Обо всем этом я думаю ночами, когда вдруг просыпаюсь от какого-нибудь скверного предчувствия. Которое потому и скверное, что через короткий промежуток времени превращается в скверную же реальность.
«Да ниспослана мне будет пауза, – думаю я тогда, – да напишу я историю менталитетов, да прочтут ее люди, да научатся… и так далее». Но обо всем этом я думаю ночью, и то не всегда. А только в моменты, когда я просыпаюсь от острого понимания той или иной надвигающейся пакости.
А потом приходит утро. И реальность наваливается на меня всей своей многопудовой тушей. Именно наваливается, а не прикасается с тем, чтобы пройти мимо. И я начинаю с ней бороться. Иногда – даже небезуспешно. Но, чем успешнее очередной раунд этой борьбы, тем яснее понимание, что паузы не будет, что назавтра она опять навалится на меня с утроенной силой, и так далее.
Понимая все это, я понимаю и другое. Что эта самая реальность пока что подобным многопудовым образом наваливается отнюдь не на каждого, что многим удается от этого ускользнуть. И я начинаю видеть, как они ускальзывают. Я просто вижу это. Причем не в коротких ночных «инсайтах», а почти постоянно.
Я начинаю различать стили ускользания от реальности. Вот этот от нее отпрыгивает, а этот уворачивается, как гениальный матадор. А этот – бежит в укрытие, а этот – работает в стиле самых изящных восточных единоборств, не карате даже, а какого-нибудь ушу.
И я вдруг понимаю, что ускользание от реальности – это тоже своего рода консенсус. Что ускользание от реальности продиктовано остаточным желанием жить.
Я вижу этот остаток в глазах Путина и Обамы, Нетаньяху и Ахмадинежада. Я вижу, как с каждым виртуозным ускользанием от реальности уровень желания жить чуть-чуть понижается в каждом из ускользающих виртуозов. Я вижу, что этот уровень понижается почти синхронно. И что когда он понизится до нуля сразу у всех, то триумф воли к смерти, наконец, свершится.
И я понимаю, что это произойдет достаточно скоро. Потому что со смертью может бороться только полноценная жизнь. И не просто полноценная, а совсем полноценная. В этом смысле ускользание есть то, о чем говорил, герой Достоевского: «Это уже не жизнь, господа, а начало смерти».
Мы находимся уже не в начале смерти, а в ее третьей четверти.
Завершив же четвертую четверть, человеческие особи, так старательно делающие вид, что они наслаждаются потреблением, перестанут врать самим себе по поводу того, что хотят жить, и начнут делать то, чего им, наконец, захочется больше всего на свете. Начнут умирать. Коллективно и радостно. Посылая ракеты, кидая глубинные бомбы, взрывая ядерные, химические и бактериологические заряды.
Когда уходит дух жизни и дух истории, приходит дух смерти, дух небытия. Называть это пришествие вторым пришествием духа жизни – значит делать глубочайшую метафизическую ошибку.
То, что Хаменеи кажется пришествием Махди, является действительно пришествием, но иным. Это пришествие не духа жизни, а его антагониста. Дух жизни так не приходит.
Откуда же это исчерпание духа жизни? Оно связано с исчерпанием определенной модели развития и всего того, что эту модель питало. Вместе с нарастанием исчерпания нарастает и нежелание жить. Оно уже нарастало сходным, но не таким страшным образом в начале XX века. И обернулось Первой мировой войной, особо ужасной по причине своего вопиющего бессмыслия.
Убежден, что это бы и кончилось полным уничтожением человечества, если бы не коммунизм. Полноценный коммунизм и впрямь является другой моделью развития. То есть историческим проектом – живым словом, творящим живую жизнь.
Не доосуществившись в этом качестве (Эрих Фромм назвал такое недоосуществление «гуляш-коммунизмом»), коммунизм начал умирать. В чем ему ликующе помогал западный либерализм, утверждавший, что обладает своей уникальной и единственно верной моделью развития («модерном»). Затем стал умирать модерн. Оказалось, что новой модели развития нет вообще, а старая загибается на глазах.
Начались бегства от реальности (ускользания эти самые), дополняемые танатическими судорогами. Увлекшись этим, человечество изредка оглядывалось на Россию. Которая и впрямь является единственным держателем альтернативных моделей глобального развития.
Но видя, с какой страстью нынешние герои русского политического романа «Преступление и наказание» прячутся от своего Я («вы и убили-с») и распухающего внутри него суицидального комплекса – мир стал догадываться, что Россия не собирается ни зачинать, ни рожать новое слово, в чем, в сущности, и есть ее историческое предназначение. Догадка эта крепнет с годами. И чем больше она крепнет, тем больше мир ненавидит Россию. Да, Россию вообще, но в особенности героев указанного мною выше политического романа, пытающихся сочетать несочетаемое. То бишь сохранить Россию как державу, дающую им статус, и отказаться от того, что является неотменяемым участием России в мировом разделении особого труда, труда по предъявлению смыслов.
Такое сочетание несочетаемого делает героев русского политического романа особыми виртуозами в том ремесле, которое сейчас так востребовано на элитных – политических и иных – рынках. Ремеслом этим является ускользание от реальности. Герои обижаются: «Они ускользают, а нам нельзя?» Им отвечают: «Но мы-то ускользаем сообразно своей историософии, а вы куда лезете?»
Так и живем. Герои ускользают от реальности, превращаясь уже в супервиртуозов. Чем виртуознее они это делают, тем больше мир их ненавидит. А герои недоумевают: «За что?»
Но Бог с ними, с «героями». Поговорим о судьбе России. И признаем, что у сегодняшней России нет ничего, позволяющего ей продолжить историческое бытие в XXI веке, коль скоро это бытие будет продвижением от трех четвертей смерти к семи восьмым или восьми девятым.
Да Россия и не хочет жить, медленно переползая от семи восьмых к восьми девятым. Она уж лучше быстро пробежит дорогу к десяти десятым. И либо сама завалится в небытие, восторженно освобождаясь от остатков воли к жизни и радостно обретая полноту воли к смерти («программа-минимум»), либо завалит с собой в небытие все человечество («программа-максимум»).
Впрочем, без России мир просто будет вяло двигаться от семи восьмых смерти к восьми девятым. И даже если спасется в момент гибели России, что маловероятно, он чуть медленнее, но таки дотопает до десяти десятых.
Спросят: «Как это у России ничего нет? И ресурсы есть, и территория. И мало ли еще что».
Отвечаю: Россия выходила живой из сложнейших исторических переплетов только за счет альтернативной модели развития.
Если факты для вас еще имеют значение, то вы не можете не признать, что это именно так. Признав же это, признайте и другое. Что теряя потенциал альтернативности в том, что касается всемирно-исторического развития (да-да, именно всемирно-исторического развития, а не какого-то там особого пути:»весь взвод идет не в ногу, один господин прапорщик в ногу»), Россия теряла все.
Я мог бы привести даже математическую кривую. Вот волна роста способности России к развитию на собственных и всемирно-исторически значимых основаниях. Вот волна спада способности России к развитию на собственных и всемирно-исторически значимых основаниях. А вот явно порожденная этой волной волна территориального, промышленного, культурного и иного умаления России («цикл свертывания» России).
Существует беспощадная корреляция между одним и другим. В математике почти все корреляции носят характер размытый, статистический. В данном случае, речь идет о корреляции, при которой множество точек прямо ложится на одну линию.
И что?
Горбачев, декоммунизируя СССР, что делал? Он насильственно побуждал Россию отказаться от собственной – альтернативной и всемирно-исторически значимой – модели развития. То есть он по воле своих иноземных опекунов обеспечивал свертывание России. Говоря о том, что горбачевская декоммунизация, она же «перестройка», была насилием, я отвечаю за свои слова. Речь шла о неслыханном насилии – информационном, психологическом и метафизическом.
Одновременно и согласованно эти методы еще никогда не применялись в истории. Россия начала сворачиваться и умирать. Остыли заводы, перестала рожать земля, началось массовое вымирание населения. Почему? Потому что исчезла необходимая России живая вода, она же воля к альтернативному всемирно-исторически значимому развитию.
А вне этой воли искусственно Россию побудить к жизни нельзя. Что значит сотворить чудо? Это значит начать новую волну, волну роста новой и исторически преемственной альтернативности. И не абы какой, а всемирно-исторически значимой, дающей шанс на новый тип развития всему человечеству.
Без этой волны Россия не начнет разворачиваться. Она умеет разворачиваться только так. А не разворачиваясь, она продолжит сворачиваться.
В чем была политика Ельцина? В том, чтобы свести к нулю способность России к самостоятельному альтернативному всемирно-исторически значимому развитию. К чему привела эта политика? К еще большему сворачиванию России.
Что сделал Путин? Он начал механически препятствовать сворачиванию – в Чечне и не только. Ему удалось побудить Россию сворачиваться медленнее, но разворачиваться она не стала все по той же причине. Россия не будет разворачиваться иначе как в условиях обретения нового и одновременно ей знакомого бытия – бытия подлинно мессианского.
В чем же содержание мессианства, если вычесть из этого содержания всю исторически обусловленную конкретику? Ясно в чем. В том, о чем я говорю. Мессианство – это способность вести за собой человечество вперед, то есть предлагать человечеству свою всемирно-исторически значимую альтернативную модель развития.
Масштаб и скорость развертывания России легко измерить количественно. Для этого есть как простейшие показатели (территория, население, промышленный потенциал), так и показатели чуть более сложные (геополитические позиции, авторитет в мире, духовный подъем народа, степень консолидации общества и т. д.). Так же легко измерить и показатели, характеризующие свертывание России. Ибо это те же показатели, но со знаком минус.