а данные потом где угодно просматривать можно. Хочешь – с компьютера, хочешь – с телефона. Здорово?

– Интернет вещей? То есть теперь все твои обожаемые вещи соберутся и у них будет свой интернет?

Я долго смотрю на Митю. Он поджимает губы, старательно хмурится, потом не выдерживает и смеется.

Я и не заметила, что он уже запарковал машину. Как-то далековато, гораздо дальше обычного.

– Забито все. Стоит хоть немножко позже приехать – и все, не встанешь.

Я осторожно выбираюсь из машины. Действительно, даже узкий проезд полностью заставлен машинами. Ничего, прогуляться даже приятно.

Вчера днем все растаяло. Вечером повсюду стояли лужи черной воды, а сейчас они побелели, затянулись чистым ясным льдом. Зимой всегда так: сегодня сыро, завтра скользко. И в скользкие дни я то и дело натыкаюсь среди себя на мысль о коньках, но, впрочем, тут же ее отодвигаю – еще не хватало лезвия к ногам приматывать. Можно просто ходить аккуратнее. Хотя это и небыстро…

Я внезапно оскальзываюсь, но Митя тут же подхватывает меня под локоть, не дает упасть.

– Спасибо, – рассеянно говорю ему я, не в силах выбросить из головы мысль о лезвиях, режущих новый глянцевый лед.

– Оу, а это уж точно слова благодарности! И ты больше не запрещаешь мне тебя бить! Прогресс.

Он смеется, и я смеюсь в ответ.

Мы выходим на чистый асфальт, и он отпускает мой локоть, но через пару метров снова начинается каток, и теперь уже мне приходится за него ухватиться, иначе упаду. Но не успеваю я покрепче сжать его за перчатку, как ощущаю пустоту – и слышу какой-то негромкий хлопок.

Мити в моей руке больше нет, осталась только перчатка, а сам Митя падает на спину, смешно подбрасывая вверх ноги, и лежит совершенно неподвижно.


Раньше я никогда не касалась его вещей – считала, что это неправильно: узнавать о друзьях то, чего, возможно, они не хотят раскрывать. И вдруг я проваливаюсь, да так глубоко, что не сразу понимаю, где оказалась.


Я вижу Митю: он стоит в дверях, уже совсем одет, даже одну из перчаток надел. В его руке – моя фотография. Он медленно проводит пальцами по моему лицу и сжимает ладонь в кулак, будто хочет, чтобы лицо осталось в его пригоршне, но тут же прячет фотографию в нагрудный карман и выходит.


Звонит его телефон. В перчатках отвечать на звонок неудобно, и он стаскивает эту самую перчатку зубами и торопливо жмет на зеленую трубку. Его зрачки расширяются, перчатка падает в лужу. Это звоню ему я. Я нашлась.


Я сплю на его диване – я что, всегда так выгляжу, когда сплю? – и Митя, не раздеваясь, как был, в перчатках, садится в кресло напротив и смотрит – долго-долго смотрит. Я улыбаюсь во сне – и вдруг он тоже улыбается.


Почему он до сих пор не встал? Неужели ушибся так сильно? Я подбегаю к нему и вижу, как вокруг его головы растекается кровь.

Так вот что это был за хлопок! Нет, не может быть. Не может этого быть!


Я толкаю его, тормошу: вставай, вставай скорее! Но он все лежит и лежит, мягкий, как кукла. Он совсем меня не слышит, и я кричу – вдруг до него долетит мой крик?


Проходит, кажется, полвека, пока он открывает глаза – и смотрит на меня так, будто видит впервые.

Я замолкаю, сил кричать больше нет, а он вдруг легонько отталкивает меня в сторону, поднимается на колени и, осторожно балансируя, встает на ноги, сходит со скользкого участка, оглядывается на него:

– Когда уже коммунальщики асфальт почистят! Вон, кровь во льду намерзла. Опять, поди, какой-нибудь ребенок нос расквасил – или еще чего похуже.

Я так и сижу в сугробе на обочине. Он подходит ко мне, протягивает руку:

– Тоже упала? Сильно зашиблась? Вставай скорей. Я встаю сама, но потом зубами – оказывается, это очень удобно! – стаскиваю перчатку и беру его за руку. Пусть только он больше не падает.


Я такая же, как Дервиент. Я убивала, убивали меня, но я, как и он, не изменилась, осталась сама собой. Изменился только мир остальных. Всю жизнь я наблюдала, как он мерцает за стеклянной стеной. И вот – хлопок! – и стены больше нет.


Эпизод две тысячи двести восемьдесят восемь, решаю я. Хорошее, честное число. Двойная бесконечность, а из первых двух цифр можно тайком извлечь еще одну бесконечность, запасную.

Начинается дождь. Не слишком типично для тридцатого декабря. Зато лед наконец растает. Никто больше не разобьется сегодня.

Эпизод 2288Вместо эпилога

В сентябре мы едем в Ригу, навестить орган Домского собора.

Мне хотелось туда с тех пор, как я прочитала о нем. Я вообще много читаю об органах – мама говорит, нужно иногда отдыхать от учебы. Так вот. Среди органов есть настоящие монстры. Например, гигантский инструмент в Филадельфии – двадцать восемь тысяч семьсот пятьдесят труб. Он меня ужасно пугает. Даже тот, что в Пассау, – семнадцать тысяч семьсот семьдесят четыре трубы – довольно страшный. А у рижского четыре мануала, сто двадцать четыре регистра, а труб всего шесть тысяч семьсот шестьдесят восемь. Число выглядит смешно, будто строители никак не могли определиться, шестьдесят семь или шестьдесят восемь, спорили и ссорились, а потом плюнули и оставили как есть. Всю зиму и все лето я мысленно раскладывала в ряд, от самой маленькой к самой большой, эти непостижимо разные – от тринадцати миллиметров до десяти метров длиной – трубы, и всякий раз у меня перехватывало дыхание.

Мы покупаем билеты и попадаем в зал. Расписные фасадные трубы органа взлетают прямо над входом, напротив алтаря. Я читала, они давно не звучат, отслужили свое, но их оставили – наверное, из уважения. А новый орган выстроили позади. Бабушке бы это понравилось. Мне тоже приятно.

Ряды стульев расположены нерегулярно: одни параллельны алтарю, другие – центральному проходу. Если сложить собор по оси симметрии, получится красота.

В зале повсюду цветы. Стулья украшены маленькими белыми букетиками – персиковая роза в белоснежном облачке гипсофилы, атласная лента. Перед алтарем огромные сабли белых гладиолусов. Видимо, сегодня здесь свадьба.

С двух сторон от прохода висят небольшие экраны – чтобы было видно, кто играет и как справляется с этим. Пока что на экранах никого нет, видны только органные мануалы и пустая скамейка. Мы занимаем свободный ряд из трех стульев. Митя кладет на третий стул свой рюкзак, теперь рядом с нами никто не сядет. В программке с петушком по-английски и по-латышски написано, что сегодня у органа Илзе Рейне. Это имя ни о чем не говорит мне.

Какая-то дама трижды звонит в колокольчик у дальней стены, и тут же на экране появляется мадам Рейне. Не глядя в камеру, она садится на скамейку, раскладывает ноты. Правильно ли называть ее мадам? Она выглядит совсем девочкой: светлые, коротко стриженные волосы, простая белая футболка и белые джинсы. Будто это она сегодня невеста.

Илзе – наверное, можно и так, если не вслух, – заносит пальцы над клавиатурой, звучат первые ноты – и вдруг диафрагму перехватывает от удовольствия. Музыка кажется знакомой. Я несколько раз вдыхаю, чтобы немного расслабиться, пытаюсь отвлечься на программку – еще не хватало зареветь в соборе. В программке написано, это Trumpet Voluntary Джеремайи Кларка.

Я смотрю на двери – не то чтоб мне хотелось уйти, но если вдруг захочется, можно будет выйти очень быстро и совсем незаметно для Илзе – так, чтобы она не расстроилась. Вдруг двери распахиваются, и в дверях появляется высокая девушка в длинном и очень простом, гладком белом платье. В руках у нее розы. Стараясь следовать за музыкой, она медленно идет к гладиолусам у алтаря, сама похожая на гладиолус. Я вглядываюсь в алтарь – и вижу перед ним жениха. Кажется, он не такой высокий, как невеста, и поэтому не в белом, а в черном. Но он так смотрит на нее, что мне становится неловко, и я отворачиваюсь к экрану.

Получается, свадьба была вчера, раз не успели убрать цветы.

Орган берет особенно мощный аккорд и затихает. Я боялась, будут хлопать, но людей совсем мало, и они просто тихо сидят, некоторые с закрытыми глазами, одни спиной к органу, другие, как мы, вполоборота, чтобы впустить музыку в правое или левое ухо.

Илзе меняет ноты, ловко переключает регистры по обе стороны от мануалов. В программке написано, дальше будет Бах. Скучно. Я стараюсь зевнуть так, чтоб никто не заметил. Но пальцы Илзе быстро и уверенно касаются клавиш, клапаны второго мануала звонко прищелкивают, захлопываясь, – так и надо, или пора подрегулировать? – и я удивляюсь: как могла эта музыка казаться мне раньше выморочной и схематичной? Да, она легко раскладывается на формулы – а в какой музыке нет математики? – но это только уток, а поверх него, поблескивая, тянутся нити эмоций. Одни изначально вложены в значки на бумаге, другие появляются, когда музыкант эти значки воспроизводит, и тогда эмоции наслаиваются друг на друга, переплетаются в сложный узор. Ощущать его, прослеживать и расплетать эти нити чуть неудобно, немного бестактно – будто наблюдать за тем, как хорошо знакомый тебе человек читает вслух хорошо знакомую тебе, может быть, любимую тобой книгу, читает не для тебя – и совершенно по-своему читает, не так, как прочитал бы ты. Но ты вдруг хорошо понимаешь, почему он прочел именно так, и неожиданно для себя соглашаешься с ним, чувствуешь то же. Меняешь себя для него.