Суворов. Чудо-богатырь — страница 22 из 120

Для того чтобы занимать видное место в обществе, нужно было бывать при дворе, а бывать при дворе — нужно было быть в милости Дю Бари… и я сделалась подругою этой куртизанки… Зато жилось очень весело, поклонников было у меня много… Муж мой изменял мне на каждом шагу. Быть верным жене — неприлично, а он был раб светских приличий. Я не изменила ему только потому, что не представлялось случая — из окружающих меня поклонников никто мне не нравился… Правда, встретила я одного русского офицера… Он был так юн, так чист, так не испорчен, что… вы меня понимаете… Он клялся мне в любви, я с ним кокетничала, и, если бы он не был так неопытен, я, наверно, не осталась бы у мужа в долгу. Он мне нравился, мне казалось, что я люблю его, но, к несчастью, он скоро уехал, его вызвали в Россию, и я опять осталась в омуте парижской жизни… Но судьба готовила мне сюрпризы. Однажды муж рано утром уехал из дому, а через три часа его привезли мёртвым. Он был убит на дуэли… Я опять очутилась в затруднительном положении. Оказалось, что муж уж год как прожил все свое состояние и год уже мы жили долгами. Снова явились кредиторы, но не наши, богемские, сговорчивые, а французские, беспощадные, как Шейлок… О, вы не знаете, что значит быть должным французу… десять кредиторов евреев не стоят одного француза. Скажу вам только, что дружба Дю Бари спасла меня от долговой тюрьмы. Я заложила свои богемские поместья и кой-как расплатилась с долгами, но жизнь предъявляла свои требования, явились новые долги, и снова грозила тюрьма. От нее спасла меня Дю Бари и на этот раз, но как! — ценою моего позора. Она дала мне понять, что может помочь мне раз, другой, но помогать всегда она не может и что я сама должна о себе заботиться… Но как?

— Герцог д’Эгильон вам поможет, — сказала фаворитка Людовика XV.

На другой день я застала у нее герцога. Он был очень любезен, вызвался сам ссудить меня небольшой суммой, но при этом заметил, что сумма эта много пользы мне не принесет.

— А между тем, графиня, с вашим умом, с вашим образованием вы могли бы прекрасно устроиться, — сказал он.

— Научите, герцог.

— С удовольствием. Среди наших дам я не встречал никого с таким образованием, как вы, графиня. Вы молоды, прекрасны. За вами ухаживают все. Вы и как женщина, и как умный приятный собеседник желанны в каждом обществе…

Одним словом, он наговорил мне массу комплиментов и доказал как дважды два четыре, что лучшего агента для целей французской политики, чем я, он найти не может. Хорошие услуги государство хорошо и оплачивает… мне говорить трудно… Ну, одним словом, я согласилась… Я должна была поехать в русскую армию, мое славянское происхождение должно было открыть мне все двери… Д’Эгильои расходов на мое представительство не жалел… Я приняла его предложение, почти не рассуждая…

Герцог был прав, рассчитывая на меня. Свою роль я сыграла прекрасно… Но… он не рассчитал всех обстоятельств… Я попала в среду для меня чуждую, незнакомую… По мере того как я знакомилась с окружающей меня средой, пред моими глазами открывался новый, неведомый мне доселе мир. Я встретила людей тоже образованных, тоже знатных, богатых, тоже с человеческими слабостями, но это были не те люди, которых я знавала раньше… и тут-то я заметила ту пропасть, которая меня отделяет от них. В то время когда они жертвуют жизнью для освобождения ближнего — я гублю его и для чего?.. Для того чтобы иметь возможность иметь деньги… когда я увидела других людей, узнала другие интересы — я поняла всю низость моего ремесла, я ужаснулась… Вы удивляетесь, что гнусность моего поведения стала мне известна только здесь. Правда, вы честный человек, не можете не удивляться. Не скажу, чтобы и меня сначала не покоробило предложение д’Эгильона. Но это было одно мгновение… Дипломаты не брезгуют ничем, решила я, однако это нисколько не роняет их в глазах общества, не лишает их почета и уважения… Дипломат шпионит за своим соседом с помощью шпиона… Ведь и дипломат, и шпион — сообщники. Раз общественное презрение оставляет в покое инициатора, почему же оно должно преследовать исполнителя… Эти софизмы помогли мне отделаться от того неприятного ощущения, которое на минуту мною овладело… А теперь, о, как я страдаю… — и молодая женщина с рыданиями снова упала на колени…

Горе ее было неподдельно, раскаяние искренне. Глядя на страдания молодой женщины, Вольский страдал сам. Слезы блестели на ресницах юного поручика, он нежно взял руку молодой женщины.

— Успокойтесь, дорогая графиня. Спаситель простил раскаявшегося разбойника, не нам судить вас, раз вы покаялись. Вы’ молоды, перед вами впереди целая жизнь, и я не сомневаюсь, что в этой жизни несколько месяцев потонут как капля грязи в обширном океане. Я не осуждаю вас, да и никто не осудит, видя вашу душу, ваши терзания… но…

Графиня вздрогнула при этом но.

— Но, — продолжал Вольский, — что вы рассказали мне, пусть останется между вами и мною. Никто об этом не должен знать, вы должны в глазах всех оставаться тою, какой вас знают и какой, в сущности, вы есть. Все то, что было в вашей жизни гадкого, нехорошего — ведь это не ваше, это чужое, это посторонний нарост, который теперь свалился… не смотрите теперь на него, вы выздоровели, стали сами собою, какой вас создал Бог: с душой прекрасною, восприимчивою к добру. И я глубоко верю, что Бог поможет вам загладить прошлую вину… Молодая женщина с жаром поцеловала руку Вольского. Поручик смутился и вскочил с постели.

— Ах Боже мой, я забыла… что же я сделала. Бога ради ложитесь, успокойтесь, вам нужен покой, а я…

— Это волнение не повредит мне, графиня, — сказал он, целуя ее руку. — Теперь мне приходится просить вас успокоиться. Забудьте все. Утро вечера мудренее… Завтра придумаем, как бы вам избавиться от герцога д’Эгильона… — Раненый чувствовал себя утомленным и откинулся на подушки… Вскоре ровное дыхание указывало, что он спит.

Волнение и бессонные ночи сказались и на графине, она ощущала себя разбитой и душевно, и телесно. Правда, ей было теперь легче, признание облегчило ей душу, а то сочувствие, которое она встретила в молодом офицере, вселяло в нее надежду, что еще не все потеряно, что она может завоевать себе уважение людей… «Пред вами целая жизнь, в которой утонут четыре месяца, как капля в обширном океане», — раздавались у нее в ушах слова Вольского…

Долго еще бодрствовала молодая женщина, но волнение и усталость взяли свое, и вскоре сон смежил ее веки.

Глава XX

Отец Суворова, семидесятилетний старик, генерал-аншеф Василий Иванович давно уже в отставке. Поселившись у себя в имении, он всецело занялся хозяйством, умножая свое состояние. Лето он обыкновенно проводил в деревне, зиму же — в Москве. Образ его жизни не отличался от образа жизни сына, с тою только разницею, что жизнью Александра Васильевича руководила солдатская простота и отвращение к излишествам, отцом же порою двигала скупость, доходящая до скаредности. Он помнил дни денежных затруднений, помнил те тяжелые минуты, когда неумолимые кредиторы с молотка продавали его имущество… Ни в ком он не встретил тогда ни поддержки, ни помощи. Никто не помог ему выйти из затруднительного положения, а богатых приятелей у него было немало… Они знали, что не мотовством, не игрою он наделал долгов…

Немного получали генералы в те времена жалованья, трудно жилось тому, кто не имел достатка собственного, а еще труднее доводилось тому, на чью долю выпадала служба административная.

Василий Иванович в Семилетнюю войну был генерал-губернатором Данцига. Жалованья генерал-губернатора на жизнь не хватало, а воровать и грабить казну он не умел. Генерал-губернаторство стоило ему долгов и связанного с ними позора… Он долго хранил и передал впоследствии вместе с фамильными бумагами сыну тот номер «С.-Петербургских ведомостей», в котором публиковалось о продаже с аукциона за долги экипажей и другого имущества генерал-аншефа Суворова.

Этот пожелтевший газетный лист напоминал ему о том, что придет беда — друзья не помогут, что на мягкость кредиторов рассчитывать нельзя и чтобы с ними не знаться — нужно копить и копить.

И отставной генерал обратился в скопидома. Мания накапливания всегда очерствляет человека, а у Василия Ивановича были к тому же поводы быть черствым по отношению к людям — из тех, с кем годами он делил хлеб-соль, никто не отозвался, когда он попал в беду, зачем же он будет сам церемониться с людьми?

Так он, по крайней мере, старался оправдать перед близкими и перед самим собою ту черствость, которую он проявлял по отношению к людям. Так он оправдывал свое поведение и теперь, когда мы вводим к нему в московский дом читателя.

В эту зиму 1773 года он переехал в Москву поздно, в начале ноября, Он только что возвратился из вновь приобретенной деревни. Год тому назад он ссудил под залог этой деревни ее владельцу, молодому офицеру, тысячу рублей. Срок платежа истек, и Василий Иванович, не получив обратно денег, вступил во владение деревней. Теперь он, продав лес и часть земли за 15 тыс. руб., возвратился в Москву в хорошем настроении духа.

— Шутка ли, — говорил он приехавшей к нему дочери, княгине Горчаковой, — в один год заработать на тысячу рублей пятнадцать тысяч, да еще в придачу усадьбу и несколько сот десятин пахотной земли с крестьянами! Правда, земля в Новгородской губернии плоховата, но все же земля, да притом двести душ крестьян… Александр на меня плакаться не будет, не придется ему переживать того, что пришлось пережить отцу, достаток оставлю ему хороший, да и вам останется…

Дочь вздохнула, слушая отца.

— Чего вздыхаешь? — озлился старик.

Но дочь молчала.

— Тебе не нравятся мои заботы о вас?.. Ну, говори же, Анна, аль языка у тебя нет?

— Я не смею вас осуждать, батюшка…

— Не смеешь, а осуждаешь; ведь я тебя знаю. По-твоему я поступил неблагородно, не великодушно… а со мною кто был благороден, кто великодушничал?

— Я ничего не говорю вам, батюшка, а все-таки свое бы взяли, а лишек вернули.

— Вернули, много ты понимаешь… Ну да что об этом толковать! Не бабьего ума это дело. Вот сложу руки, тогда поступайте по-своему, а пока я жив — помните, что я отец.